Текст книги "Возвращение"
Автор книги: Елена Катишонок
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)
26
Oh, yesterday came suddenly… Жоркина любимая. Yesterday. Сегодняшний день вылупливается из вчерашнего – и сам, старея, становится вчерашним, yesterday, чтобы из его праха вырос день завтрашний. Жизнь складывается из бессчётных слоёв прожитых «вчера», поэтому сугроб по дороге в детский сад, отцовские руки, подбрасывающие его в воздух, холодный страшный март, жизнь с женой и дочкой, смерть матери – всё это одно многоликое вчера. Память снимает прожитое слой за слоем, будто капустные листья, и заставляет тебя проживать каждый из похороненных дней заново – заживо, как только что прошедший.
…Поездка в Закарпатье не состоялась. Мчащиеся машины насторожённо замедляли ход, но не останавливались – пёстрая толпа юнцов не внушала доверия. Щедрое тёплое лето, дойдя до августа, внезапно передумало, зарядило дождями. Мокрый лес сделался хмурым, неприветливым, и Алику казалось, что кончилась увлекательная игра; гитара рядом с диваном осталась единственным напоминанием. Пойдёшь работать, объявила мать.
Она нашла для него тихую нишу в молодёжной газете, где влачил сонное существование «Клуб юных журналистов» – своего рода почтовый ящик. Анкета Олега Волгина благополучно прошла чистилище отдела кадров. Ему выделили корявый письменный стол и зарплату в сорок рублей. «Юные журналисты» присылали стихи, рассказы вроде школьных сочинений на свободную тему и задавали пытливый вопрос: как стать настоящим журналистом? От Алика не требовалось отвечать, его работой была сортировка писем – «сортир», как шутили штатные сотрудники. На «сортир» он не обижался, в журналисты не стремился, даже если бы знал, как это сделать, однако хотелось быть похожим на них. В свитере и джинсах, с густой вздыбленной шевелюрой, он чувствовал некую причастность к этим людям и боялся, что его не принимают всерьёз. «Не курите эту отраву, деточка», – хрипло бросила пожилая замредакторша, увидев у него пачку «Примы». Курили в редакции все, кроме уборщицы, курили и пили. Малолетке из «сортира» не наливали, но потом усовестились – именно Алика посылали за вином и сигаретами. Мелочи вроде отнести-принести гранки, смотаться в типографию или поточить карандаши подразумевались сами собой – он был юнгой на корабле, мальчиком для битья.
Как же давно это было, хотя всего-навсего вчера, yesterday.
Now I long for yesterday… Он тосковал по несостоявшемуся. Хотел рисовать, но желание не передавалось руке; на гитаре наловчился бренчать, но до настоящей игры не дотянул. Пипл в парке поредел, что-то кончилось: одни отпали, как осенние листья, другие образумились и готовились к экзаменам, а самые фанатичные снялись с места, подавшись на поиски загадочной «Системы». Мать убрала гитару в шкаф. Если её случайно задевали, струны отзывались придушенным стоном.
Сильно не хватало Жорки. Жизнь, обречённая на успех, ковровая дорожка, по которой он уверенно отправился покорять столицу… Правда, случилась неожиданность: Георгий Радомский блестяще окончил школу, но медаль ему не досталась – «не проявлял надлежащей активности в комсомольской работе». Комсомольская работа не входила в число школьных предметов, зато входила физкультура; по этой-то важной дисциплине оценка была снижена на балл, из-за «четвёрки»
медаль укатилась в другом направлении. Едва заметная щербинка на стекле, лёгкое облачко в ясном небе, крохотная складка на расстеленном ковре, и одним козырем стало меньше. Жорке предстояло сдавать вступительные экзамены, с чем он и отбыл в Москву.
…тем удивительнее было столкнуться с ним в городе в середине октября, когда он, вместо того чтобы сидеть на лекциях в МГИМО, стоял в киоске в очереди за сигаретами.
Жорка не поступил в институт. Ошеломлённо слонялся по Москве, снова и снова прокручивая в голове вопросы каждого экзамена, пока решился позвонить отцу. «Отыгрались, с-суки, – выругался тот. – Приезжай домой».
Капитан Радомский быстро связал недавние события: появление в его жизни Мары миротворческую миссию старпома, ссору. Не известно, воспользовался ли тот адресом, по которому капитан его послал, но рапорт отправил в пароходство незамедлительно. Пока там из скупых строчек выжимали сочные детали, капитан ждал решения на берегу, просчитывая возможные сценарии. В самом скверном случае могут закрыть визу на год… или больше. Вызванный на ковёр, он получил длинное внушение, чем распиналовка и ограничилась – скоропалительная женитьба спасла его от более жёстких санкций. И тут позвонил из Москвы Гоша. Даже в зрелом возрасте сорока шести лет нелегко принять, что если отцу шьют аморалку, то сын обречён на недобор баллов в МГИМО; сообщающиеся сосуды. «Возвращайся, – повторил Эндрю, – деньги-то есть?»
Деньги были, поэтому возвращение затянулось, а как он оказался на Казанском вокзале, откуда никогда не ходили поезда западного направления, и как шился с чужой подозрительной компанией, отцу не рассказал – это грозило «вырванными ногами». Зато Жорка разжился анашой.
Это сестре не нужно знать. Один глоток – в память о той встрече, один глоток.
В Старом парке Жорка рассказал о своей московской эпопее. Про фиаско с институтом ограничился фразой: «Москва бьёт с носка» – бросил легко, словно ничего такого не произошло. Москва нанесла удар с оттяжкой.
Родительских денег Жорке хватило не только на «травку». Погуляв по городу и поездив в электричках по Подмосковью, он отдал должное не только памятным местам, но и аптекам: чем дальше от центра, тем более беззаботными оказывались продавцы. Покупаемые для отвода глаз марганцовку, пипетки и прочую дешёвку Жорка выбрасывал или «забывал» в электричке. Пакет с «колёсами» он отдал Алику на хранение – мать работала в институте фармакологии, вдруг что-то заподозрит? Он напрасно волновался. Мать одолевали другие заботы: в лаборатории неприятности, возраст изводил перепадами настроения (пришлось даже прибегнуть к транквилизаторам), а тут ещё мезальянс Андрея совсем уж оскорбительный. А сын измучен экзаменами, бесплодной гонкой, и теперь ему необходимы отдых и внимание, мальчик очень исхудал. Бывший муж не делился с нею догадкой о причине недобора, но согласился: Гоше необходим отдых, а в следующем году непременно поступит. И кстати, дипломатия да политика дело не безобидное, пусть идёт в медицинский.
Жорка заявил о готовности стать врачом и записался на подготовительные курсы.
Во рту стояла сухая горечь от сигарет, и всё же Алик закурил новую. Редактировать своё прошлое на шестьдесят третьем году жизни –
дело противное, нечистое; но не этим ли ты занимался раньше?
Первый опыт он приобрёл на первой своей работе. Та самая тётка с хриплым голосом и предложила «маленький оживляж» – поручить Алику «причёсывать» письма юных дарований для публикации. Счастливые авторы, зачарованные собственным именем на газетной странице, не замечали лёгкой правки, как и сам он не заметил десятирублёвой прибавки к зарплате – вино было дешёвым, но и покупал он его чаще. Мать, надо отдать ей должное, спокойно приняла его курение, но об остальном не догадывалась, ибо кому же придёт в голову, что можно закидываться колёсами и запивать бухлом. А запах объяснял легко: день рождения сотрудника («неудобно было отказаться, мам») или День печати; да мало ли? Ложь – это тоже редактирование, поэтому спустя сорок пять лет ты куришь над раковиной, тщательно «причёсывая» своё вчера для грядущего завтра.
Рано, хмурилась мать, щёлкая зажигалкой смотри, сопьёшься. Такое говорят для острастки не всерьёз; если боялась по-настоящему – промолчала бы. Вскоре ему стукнуло восемнадцать, и хоть он давно перестал горевать о серебристой стрелочке, праздник есть праздник. А когда военкомат его «поздравил» повесткой, матери стало не до нотаций. Жорке вызов в это заведение пока не грозил – он был на год младше.
Что-то тяжело загрохотало на лестнице, женский голос взвизгнул: «Осторожно!» Купили мебель. Или холодильник. Идиотка; раньше надо было кричать «осторожно», теперь-то что. Слышалось кряхтенье, гулкий выдох и мат. Хоть бы выше, хоть бы не надо мной. Сильно хлопнула дверь наверху, что-то тяжело и тупо стукнуло в потолок – и поехало, поехало: волокут. О чёрт, за что?! Глотнуть – и срочно вернуться в yesterday, где смеялся Жорка, но
Марина пока не появилась. Жорка смеялся и не мог перестать – он придумал новый «коктейль» из целой горсти таблеток («я записал, я помню!»), голова у Алика приятно кружилась, ему тоже было смешно – нипочему, просто так, это кайф от очередного глотка – в голове начиналась такая карусель, что хотелось лечь на прошлогоднюю траву, лечь и не вставать.
…уснул, что ли? Как он добрался до дивана, не споткнувшись? Очень мучила жажда. Встав, Алик осторожно двинулся на кухню, пальцами касаясь стены. Вдруг рука вошла во что-то лёгкое, невесомое, страшное своей непонятностью, и он отшатнулся, с трудом удержавшись на ногах. По спине тёк пот. Дунуло влажно, свежо –
…ветер. Занавеска. Ну и болван же я. Сердце колотилось в ушах.
Раньше, в одном из многодневных вчера, так бывало с Жоркой. Правда, тот и закидывался серьёзнее, все «коктейли» проверяя на себе, поэтому вдруг оказывался в дальнем районе, или в загородной электричке, или в кино с девушкой, не помня ни кинотеатра, ни фильма, ни имени спутницы. Пустота, прочерк. Ощущение было знакомо, сколько раз Алик его переживал: заднее сиденье троллейбуса, незнакомая улица за окном и чьё-то бледное лицо маячит на стекле – это я, моё лицо, снаружи темно, поздно.
Куда я еду, где Жорка? И где я сам? Однажды уснул, скрючившись, в телефонной будке – спасибо, какие-то проходившие работяги растолкали: пить не умеешь, парень; однако до автобуса проводили. Провал, другой… Его оберегала давняя, с раннего детства, аллергия – выворачивала наизнанку, заставляла извергать экспериментальные «коктейли». В первое время после того как оба начали ширяться, аллергия, казалось, отступилась, однако чем мощнее и прекраснее был кайф, тем мучительнее травил он потом.
Аллергия, как требовательная нянька, продолжала беречь его – не для того ли, чтобы в его жизни случилась Марина, чтобы он мог смотреть, как толстая девочка с густой чёлкой ест клубнику, запретную радость его детства, смотреть и удивляться: моя дочка. Наша дочка.
Сестра спрашивала о Марине; рассказать нелегко. Ника всегда угадывала, когда он врал. И не проколоться бы насчёт Жорки. Как Алика в редакции учил тот усатый, он вечно курил дешёвку, «Памир» или «Шахтёрские», вялый окурок прочно приклеивался к углу рта, пепел сыпался на рукав: не рассусоливай, возьми несколько похожих писем и спрессуй, дай выжимку на пятнадцать-двадцать строк, не больше. Собственных его «выжимок» только и хватало, что на «Шахтёрские».
Жоркина жизнь плохо поддавалась этому приёму. Он едва не вылетел со второго курса мединститута за «систематическую непосещаемость», и мать с огромным трудом добилась академического отпуска: у мальчика нервный срыв. Вряд ли она знала, что творится с «мальчиком» – вернее, что сын творит с собой, – хотя при ней из его кармана выпал шприц. Не придала значения – для неё шприц являлся привычным атрибутом медицины, символом вроде змеи над чашей. Кто бы заподозрил наркотики у мальчика из хорошей семьи в застойные семидесятые годы?
Вместо того чтобы торчать на лекциях, он стал давать уроки школьникам по всем предметам. Урок стоил пять рублей, на «травку» хватало; вечерами Жорка крутился в порту, где раздобывал разноцветные колёса причудливой формы – «экстази». За мелкие услуги – подсказать приличный бар или места прогулки нетребовательных девочек – добывал и другое. К тому времени Алика выперли из редакции по странному стечению обстоятельств, а именно: возник откуда-то плечистый парень с коротким «ёжиком», окончивший, на Аликову беду, полиграфический институт, по каковой причине и был зачислен в газету по распределению.
Матери не признался – посыпались бы упрёки, трескотня про красный диплом… Утром пил кофе и уходил – якобы на работу.
Работал в газете, сестрёнка, скажет он с достоинством. И газету назвать, она наверняка помнит. Лишь бы обойти расспросы про Жорку, потому что никому невозможно рассказать о нём.
…О второй больнице – у мальчика что-то с печенью, твердила мать, откуда ей было знать о ломке (только те знали, кто её испытал). Или о Жоркиной ссоре с отцом – она бы не случилась, если бы в один несчастливый день ему не понадобился какой-то словарь. Эндрю был в море, Мара не сняла трубку. Дома нет, подумал он с облегчением, поднялся по лестнице и отпер дверь. Первое, что бросилось в глаза, был огромный голый зад, ритмично вздымавшийся и оседавший над низкой тахтой. После секундного замешательства Жорка бросился вон, и Мара повернула голову.
«Только бы папа не узнал, – повторял Жорка на скамейке, как ребёнок, разбивший дорогую вазу, – только бы не узнал, он через три недели вернётся». У него дрожали руки, дёргалось лицо.
Через три недели Мара встретила мужа и в первый же вечер, захлёбываясь рыданиями, рассказала, как приходил Гоша, но дальше говорить не смогла – мешали слёзы. Всхлипывая, с опущенными глазами, она скормила капитану древний и потому безотказный сюжет об Иосифе и жене Потифара, по невежеству не подозревая о плагиате. Вспыльчивый Эндрю сына выслушивать отказался, да и что тот мог ему рассказать о Маре такого, о чём не предупреждал старпом?
После того эпизода в Жорке что-то потухло. Он по-прежнему давал уроки, мотаясь по городу, и родители двоечников не могли нарадоваться на «культурного и знающего молодого человека». Во внутреннем кармане плаща всегда сидела бутылка портвейна, с которым он теперь не расставался, зажёвывая кофейными зёрнами, чтобы скрыть запах, и с улыбкой выпивал принесённый хозяйкой кофе. Обида на отца не отпускала. Словно в отместку за то, что тот женился на молодой профуре и поверил ей, а его даже не выслушал, предав их дружбу, Жорка сошёлся с продавщицей из бакалейного магазина. Валюха была старше его на шестнадцать лет, одна растила двух сыновей школьников и, убедившись, что Жорка не претендует на прописку, уверовала в своё женское счастье. В самом деле, не многие могут похвастаться молодым интеллигентным мужиком, которого не надо кормить да обстирывать и бояться колотушек. Её немного задевало, что любовник редко остаётся ночевать, однако бдительная мысль о прописке отрезвляла. Валюха заботилась, чтобы в доме не переводился портвейн. О том, что Жорка появлялся уже «задвинутый», она понятия не имела.
С подоконника затрезвонил телефон; как он там очутился? Алик чудом успел ткнуть в нужную кнопку.
– Па-ап! Их самолёт задержался. Туман, что ли. Не знаю… Ты слышишь меня? Буду звонить, чтобы зря не ехать. Ну как зачем, не торчать же в аэропорту целый день! Ладно, всё; давай.
Телефон онемел. Алик держал его открытым, едва веря в сказанное дочкой. Нахлынуло чувство освобождения – могучее, радостное. Не надо будет врать и глупо улыбаться; ещё не завтра. Туман подарил отсрочку.
– Не хочу, – произнёс он вслух. – Я не хочу. Ну, не надо. Пускай туман.
27
Утренний аэропорт обдал никаким воздухом. Пожилой азиат-уборщик провёз на тележке квадратное ведро со шваброй. За стеклянными стенами стояло сплошное серое небо – то ли начало дня, то ли сумерки.
Слишком рано. Совершенно замечательно подремала бы, зазвучал голос свекрови, у той всё выражалось превосходной степенью. Привычка появляться задолго до рейса наверняка брала начало на ночном перроне далёкой станции Барановичи, как и нервный озноб от долгого тоскливого ожидания такси, поезда или самолёта. Муж посмеивался: «Живёшь в новом веке, летаешь «боингом», а ведёшь себя, как на заплёванном вокзале в ожидании теплушки, не хватает чайника с бренчащей крышкой». Он подтрунивал, провожая её, но всегда ждал, пока самолёт вырулит на взлётную полосу.
Рассказать свою жизнь нельзя – человек услышит не твои слова, а что-то близкое себе. Бо́льшая часть останется непонятой, как титры в кино на незнакомом языке. Когда Ника сообщила детям, что нашёлся брат, они засыпали её вопросами.
– Он тебе half-brother. Как это по-русски, полубрат?
Слова единоутробный оба не знали. Валерка спросил:
– Он тебя тоже искал?
Сам того не подозревая, сын попал в болевую точку: если б искал, нашёл. Ника сохранила девичью фамилию, чтоб избежать возни с документами: предстояло менять диплом, паспорт, что-то ещё… К тому же привычная, как собственная рука, фамилия оставалась единственной ниточкой, связывавшей её с тётей Полей, с бабушкой (её облик уже размыло временем, оставив в памяти пышные волосы и фигуру, почти слившуюся со старым креслом) и дедом. Вернее, его портретом на стене и фронтовыми письмами.
Для детей Алик был чужим, и мысль о том что в Европе живут их дядя и кузина (half-cousin, уточнила Наташка), вызвала недоумение – к ней надо было привыкнуть.
Тётка Поля… Совместная жизнь опасна: накапливается раздражение по мелочам, и свалившаяся со стола ложечка чревата не нежданной гостьей, а неожиданным выплеском ярости – беспредметной, с горьким послевкусием стыда. Тому способствовало долгое и болезненное расставание с Мишкой. Полина называла его «такой славный увалень» – кто, кроме учительницы литературы, назвал бы так? А слово подходило Мишке как никакое другое. Словно предугадывая Никину вспышку, тётка бросала:
– Встретила сегодня Алика: штаны, как у революционных матросов в семнадцатом году. Как он ездит на велосипеде?
Сравнение смешило, а смех и раздражение несовместимы. Обе знали, что Алик всегда шарахался от спорта, футбол это или коньки, что уж говорить о велосипеде.
К ним он заходил редко, вёл себя скованно; за столом ел с аппетитом, Полина радовалась. На уговоры пойти в вечернюю школу отнекивался, но гордостью рассказывал о редакции. Настроение бывало то подавленное когда он смотрел в одну точку, то весёлое, приподнятое: часто вскакивал и шагал по комнате. Как-то, проводив его, тётка вдруг остановилась озадаченно, шаря по ящикам и карманам.
– Забыла в учительской кошелёк. Или потеряла. Склероз; пора на пенсию.
Махнула рукой.
– Найдётся. Выйду на пенсию, хоть ноги отдохнут. И сделаю, наконец, операцию.
В описании хирурга процедура выглядела устрашающей: отпиливание больных косточек, долгое восстановление, зато радужные перспективы: лёгкая походка, нормальные туфли вместо нынешних колодок… Полина не решалась, время шло в привычной колее: мучительное выстаивание на уроках и немудрящее блаженство вечерних ножных ванночек. Ника пылко уговаривала перетерпеть эту чёртову операцию, зажить по-человечески: сможешь гулять, ты посмотри, какая красота за окном! Тётка мечтательно смотрела на рдеющие листья, или набухшие почки, или снежные хлопья; кивала, соглашалась и подливала в тазик горячую воду.
Кошелёк – пустой, если не считать нескольких троллейбусных талонов, – обнаружился во время весенней уборки на шкафу, где никому не пришло бы в голову искать его.
Люди в соседнем загончике один за другим начали вставать. До рейса на Хельсинки оставалось полтора часа.
– Вероничка… Как я буду жить, если ходить не смогу?
«Жить» для Полины означало приходить в класс. Она раньше Ники представила себя, неумело лавирующую по квартире в инвалидном кресле с огромными велосипедными колёсами, под тиканье часов: это второй урок в шестом «Б» («Мцыри», «Беглец»), после этого к восьмиклассникам («все мы вышли из гоголевской “Шинели”»), затем «окно», проверка тетрадей в пустой учительской. Смотреть на часы не нужно, как не нужны станут и сами часы – вся жизнь её станет бездейственной, вневременной, и послушно хранимое в памяти расписание неизбежно перейдёт в сослагательное наклонение. Раз она не сможет ходить, то случись что, кто будет ходить за ней (о, бесконечно богатый мой язык!), полуживого забавлять, ему подушки поправлять… Отодвинув тазик, она вытирала распаренные ноги, смазывала косточки очередным бесполезным снадобьем, осторожно натягивала носки, с неизменным: так вот где таилась погибель моя… мне смертию кость угрожала. Разговоры о склерозе, как и о пенсии, были бессознательным кокетством: из этого бормотанья множество стихов осели в голове Вероники навсегда, но «Песнь о вещем Олеге» и сейчас трогает особой печалью.
Год от году ноги мучили тётку сильнее, мысль об операции делалась более желанной, но и пугала сильнее, став чем-то вроде мечты, постоянно отодвигаемой: ею можно было тешиться, мысленно примерять недосягаемые лодочки, дальние прогулки и сожалеть о собственном малодушии. Ника к тому времени познакомилась с Романом. Он обладал хорошим чувством юмора и был влюблён в Нику. Поженились без свадьбы – никто из двоих не придавал этому значения.
Все, включая родителей, называли его полным именем. Ни «Рома», ни тем более
«Ромка» не подходили к его серьёзному лицу и спокойной манере поведения. Мать, с которой он был очень близок, говорила про него: самодостаточный. Отец жил с новой семьёй в другом городе, поэтому его мнение в расчёт не бралось. Роман ограничился телеграммой – и тем же способом получил ответное поздравление. Будущая свекровь отнеслась к Нике благосклонно; Полина безоговорочно приняла Романа, как приняла бы любой выбор племянницы. «С матерью не вижусь и не разговариваю, так что не знакомлю», пояснила Ника. Роман улыбнулся: «Поговоришь с моей…». Судя по тому, что Алиса Марковна не задавала вопросов, он поделился скудной информацией, и та не комментировала: чужая семья – потёмки.
Познакомились они необычным способом…
…Лицо парня из троллейбуса казалось знакомым. Оно мелькало перед Вероникой часто, потом ещё чаще и наконец ежедневно. Парень из троллейбуса – без имени, биографии, общих друзей; пробейте талончик, пожалуйста. Никогда пристально не пялился, но смотрел узнавающе-приветливо. На какой остановке выходил, она не замечала, свою бы не проехать.
…и продралась к выходу, выскочила, зацепившись за подножку и чудом не грохнувшись на асфальт. Идти почему-то стало неудобно. Чёрт… сломала каблук. Опираясь на носок, она дошла до скамейки и стянула туфлю.
– Чёрт!.. – повторила с досадой.
Вот тут откуда-то взялся рядом он, «парень из троллейбуса».
– Идти далеко? – спросил деловито.
– Два квартала.
Только сочувствующих не хватало. Но куда умчаться на одном каблуке?
– Альма матер, – угадал он. – Как же мне повезло! Я давно хотел с вами познакомиться, а тут такая удача!
Действительно, вот уж удача. Она сняла левую лодочку, приложила к покалеченной.
– Как ни крути, одной мало… – задумчиво протянул парень.
Они засмеялись одновременно и долго не могли остановиться.
– А я-то, – проговорил он сквозь смех, – ломал голову, как познакомиться. Мечтал, чтобы вы забыли зонтик, выронили проездной или кошелёк. А вы сами… выпали.
Продолжение следовало. Утренний троллейбус, вечерние прогулки или кино, лыжные вылазки в лес, а значит, самое малое полгода незаметно миновало со злополучного каблука. Стало известно, что Роман химик, как его мать, недавно защитился и работает в лаборатории того же института.
Раньше время делилось на «Мишка» и «после Мишки». Любая мелочь – обрывок записки с его почерком, автобусный билет с побледневшими буквами «Анапа», ни в чём не виноватая подаренная книга – мучили, начинало саднить в груди.
Предложение застало Веронику врасплох.
«Но почему?..»
«Потому что я тебя давно ищу…»
«Меня?»
«Сначала – такую, как ты. Но нашёл тебя. Ты лучше»
«Чем? Почему?»
«Потому что с тобой мне легко молчать»
«Откуда ты знаешь, какая я?»
«Немножко знаю»
«Немножко – это мало. Давай лучше останемся друзьями?»
«…и проверим свои чувства? Но что мешает нам остаться друзьями после загса?»
Нике нужно было время – много, много времени, чтобы решиться сказать «да»; чтобы сказать «нет», достаточно просто не брать трубку, «пропасть с радаров», он поймёт.
– Вероничка… Ты разве не чувствовала?
Тётка была права: чувствовала, но страх держал крепко: хватит с неё певчих цикад.
– Подумай, золотко. Никто тебя в загс не гонит.
– А как же защита?
Самый беспомощный аргумент. Диссертация и судьба понятия неравноценные.
Мучила неуверенность – в себе, не в Романе. В то же время Мишка, с его обвиняющим недоумением в глазах всё реже появлялся в мыслях. Наверное, Роман видел по ней, когда это случалось. Как раз осенью на море встала картинка из прожитой любви. «Поедем обратно», – бросила коротко. В поезде молчала; молчал и Роман. Оказалось, можно молчать и не мучиться неловкостью.
В другой раз они вдвоём пили чай на кухне. Ника представила, что вот так же сидел Мишка за столом у обаятельной Лидии Донатовны; настроение упало. Повисло напряжённое молчание. «Я сейчас уйду, потерпи немного», – произнёс Роман.
Он не торопил. Уехал по своим полимерным делам на неделю. Звонками не донимал. Прислал открытку с видом города – какого, забыла. Почему-то немного уязвило, что обыкновенная открытка, не письмо. Когда вернувшись позвонил, она обрадовалась.
…Роман за годы мало изменился. Черные волосы стали пепельными от седины, худое лицо суховатым, будто время стянуло кожу, походка такая же лёгкая.
Расскажи о своей жизни, сестрёнка! – Рассказать про сломанный каблук, про молчание вдвоём? И с какого места начать, со встречи в парке? Кажется, тогда брат назвал мужа Мишкой. Прозвучало странно, не более; подумаешь, оговорился. Про семейную жизнь, про детей, про отъезд? И про жизнь в новой стране, в чужом языке, про неизбежную американизацию детей – она не сумеет про это рассказать. И не понадобится, скорее всего: первая встреча, знакомство с семьёй, садимся, в ногах правды нет… Неизбежные объятия, которые Ника терпеть не могла, на щеке чужая помада поцелуев. И радушное застолье, переход с женой на ты, все говорят одновременно. Можно будет откинуться на спинку стула, молчать и улыбаться. Хозяева будут задавать вопросы из любопытства к заокеанской жизни или из вежливости, какая разница? Всех сфотографируй, бдительно напутствовали дети. Забыть не получится: рядом с тарелкой у каждого лежит смартфон, как матовая шоколадка.
Объявили рейс на Париж, и самые нетерпеливые подхватили вещи и заторопились к стойке.
…Незадолго до загса Роман спросил: куда бы ты хотела поехать в свадебное путешествие? В Париж, выпалила Ника не колеблясь. Это было вроде игры – поехать можно было в экскурсию по Золотому кольцу или на Кавказ, например. Я когда-то чуть не женился, продолжал он. И рассказал о своей школьной любви: записки, свидания, неизбежная ревность.
– Представь, какой из меня был Отелло. Провожу её – и мчусь домой, хватаю трубку, будто не всё сказал. Мечтали вслух, как поженимся, но тут вступительные начались, а потом…
Он замолчал.
– А потом?..
– Потом я поступил на химфак, а моя любовь вышла замуж… без объявления войны. Москвич, хороший парень. Она всегда хотела в Москве жить. А с тобой мы когда-нибудь поедем в Париж. Обязательно.
Через двадцать пять лет такая же школьная любовь случится у сына. Генетика?
После замужества Ника часто бывала у тётки. Разговоры, даже когда неизбежно доходило до больных косточек, не раздражали, а наоборот, снимали накопившееся напряжение – не всегда просто было принять сплочённое единство мужа со свекровью, с их привычными, понятными только обоим, паузами, цитатами, намёками на общих знакомых. А тёткина рутина не менялась: тетради, чаепитие, фраза: «Надо бы Алису Марковну пригласить… как-нибудь». Это сказанное вдогонку «как-нибудь» отодвигало встречу на безопасное расстояние. Ника легко дорисовывала остаток её вечера: книга на ночь выбрана, включён свет, и горячая вода льётся в таз.
«Скорая» привезла Полину в больницу прямо из учительской. Половина тетрадей остались непроверенными. Больную Подгурскую П. Д., 1925 г. р., хирург осмотрел в приёмном отделении и поставил диагноз: неоперабельный рак кишечника, о чём и сообщил Нике: в восемьдесят втором о болезнях откровенно говорили только с родными.
– Тётя никогда не жаловалась…
– Это не значит, что она не болела, – отрезал хирург. – Рак не болит – он убивает.
В палате мест не было. Тётка лежала в коридоре, её тошнило. Ника металась в поисках санитарки. Мимо деловито проходили медсёстры. На стене висел телефон.
Инка примчалась сразу.
– Этому (она назвала фамилию хирурга) никто не возразит: авторитет.
Единственное, чего удалось добиться – Полину перевели в палату. Через неделю место освободилось.
…До рейса всего сорок минут. Ушло нетерпение, торопливость, но сосредоточиться на чтении не удавалось – она завязла в той больнице, которую оставила почти сорок лет назад, и не могла уйти. Боль накатывала с такой силой, что Полина теряла сознание. Ставили капельницу, делали какие-то уколы… Ника не могла поверить в происходившее. Если рак не болит, то почему ей так больно?
…Телефон брата не отвечал, автоответчик не включался. Длинные монотонные гудки. Забыл телефон? Дети почти одновременно выстрелили вопросами: кто тебя встречает? Тебя встретят? Рядом устроилась пожилая пара.
Женщина вяло листала журнал. Мужчина неловко развалился в кресле, прикрыв глаза.
Встретят, конечно. Сам брат и встретит. А как иначе?
…Серо-зелёные стены, тумбочка, кровать. У тётки мокрый лоб, сжатые губы подрагивают, глаза закрыты. В капельнице перевёрнутая бутылка, что-то спасительное перетекает в вену. На тумбочке два румяных яблока, банка сока. Полина открывает глаза, безуспешно пробует улыбнуться. Протягивает горячую руку, что-то шепчет сухими губами. «Забери… детям», – выдыхает она с перерывами. Яблоки такие спелые, здоровые, что за них неловко; Ника суёт их в сумку. Саднит от бессилия сердце – нечем помочь, но и уйти невозможно: дома будет стоять перед глазами палата во всех подробностях, которые для чего-то застряли в памяти: две белые полоски на сером одеяле, гамаком провисшая сетка кровати и газета на соседней тумбочке.
На кладбище собрались учителя, разновозрастные ученики, незнакомые знакомые. Сбоку за деревом маячила высокая тощая фигура брата. Наверняка пришла мать, но в плотной толпе провожавших её не было видно. Роман и Инка стояли рядом, свекровь осталась с детьми. Тётка нежно любила обоих, и Валерка с Наткой должны были быть здесь – от детей нельзя скрывать уход любимых и любящих. «Зачем их травмировать в таком возрасте, – свекровь не спрашивала, а утверждала, – жизнь ещё преподнесёт им сюрпризы, и не всегда приятные». Роман деликатно молчал, он всегда был солидарен с матерью. Спорить не было сил. Инка настояла на встрече с патологоанатомом. Не поднимая глаз на Веронику, врач выдал письменное заключение. В графе «причина смерти» значилось: intestin. obstr. Стыдливо сокращённая латынь означала кишечную непроходимость. И не было неоперабельного рака, и вообще никакого, тётку можно было спасти. Вылечили бы, появись в приёмном отделении другой врач; жизнь и смерть Полины попали в зависимость от случайных обстоятельств. «Врачебная ошибка. Ты не в Чикаго, моя дорогая», – жёстко, без обычной плавности, заметила свекровь.







