412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Катишонок » Возвращение » Текст книги (страница 20)
Возвращение
  • Текст добавлен: 20 марта 2026, 15:30

Текст книги "Возвращение"


Автор книги: Елена Катишонок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)

31

Бывшее бабушкино кресло, ставшее – а теперь бывшее – тёткиным. Остались книги да кофты с юбками, похожие друг на друга. Соседка с благодарностью избавила Нику от вороха одежды. Жуткие ботинки больше не выглядели ни жуткими, ни уродливыми. Выбросить не поднялась рука: поставила обе пары рядом с мусорником. Утром их уже не было. В тумбочке Ника нашла пачку писем без конвертов. Сверху была записка с чётким учительским почерком: «После меня уничтожить». Предстояло уничтожить свидетельство тёткиной личной жизни. Ни развернуть, ни прочитать или хотя бы глянуть бегло Ника не смогла. Только мёртвые сраму не имут. Живые подчиняются и делают как велено. Иначе… Как тебе нету стыдно, девочка.

Надо было учиться жить без Полины.

Свекровь одобрила переезд: «Совершенно разумно, Вероника, пока на квартиру не наложили лапу». Надо отдать ей должное: в их с Романом жизнь она не вклинивалась, но часто хотелось отдельности. Роман обронил: «Теперь Илья Борисович…» – и не договорил.

Подразумевалось, что одиночество матери кончится.

Илья Борисович был для Ники фантомом, иногда воплощавшимся голосом в телефонной трубке. Бывший однокурсник и давний поклонник Алисы Марковны, в удобном статусе бездетного вдовца, он присутствовал в её жизни всегда, но ненавязчиво, где-то за кулисами основного действа, время от времени оставляя незначительные вещественные доказательства своего существования: сложенную программку концерта, театральные билеты, вежливое покашливание в телефоне, короткий звонок в дверь и негромкий баритон в прихожей. Увидеть его во плоти Нике не удавалось – когда появлялся таинственный Илья Борисович, она купала детей или бегала в гастроном, и можно было только вообразить, как должен выглядеть спутник Алисы Марковны – женственной, элегантной, в неуязвимом для моды чёрном платье и на высоких каблуках, подчёркивающих стройные, совсем молодые ноги. Только лицо – тонкогубое, в мелких морщинах, с увядшими веками – разоблачало возраст. Застегнув на шее тонкую золотую цепочку и выпятив губы поцелуйчиком, Алиса Марковна требовала у зеркала подтверждения своей неотразимости. Серые глаза под опавшими веками блестели капельками ртути, вглядывались – и оставались довольны виденным. Её уверенность в себе была непоколебима, как лёгкость походки и гордая осанка; Илья Борисович обязан был соответствовать. Негласно подразумевалось, что один переезд повлечёт за собой второй, и фраза, начатая Романом, получит грамматическое и логическое завершение.

Миновали сорок дней после тёткиной смерти. Листья бесшумно опускались на траву, могилу и кусты. Пышные букеты и венки пожухли. Загадочную цифру сорок растолковала

Инкина бабка: на сороковой день душа отлетает. Объяснение запомнилось навсегда: сорок недель ты вынашиваешь ребёнка, живую душу, а сорока дней достаточно, чтобы душа рассталась с телом.

Когда похоронный мусор убрали, на кладбище стало просторнее, строже. На расчищенную могилу насторожённо, как живой, лёг рыжий кленовый лист. Он слетел с дерева, за которым на похоронах стоял Алик. Говорить о Полине хотелось только с ним.

Что-то застучало внизу, под ногами. Ника перехватила несколько встревоженных взглядов. Так уже случалось в полётах, и накатывал страх, от которого избавляла настоящая тряска, при посадке. Тогда можно было перевести дух и расслабиться. Сказывается возраст. Она скользнула глазами по рядам. Профили выстраивались, как на советских плакатах.

Вспомнились старые, тоже советского времени, поезда с тягостной вагонной обязанностью поддерживать общение. Ника никогда не откровенничала с посторонними – не было потребности примыкать к беседующим («а вы, девушка, что думаете?..»). Ника поднимала от книги затуманенные глаза – это могло пресечь бесцеремонные попытки. Чаще протягивали стакан и радушно приглашали: присоединяйтесь, посидите с нами!..

Хватит, что я с вами торчу в этом купе. Вслух отвечала вежливо: «Спасибо, не пью». Можно было придумать головную боль, желание поспать (и то и другое воспринималось недоверчиво, с обидой, а то и попросту враждебно). Переждать бурное гостеприимство можно было в проходе – встать у окна и пялиться в собственное лицо, а за стеклом одно тёмное пятно сменялось другим со скоростью сумасшедшей киноленты. Голова начинала болеть по-настоящему. В купе шло братание, вразнобой говорили, смеялись, и вот один голос доминировал, а другие внимали, признав лидера. Ритмично стучали колёса, не в такт им постукивали подстаканники под какофонию реплик: а вот у нас в роте был один чмомоя всегда говорит, чтотут я смотрю – а он уже

Спасибо самолётам – истребителям этого феномена.

Ни в Америке, ни в Европе не встретишь такого попутчика-эксгибициониста, подсаживающегося с бутылкой пива, бутербродами и готовностью распахнуть душу, пиджак или биографию; то, что было неизбежной повинностью пассажира, осталось позади, как и попытки осмыслить природу явления. Проще всего списать на загадочную русскую душу – никем ещё не расколотый орешек, ибо кто поручится, что он не пуст?

Движения не ощущалось – самолёт словно завис в ослепительном небе. Вероника сидела в проходе, сосед милосердно задёрнул шторку иллюминатора. Какая, в сущности, разница, над землёй летим или над морем?

Хельсинки, бывший Гельсингфорс, всегда был привычным мостиком по пути к Городу. Ника сделала когда-то схематичный рисунок, подобие чахлого генеалогического древа, где некий финский Авраам родил финского Исаака и далее по классической схеме, где одна из веточек привела бы к Улле, но не хватало фамилии, девичьей фамилии Уллы, и беспомощное древо засохло без корней. Если б отыскать незримые ниточки, найти кого-то из родных финской прабабки по городу и фамилии, но фамилии-то финского Авраама не было. Сохранились только фотографии, как иллюстрации к мифу. Фотографии со временем становились твёрже, костенели. Не случайно ведь скелеты подолгу сохраняются в напластованиях земли, и кто знает, какому времени принадлежал череп

Йорика в руке мятущегося принца?.. Без фамилии получался поиск вслепую, блуждание в неосязаемой и могучей паутине, как этот самолёт.

У Вероники был опыт. Однажды поддалась импульсу, минутному порыву в поисках отца – биологического отца, ветреного Пашки, который ни отцом, ни Пашкой, да и вообще никем ей не был. И не в пустоту уткнулась, ибо поиск оказался на диво лёгким, стрела попала в цель едва ли не с первой попытки. Правда, Мелекесс обрёл другое название, но Павел Кучумов проживал именно там. Гугл услужливо выдал результат, и всё ещё ведо́мая лукавой обманчивой лёгкостью, Ника прыгающими пальцами набрала номер.

– Да!

Голос мужчины был громким и раздражённым.

– Добрый день! Могу я поговорить с Павлом Кучумовым?

– Какой день?! Ночь на дворе. Кто это?

Не учла разницу во времени! – здесь бы нажать кнопку. Вместо этого послушно, почти обречённо назвала своё имя, пробормотав:

– Я ваша дочь.

…ложь, ложь: она никогда не была его дочерью.

В телефоне насторожённо молчали.

– Hello?..

– Не знаю ничего, – решительно отрубил мужчина. – Чего вы зво́ните ночью?!

Толкались разумные мысли: нажми отбой зачем ты это затеяла, никогда больше не звони. В телефоне билось эхо собственного голоса, блёклого, неуверенного: мою мать звали Лидией Лидия Донатовна Подгурская, она жила в Городе

Снова последовало молчание – плотное, выжидательное – и вопрос

– Откуда вы зво́ните?

– Из Нью-Йорка. Я живу в Америке. Мне ничего не нужно, просто…

Молчание сгустилось, как ночь в бывшем Мелекессе. Ника хотела окликнуть, но голос ожил:

– Какое у вас материальное положение?

Снова задвоились буквы на мониторе, сердце колотилось от растерянности, недоумения, растроганности. Волнуется. Заботится.

– Нет-нет, вы не поняли! У меня хорошая специальность, я… Мне просто…

Человек за океаном то ли хмыкнул, то ли кашлянул.

– Просто, значит. Ну-ну. Просто даже чирей не вскочит.

– Но вы помните мою мать, Лидию?

– Ну, допустим. Помню, такая… родинка у ней на щеке. И что с того?

Теперь замолчала Ника. Мужчина продолжал.

– Я вас не знаю, и вы меня не знаете. Где вы мой телефон взяли? А, плевать. И больше не звоните.

Надо было самой отключиться, кретинка. И вообще не надо было звонить. В пятьдесят пять лет можно бы поумнеть. Let bygones be bygones – быльём поросло. Первыми в голову пришли английские слова, словно новый язык надёжнее отсекал и биологического отца, и ненужный разговор; отодвинуть как можно дальше, отбросить к самому краю, где кончается память и разверзается беспамятство.

Мать оказалась мудрее: слово «конец» на старой фотокарточке полностью соответствовало тому, что некогда произошло. Чужой человек из чужого города, знал ли он о существовании дочери? Наверняка знал, что будет ребёнок, иначе не уехал бы так стремительно, не сбежал бы, бросив неразлучных подруг – невесту и любовницу – и будущего младенца. В сущности, бросил не ребёнка, а всего лишь завязь собственной плоти, которая и человеком-то не считается до определённого момента.

Он ничего не помнит, отчётливо поняла Вероника; ничего. Не было у матери никакой родинки на щеке. Тогда зачем он интересовался материальным положением?

Два раза перепутала цифры, набирая другой номер. Инка только что пришла с ночного дежурства. Закурила – было слышно, как чиркнула спичка, – и слушала не перебивая.

– Конечно, беспокоится, – горький смешок. – О себе печётся.

– В каком смысле?..

– В прямом. Ну поставь себя на его место: дочь объявилась, родная кровь, и не где-нибудь, а в Америке! Звонит – и голос дрожит; а ведь дрожал, признайся? Старик (он старик уже, не забудь) спал спокойно в своём Трамтамтасе, и такой сюрприз. А раз в Америке, то деньги есть; сама же сказала: хорошо устроена, ничего не нужно. Тебе – ничего, а ему? Прикинь: ему сейчас хорошо за семьдесят, а пенсия – гроши… Скажи спасибо, что спать хотел, а то мог вцепиться мёртвой хваткой, и слала бы ты посылку за посылкой, а папенька звонил бы и ныл, что жрать нечего и на лекарства не хватает.

Инка была беспощадна.

– Погоди, чай подогрею, остыл. Не могу после дежурства ничего есть, только кружку травяного чая – и спать.

Издалека требовательно проныла микроволновка.

– Романтик ты, Подгурская… Чёрт, перегрела. Ну, ладно. Козёл он, Павел Кучумов, даже не спросил, жива ли матушка твоя. И не звони ему никогда, слышишь? Обещай! Заспи, забудь. Сразу не получится, знаю. Но постепенно сотрётся. И фотокарточку выкини к чёртовой матери, нечего душу рвать. О, теперь остыл немного; ничего, если я буду хлюпать в трубку? Лучше про детей расскажи.

…В бывший Мелекесс Ника больше не звонила – первый звонок излечил навсегда. Постепенно реакция притупилась, оставив стыд и сожаление о наивном порыве.

Брата годами найти не удавалось, а незнакомый отец отозвался сразу. Ухмылка судьбы, неудачный эксперимент.

…словно вернулось то время, когда Полина была жива и ничто, кроме косточек, её не мучило. Тёткины рассказы разворачивали по старым фотографиям хронику семьи, неизвестную и захватывающую; Ника кое-что записала. Не сами рассказы (для этого нужно было владеть даром повествования), а главное: имена, даты, ключевые события. Давние их вечерние разговоры помогли: медленно, неохотно Мишка отдалялся, мучая только снами, в которых ещё звучал его голос, но не было лица. Вызревала мысль бросить аспирантуру. Мысль о предстоящем одиночестве, которое предполагалось заполнить научной работой, останавливала. Чем можно было заполнить пустоту рядом с собой? Работа – книги – считаные друзья – работа, работа – и однажды увидеть себя стоящей перед классом, а дома проверять контрольные, заводить будильник и ложиться спать, что вовсе не означало засыпать. А в перспективе – среднеарифметический Михайлец или женатый дядя Витя. Взвоешь. И научная работа представлялась спасательным кругом.

С Аликом в то время виделись нечасто; встречи хорошо помнились. Как тем ветреным октябрём услышала телефонный звонок, уже стоя в дверях, и успела-таки схватить трубку. Встретились и пошли в университетскую столовую – брат был голоден и чем-то расстроен. Ника знала, что расспрашивать об учёбе нельзя: взорвётся, нагрубит. Удивлённый малыш с доверчивыми бархатными глазами и пожилым замызганным Зайцем под мышкой превратился в хиппующего подростка. Из рукавов заношенной джинсовой куртки, давно утратившей свой исконно синий цвет, торчали тонкие руки. Он быстро цеплял вилкой куски гуляша и торопливо жевал, а ломтики хлеба складывал вдвое и макал в коричневое болотце соуса. Выпили кофе, взяли по второй чашке; брат молчал. Его лицо было скрыто длинной падающей чёлкой, пальцы, теперь свободные от вилки, бездумно водили по краю блюдца.

Молчание стало тягостным, и Ника заговорила, но не про свою аспирантскую жизнь, а про курносую финскую прабабку. Рассказала о дерзкой настойчивости прадеда, добившегося её руки, о старом доме на тихой улице, где – как знать? – могли бы жить и они, если б история не сделала крутой вираж.

– А хочешь, прямо сейчас и сходим, я покажу?

Алик угрюмо прихлёбывал кофе. Чтобы не висело напряжённое молчание, Ника продолжала рассказывать; неужели не задаст ни одного вопроса?

…про двух братьев, Мику и Доната, мы ведь о них ничего не знали, хотя Мика нам с тобой двоюродный, что ли, дед?.. Знаешь, они были совсем разные: Мика блондин, а Донат темноволосый. И характеры разные, Полина помнит –

Алик отодвинул пустую чашку – резко, так что она заплясала на блюдце.

– Что ты лепишь?! Финны, друг степей калмык… Тутанхамона там нет? А фотография Снежного человека или неандертальца в вашем альбоме не завалялась? Возишься с никому не нужным старьём – и возись, а мне плевать, слышишь?..

Столовая была почти пуста. Через два столика спиной к ним сидел старик – виден был только седой затылок – и лениво тюкая вилкой в тарелку, перелистывал журнал. На громкий голос Алика из кухни вышла тётка в белом халате и остановилась в дверях. Они одновременно поднялись и пошли к выходу.

…по лестнице наверх, в вестибюль, на мраморном полу которого в разные стороны расходились влажные следы. Через тяжёлую дверь вышли на улицу, под дождь – он падал уверенно, ровными частыми струями, и некуда было спрятаться. Под дождём Аликова куртка быстро темнела. С головой, втянутой в плечи, брат выглядел растерянным и несчастным. Укрылись под навесом подъезда напротив автобусной остановки, прямо над головой барабанил дождь. Алик смотрел вниз, на выношенные промокшие кеды. Вспомнилась его рыжая цигейковая шубка, и как послушно он приподнимал голову, когда Ника застёгивала верхнюю, самую тугую, пуговицу, торопясь, чтобы он не вспотел в тёплой раздевалке детского сада. Маленькие валенки, похожие на двух косолапых чёрных медвежат, уже были на ногах, оставалось завязать шарф… Алик зябко поднял плечи, переминаясь в мокрых кедах, намокшие волосы слиплись, он хлюпал носом и бормотал какую-то невнятицу про шестнадцать рублей, кровь из носу завтра, иначе мне кранты, и за стеной дождя пропала тёплая раздевалка, маленький мальчик в шубке, переминающийся в крохотных валенках, – Алик стоял рядом, ему нужны деньги. Пока она искала кошелёк, он путано говорил про какой-то долг (откуда у него долги, за что, кому?), требуют отдать срочно, а просить у неё не может, она вся в долгах, а если бы и нет, то фиг даст.

Двенадцать рублей в кошельке, мятая влажная рублёвка в кармане болоньи, мелочь (около рубля) во втором кармане – сдача из столовой… Он безнадёжно повторил:

– Мне кранты.

…Много раз перед глазами всплывала картинка: длинные капли дождя, падающие с навеса, вечерняя мокрая улица, по которой катит полупустой троллейбус, и поиски трёх рублей, отчаянно необходимых Алику. Добыли, конечно, но где, как – забылось, как и сама трёхрублёвка, забылась бы навсегда, если бы не выпала из книги при переезде. Новое жильё – старые полки – знакомые старые книги; Ника вынимала их из коробок и расставляла в привычном порядке. Из раскрывшегося томика Тынянова спланировала зелёная бумажка, и секунда её полёта вернула Нику на ступеньки чужого подъезда родного города, где она лихорадочно копошилась в папке, в карманах, а рядом маячил долговязый подросток с намокшими, прилипшими к лицу волосами. Непонятно, как оказалась в книге бесхитростная купюра – ладно бы засушенный лист. Она нагнулась и подняла с пола… сухой кленовый листок, неровно сложенный и искусно выдавший себя за трёхрублёвую бумажку – выгоревший, сероватый от времени, точь-в-точь как та затёртая трёшка, которую Алик сунул в карман и в первый раз улыбнулся, прыгая в автобус.

Обида вскипела только в момент его язвительной вспышки. Сама виновата – зачем завела ненужный разговор. Он и слушал вполуха, поглощённый единственной навязчивой мыслью: шестнадцать рублей, иначе мне кранты. Какая уж тут генеалогия.

32

Скоро деньги, получаемые от Влада, перестали казаться астрономическими – республика перешла на собственную валюту, непривычную в обращении. Цены в магазинах пугающе выросли. Бутылка водки стоила… да ладно; много воды (как и водки) утекло. У Влада водились и зелёные бумажки – доллары, «грины», как их называли. Влад с деньгами расставался неохотно, хотя киосков стало больше и книги хорошо раскупались. И кто мог спокойно пройти мимо интригующих заголовков: «За дверью спальни», «Техника половой жизни», «Книга о сокровенном»? Это тебе не презервативы в столе.

– Чего молчишь? Сеня Дух объявился, говорю. Наезжает.

Слово «рэкет» Алику представлялось чем-то посторонним, из нездешней жизни. Между тем о рэкетирах говорили все, кто был связан с собственностью, и речь шла не о сарайчике на пригородном участке: приватизировали заводы, квартиры, дачи. Приезжали со всех концов мира наследники давно сгинувших людей и предъявляли свои права, вследствие чего недвижимость переходила в их владение. Людей выселяли из обжитых квартир, и те метались в поисках жилья; бывало, возвращались и снимали у новых хозяев бывшую «свою» квартиру. Вместе со словом «недвижимость» в обиход вошло другое – рэкет, означающее внезапное и неизбежное появление крепких немногословных парней с требованием денег в обмен на «крышу» – защиту от наездов других банд. Отказ от услуги наказывался.

– Жили ведь без крыши, – пожал плечами Алик.

– А если подожгут? Бумага хорошо горит. Крыша нужна, но Сеня берёт тридцать процентов. Я с цыганами переговорил, они согласны на двадцать пять.

Город был поделен на зоны, каждую кто-то крышевал. Алик слышал, но не вникал: афганцы, цыгане, двадцать пять процентов…

Сеня Душман, или Сеня Дух, объявился в Городе после Афганистана, где отмотал положенные два года и вернулся живым. Его настоящее имя мало кто знал, а кличку приобрёл то ли от незабытого опыта с душманами, то ли потому что был вездесущим, как дух. Он сбил в стаю прошедших, как он сам Афган, а потому не боявшихся ни бога ни чёрта. Сеня был авторитетом, о чём слетевшиеся новые собственники не подозревали: возмутившись безосновательными требованиями, вызывали полицию, перед которой трясли убедительными бумагами. Дух отстёгивал полиции серьёзные, по нищей ментовской шкале, бабки за невмешательство, пока наследники наконец не прозревали – въезжали в базар. И как не въехать, если ни с того ни сего рушатся строительные леса, пожарная инспекция находит экзотические места самовозгорания, а только что отстроенный этаж затоплен нечистотами? Познав на собственной шкуре народную мудрость «скупой платит дважды», крышу принимали уже с благодарностью.

Алик увидел Сеню Духа в баре, куда завёл его Влад. Сама собой при расчёте сложилась традиция выпивки, при всём том что Влад почти не пил. Сидел, вяло болтая соломинкой в коктейле, и хладнокровно наблюдал за Аликом.

– Вот и Дух со своими корешами, – тихо выдавил Влад, – у стенки за столиком.

Алик скосил глаза. Взгляд упёрся в широкий клетчатый пиджак, плотно обтягивавший чью-то спину.

– Этот?

Влад подвигал указательным пальцем: нет.

Официант почтительно переминался у важного стола, закрывая обзор. Влад, уставившись в коктейль, бормотал: «Это Лёнчик его телохранитель, а тощий справа – Дух;

обычно втроём ходят…». Из-за столика вышел другой официант, без блокнота, и Алик догадался, что никакой он не официант, а сам зловещий Сеня. В баре было темновато, а Дух был одет во всё чёрное: кожаная куртка, битловка, чёрные брюки. Показалось или нет, что где-то он встречал этого блондина с острым длинным лицом, но где?.. Не надо на него пялиться, спохватился Алик, и повернулся к Владу, но того за стойкой не было. Пошёл отлить? Однако рядом с бокалом лежала смятая купюра. Странно: всегда платил Алик. Опять взглянул на блондина: где-то видел… Хватит; авось больше не пересечёмся.

Надежда не сбылась.

Промозглым ноябрьским утром Алик пришёл в типографию в поисках не вовремя куда-то провалившегося Влада: на фоне двухнедельного безденежья трясло от холода и похмелья. Бухло кончилось, а купить не на что. Не просить же у Марины. Где его носит?

В цеху стоял холод, как на улице, пустота и тишина. Стопки книг исчезли. Алик попробовал вспомнить, когда они с Владом приезжали за «товаром», но голова гудела, в животе ныло от сосущей тошноты, унять её можно было только одним способом. Резко хлопнула дверь. Ну, наконец-то! Алик обернулся.

В проёме на тёмном утреннем фоне чернели три фигуры, лиц видно не было. Первая самая массивная, уверенно протопала вниз по ступенькам, и Алик узнал: Лёнчик из бара, но вместо клетчатого пиджака на нём была кожаная куртка, туго облегавшая торс. Со ступенек легко сбежал Дух и встал, отодвинув Лёнчика; третий остался у входа.

Прямо против Алика стоял Сеня Душман: жёсткое лицо – вытянутое, с торчащими скулами; мысок светлых волос над высоким костистым лбом. Во взгляде – ничего, словно сейчас спросит, сколько времени.

– Нормальный свет есть, кроме этой лампадки? – Дух кивнул на мерцающую флюоресцентную трубку.

– Не знаю.

– Где Влад?

Голос низкий, спокойный. Где он мог его слышать?

– Я сам его ищу.

– Давно?

– Недели две… нет, уже больше; точно не помню.

Принять бы… Чего им надо?

– Мы с ним стрелку забили, он не приехал. Ты в деле. Гони бабло.

Сеня говорил уверенно, как человек, не привыкший к возражениям. Алик напрягся: где ж я его видел? Он шагнул вперёд, и Лёнчик угрожающе бросил:

– Н-но!..

Дух медленно стряхнул что-то с кожаного рукава, и тут Алика осенило.

– Слушай, ты на гитаре в Старом парке играл, где пипл собирался; фенечку на руке носил… Да?

Пауза.

– Допустим. И что?

Всё тот же насторожённый голос, однако в глазах что-то поменялось.

– А ничего! Ты клёво бацал. Я завидовал: тоже пробовал, но так не получалось.

Лёнчик искоса взглянул на шефа.

– Не помню. Ты с кем тусовался?

Боль лупила в виски, темя. Замелькали картинки, будто слайды показывали: худая кисть, устало падающая на струны, жёлтые листья, слетающие с деревьев Старого парка, девушки с длинными волосами, медленно и плавно, как под водой, придвигавшиеся ближе к гитаристу, чья-то рука протягивала косяк.

Алик полез в карман за сигаретами.

– Н-но!.. – дёрнулся бдительный Лёнчик.

Дух бросил ему: «Разберусь», – и повернулся к Алику.

– Руки чего трясутся, с бодуна?

Будто сам не видел.

…Он опустил руку за диван и вытащив бутылку, глотнул жадно, будто стоял в то ноябрьское утро в цеху, когда колотило от похмелья, холода и страха.

– Принеси, – бросил в сторону двери Дух.

Волна промозглого холода, стук, словно тяжёлая дверь ударила прямо по голове, и плотный коротышка, не глядя на Алика, протянул хозяину бутылку.

Дух смотрел, как Алик нетерпеливо сорвал крышечку и запрокинул голову, жадно глотнув; ещё… всё, пока больше нельзя; с сожалением оторвался и перевёл дыхание. Привычно подкатила тошнота. Только не сейчас, о господи только не сейчас. И чтобы не забрали бутылку.

– Вдень ещё, – голос прозвучал почти сочувственно.

Лёнчик стоял, чуть расставив ноги, руки были сцеплены впереди. Тот, сзади, возился около электрического щитка. Алик снова припал к горлышку. Вдруг ярко вспыхнули лампы на потолке.

Водка согрела, притупила страх, оставив равнодушные, вялые мысли: дурак, не слушал Жорку – сволочь Влад – у Лёнчика фирменные штаны с лампасами, кроссовки клёвые – здесь убивать будут или… – Влад меня подставил – и водки дали, потому что замочат – вот почему он из бара слинял, гад – я ни о ком не успеваю подумать, а надо про главное – мордоворот с генеральскими лампасами – вот как выглядит их разборка – или он с тренировки приехал – увезут в машине – будут сигаретами жечь, а в лесу шлёпнут, там безопасней – я ни о ком не успеваю подумать —

Тошнотный клубок подкатывал к горлу, Алик судорожно сглатывал, чтобы не извергнуть выпитое перед ними, которые пришли его убить. Лучше умереть от выстрела – просто умереть, а не валяться в собственной рвоте. Закурить… Он потянулся в карман за сигаретами, но Лёнчик угрожающе рявкнул: «Руки!..». На цементный пол упала бутылка, с оглушительным звоном разлетевшись во все стороны, – пустая, к счастью, – пусть бы Лёнчик наступил на стекло своими «адидасами», хотя плевать я на него хотел.

– Я что, покурить не могу?

– Кури, – кивнул Дух и бросил Лёнчику: «Подожди в машине».

Руки почти не дрожали.

Он отправил этого гада заводить тачку, а ему дали выкурить последнюю сигарету. Моя последняя в жизни сигарета. Потом увезут.

Дух вспрыгнул на толстый бумажный рулон и уселся, свесив длинные ноги.

– Вспомнил: ты шился с Дипломатом. Он где сейчас?

Услышав ответ, кивнул.

– Он торчал, я знаю.

Помолчали.

Дух закурил и продолжал.

– Смотри. Мы договорились с Владом: я вас крышую, он отслюнивает бабки. Вдруг звонит Лёнчику: я, говорит, арендатор, а бизнес его. Твой, то есть. Усёк?

Алик смотрел, как догорает его последняя сигарета. Слова дошли не сразу.

– Погоди… Нас цыгане крышуют.

– Кто тебе сказал, Влад? – усмехнулся Дух. – Он тебе слепил горбатого, натянул. Это моя точка, цыгане здесь не могут никого крышевать, они по жизни ребята с понятиями.

…Кому такое рассказать – сестре, про которую почти забыл? Да скажи честно, никто не слышит: забыл. Не узнал бы на улице, даже когда видел, а теперь… Теперь ты один в своей темноте – как в детстве, когда на тебя напяливали толстый свитер, а голова не пролезала в горловину, и накатывал страх остаться навсегда в удушливой тьме. Ты наедине с одним-единственным человеком – самим собой, – и сам себе ты давно надоел, но некуда деться. Дочке ты тоже надоел, хоть она никогда в этом не признается. Кто ты такой? – обуза, нищий, вечно полупьяный слепой отец. Отец – сильно сказано. Папашка.

Пальцы обхватили прохладное стекло. Два глотка подряд – это роскошь, но какое блаженство задержать во рту, лаская нёбо, огненную жидкость, и не проглотить сразу! Гурман, однако…

«Вить, ви-ить! Виить!» – Какая-то птица. Дурак дураком: птиц не различаешь.

И наверху никак не уймутся. Нет, они не холодильник тащили: что-то стучало, передвигалось и грохало в комнате, прямо над его головой. Хорошо бы завести собаку, как предлагала та женщина, социальный работник. Собака зашлась бы лаем и заглушила чужие звуки. Ходил бы с собакой в парк, там сейчас благодать – прощальное августовское тепло, щедрость уходящего лета. При собаке Зеп не спионерил бы зажигалку. Не завёл по лени, чтобы не выгуливать по утрам; а жаль. И поговорить можно, не то что птица.

…После медкомиссии врач направил Алика к психотерапевту. Что я, псих, возмутился он, однако Лера настаивала: доктор сказал. И та милая женщина, социальный работник, мягко посоветовала: «Попробуйте: можно поговорить, если есть друзья, семья, а вы ведь один. Это вместо друга». Алик надеялся, что у психотерапевта окажется такой же голос, улыбчивый и тёплый.

Голос у бабы был низкий, прокуренный, она говорила быстро и напористо. Какие травмы вы пережили в раннем возрасте? Вспомнился ножичек, засаженный в ногу, но при чём тут?..

Она напирала дальше: кто вас в детстве обижал? Алик недоумённо пожал плечами: никто. Так не бывает, у вас обида глубоко в подсознании. Вы должны извлечь её. Попробуйте вспомнить. Он вспомнил дядьку в галифе, выплюнутое слово «культурные», но не фиг ей знать о таком. Какая у вас была любимая игрушка? Ищи дурака про Зайца рассказывать. Паскудная работка сдирать кожу с человека, что и говорить. Алик вытащил сигарету, но курить ему не разрешили. Настырная баба вытащила из него признание, что в школе скучал, однако наотрез отпёрся от суицидальных настроений.

По-настоящему его затрясло только дома, когда остался один. Эта гадина начала с Зайца. Хорошо, что он скормил ей самолёт, валявшийся под кроватью. С самолётом не поспишь, обливаясь слезами в страхе за мать.

Первая сессия обернулась единственной. Избави меня бог от каких друзей, с которыми и врагов не надо.

Лучше бы пса завёл.

Он в детстве привязался к Дите, собаке Инки и Владика. Не сразу – вначале пугался, когда та клала ему на плечи тяжёлые лапы; это бы ничего, но Дита норовила лизнуть его, часто дыша в лицо противным теплом. «Фу!..» – кричал Владик, и собака неохотно опускала лапы. Алик выжидал момент и незаметно стирал собачью слюну.

Постепенно страх и брезгливость исчезли. Близился день рождения, он умолял мать подарить ему собаку, представляя, как они с Владиком идут рядом, у каждого в руке поводок и он кричит укоризненное «фу!», когда собака – его собака – бежит к прохожему, тот ведь не знает, что она добрая. Поводок натягивается, держать его надо изо всех сил, и твои ноги бегут вперёд, а туловище словно догоняет, он замечал это у многих собачников. Из суеверия – вдруг не купит? – Алик нарочно не придумывал, как он назовёт собаку, но кличку придумывать и не пришлось. «Мне только собаки не хватало», сказала мама, хотя ей-то что, это Алику не хватало собаки. Наступил день рождения, стрелочка быстрыми толчками двигалась по кругу; сердце колотилось в ожидании, что вот откроется дверь – и войдёт мама, ведя на поводке безымянного пока щенка. Напрасно: подарили лото, деревянные бочонки в дурацких фланелевых мешках. «Научись играть – и тебе понравится, товарища своего научишь», – уверяла мама. «Товарищем» она называла любого мальчика рядом с ним, не отличая Владика от Вовки ни по лицам ни по именам. Алику не пришлось придумывать собаке кличку вести её на поводке, и всё из-за дяди Вити: он выдумал, что собаку при аллергии нельзя. Важно так изрёк, а на шее висело папино полотенце. Алик от ненависти и бессилия чуть не задохнулся.

В лото он ни разу не играл, унёс на чердак и бросил в угол.

…Зашипела сигарета. Кран, что ли, капает? Ещё не хватало.

Баба-психотерапевт его спрашивала: Вы думаете, что виновата мать? Если б у вас была собака, ваша жизнь сложилась бы иначе? Ну и дурища. Винить старуху?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю