412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Катишонок » Возвращение » Текст книги (страница 9)
Возвращение
  • Текст добавлен: 20 марта 2026, 15:30

Текст книги "Возвращение"


Автор книги: Елена Катишонок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц)

«Вера, ты не смотри, что война, девочки должны быть одеты чисто, опрятно, культурно, чтобы было любо на них смотреть и радоваться. Но разумеется, и кормить в пределах реальной возможности. Очень досадно, что ты не постаралась во время каникул создать им культурный отдых.

А мне, пока я писал, только что доставили заказное письмо, которое ты писала на почте от 17-01-42 г. Великое спасибо за заботу, получил вязаные носки, но по существу мне необходимо только 2–3 пары простых носков и один флакон одеколону, а всё остальное у меня имеется. Ну, а если и это невозможно, то как-нибудь обойдусь и без них, лишь бы быть здоровым. Если новую посылку невозможно отправить, то не следует хлопотать. Зима суровая в этом году, фашистские гады скоро почувствуют это на своей шкуре. Ближе к весне, я надеюсь» -

– Письмо таким и пришло, с оторванным углом. Мы долго гадали, на что папа надеялся – что война кончится? Или что мама купит одеколон? Он такой щёголь был: модные рубашки, запонки, кашне… На фронте никак не помыться, так хоть одеколоном обтереться мечтал… До чего же бестолково я тебе рассказываю, – спохватывалась она, – всё перескакиваю с одного на другое, по порядку не получается. Но вы с Аликом никогда не спрашивали, а Лидуша, я знаю, не любит об этом…

Ох, тётя Поля, как я тебя понимаю! У меня тоже не получается по порядку: прыгаю кузнечиком от детского сада к университету, от одного города к другому; мелкими перебежками от настоящей боли к пустяковым обидам, от Алика к матери…

Ника щёлкнула выключателем. Десять часов, отель, вечер. За окном переливается, сияет огнями на чёрном небе Франкфурт. Уснуть бы – разговор с Полиной затянул далеко назад, туда, где её самой не могло быть, однако тётка была, в том же феврале сорок второго.

«Здравствуй, Вера.

Жалованье получу, вероятно, к концу месяца и сейчас же пошлю тебе руб. 300. На эти деньги прошу тебя купить необходимое количество материи и заказать Лидусе весеннее платье.

Я пока жив-здоров, двигаемся всё дальше и дальше. Сегодня к нам на фронт приехали делегаты из Ташкента и привезли много подарков к празднику 24-й годовщины РККА, на днях нам их раздадут. Это весьма отрадное явление в нашей жизни. Родина нас не забывает заботится о нас, фронтовиках, а мы со своей стороны делаем всё возможное, защищаем ваш покой.

На днях, как попаду на почту, отошлю тебе посылку со своими ненужными вещами, там увидишь шерстяную рубашку, которую я сшил в Ленинграде, пижаму, шёлковое кашне, перчатки, старое одеяло, солнечные очки и 1 килограмм сахару. Также найдёшь внутри облигации на 500 рублей. Как получишь, сейчас же их проверь».

Ника видела облигации – непонятные, похожие на деньги бумаги, скрученные в трубочку. Зачем они были нужны, как их проверяли?

Сколько раз перечитывали письма, сколько раз на незаконченной фразе произносили: кусок оборван, и всякий раз внезапная оборванность ошеломляла, разочаровывала: что было в утраченном обрывке?..

Взрослела Ника, рос Алик, а дед навсегда остался на войне. Франт и красавец с таинственными запонками на воротнике – невозможно было представить его иным, в красноармейской форме, как показывают военных в кино, – бил немецких фашистов и писал строгие письма жене и ласковые – младшей дочке. «Мне интересно всё, что касается тебя». На Полину отцовский интерес не распространялся. Настоятельные рекомендации жене, что и когда сшить Лидии. Кстати, не это ли нашло отражение в подарке отреза: «Сшей себе платье, Лидуша»? Полина приняла как должное, что красавица Лидия заслуживает лучшего, но пойди добудь это лучшее без связей и блата.

Неуклюжий подарок родил хлёсткую фразу матери: «у моей сестры папуасский вкус».

«10/III-42

Моя милая Лидусенька,

Мы сейчас находимся в только что освобождённой от фашистов украинской деревне отсюда тебе и пишу письмо. Получил подарки от ташкентской делегации, 4 штуки, т. е. моему радисту, шофёру, бойцу и мне. Больше всего я рад тому, что в посылке оказались 4 пары носков, 2 платка, печенье, конфеты, мандарины, колбаса, папиросы и табак. За всё – великое спасибо ташкентцам. Вместе с делегатами приехали артисты госэстрады, чтобы выступить перед бойцами и поднять их боевой дух, все приготовились послушать. Но артисты, услышав выстрелы наших дальнобойных орудий, перепугались, к их стыду, и отстали от делегатов. А ведь они должны были показать бойцам, командирам и политработникам своё искусство, но увы.

Лидусенька, опиши подробно, как жизнь у вас дома и в школе. Как ваша школа помогает нашей славной Красной Армии громить фашистских бандитов?

Ты обещала сообщить о результатах своих отметок (за первую четверть), я жду.

Крепко тебя целую, девочка моя.

Папа».

Чем внимательнее Ника вчитывалась в письма, тем более загадочной личностью виделся дед. Инженер-механик, он отвечал за военную технику. Что входило в его конкретные обязанности, не известно, да никто не задумывался – мечтали, чтобы только вернулся. В начале осени сорок второго письма приходить перестали. Долгие перерывы случались и раньше; Вера с дочками писали часто, стараясь заполнить это молчание своими письмами, словно таким способом они могли если не ускорить ответы отца, то имитировать переписку и… задобрить судьбу. Наконец в одно студёное январское утро сорок третьего года получили извещение: «Ваш муж, воентехник первого ранга…». Строчки двоились в глазах, печатный текст наползал на вписанные от руки слова, и сами слова юлили, рассыпались и падали на росчерк чужой подписи, отчего истинный смысл притворялся невнятным предположением, ошибкой, ибо не мог быть тем чем был.

Они читали втроём, однако не вслух, как раньше, а каждая сама.

– Для меня было непостижимо: «…убит, место захоронения не установлено». Мы ведь знали о кровопролитных боях, а где бой, там и смерть. Я хоть и большая была, а в голове картинка: могила, гроб покрывают знаменем и опускают в землю. Но под убитыми земли не было видно, это Сталинград! Отец погиб пятнадцатого октября, в день рождения… Безжалостный счёт у судьбы. Мы поздравили его, посылку с варежками и толстым шарфом отправили заранее. Меня мучило, получил или нет, стужа стояла. А ему, наверное, посылка уже не пригодилась, если пятнадцатого… Было напечатано: «настоящее извещение является документом для возбуждения ходатайства о пенсии». Лида кричала: не надо нам этих денег, это кровавые деньги, папина кровь, я не хочу!.. Мы знали: мама не станет обивать пороги, тогда и речи об этом не было. Зато в сорок пятом, как только мы вернулись домой, наша кроткая, безропотная мама пошла в военкомат. А там очереди: женщины с похоронками… Встречали их по-разному – и по-разному провожали: погоны – это власть. Особенно доставалось тем у кого в извещении было написано «пропал без вести». Канителили, тянули душу из людей: а может, он сдался в плен? Или перебежчик; а Родина будет вам пенсии за предателя выплачивать? И говорили такое жёнам, сёстрам матерям! – над живой болью издевались. Мама берегла пенсионную книжку больше чем себя. Деньги начисляли каждый месяц, и Лидуша больше не заикалась о «кровавых деньгах». Она же приодеться хотела, вся в папу – модница, как и сейчас. Если бы не бросила школу, жизнь другой была бы, Лида способная…

…Не только детство – юность тоже небрежна, сосредоточена на себе и поглощена собой. Такой была Ника, такими были её дети. Понадобилась почти целая жизнь, чтобы увидеть красоту Полины – раньше взгляд на ней не задерживался, лицо было привычным, как вид из окна, как рисунок на обоях – его не замечаешь. Авторитет красавицы целиком принадлежал матери. Большинство фронтовых писем отца были адресованы «милой Лидусеньке», с нежной подписью и крепким поцелуем, имя второй сестры скупо упомянуто несколько раз, и без крепкого поцелуя; не Полинины оценки, а её, «милой Лидусеньки», интересовали отца. Письма жене носили предельно лаконичный, строгий и деловой характер; некоторое оживление вносили подробные инструкции, какое платье или пальто заказать Лидусеньке, как развлечь Лидусеньку на каникулах… В его письмах не было обращения к старшей дочери, не слышно было заботы о ней, ни разу не упомянуто её ласковое имя – как отец её называл в жизни, Полей? Полиночкой? – Загадка. Донат Подгурский не мог не знать, как боготворит его старшая дочь, однако даже привет ей не передавал. Из двух дочек одна – «милая Лидусенька», вторая как бы подразумевается, входя в собирательное «дети» или в лучшем случае «девочки». Контекст неизменен: дети должны быть опрятно одеты, сыты (по мере возможности, великодушно оговаривал он), иметь культурный досуг. Абстрактное «дети» наводит на мысль о благополучном детском доме, где начальство подворовывает, но умеренно (по мере возможности); только письма писал не завхоз – отец. Обе дочки знали письма наизусть, но только одна не могла сдержать слёз при перечитывании.

Мать не плакала.

Много раз Ника хотела спросить у тётки, почему письма такие разные – если бы не один и тот же почерк и стиль, можно было бы подумать, что «дочке Лидусеньке» пишет один человек, а жене другой; в юности как никогда хочется каждому раздать по равному ломтю справедливости. Спросить, однако, не решилась и хорошо сделала – нельзя касаться горькой, глубоко упрятанной обиды и тревожить скорбь. У бабушки и тётки боль от потери не притупилась, каждая снова и снова проживала день, когда получили чёрную весть. Убила Доната шальная пуля или разорвавшийся снаряд, не известно; говоря обобщённо, убила война; но невольным палачом оказался однорукий почтальон. От того, что он не знал, какую весть нёс, у него на лице привычно застыли досада и виноватая хмурость.

…Полночь, а сна ни в одном глазу. Хорошо бы попытаться обмануть организм, закрыть глаза и выпросить несколько часов полноценного сна без призраков. И чёрт с ним, с этим домом; Алик с обритой головой, заимствованной, как и костюм, в немецком аэропорту, через несколько шагов превратившийся в старика, отбили всякую охоту паломничества на бывшую улицу Героев революции. Тем более что квартира номер девять давно перестала быть домом.

16

Алик отчётливо помнил: портрет отца появился в новой квартире, куда они переехали «за семь вёрст щей хлебать» – мать ненавидела новостройки. Сама квартира, со встроенными шкафами, просторной кухней и балконом, ей понравилась, однако раздражали поездки в автобусах и отдалённость от центра. «Мне жить некогда! На работу да с работы».

Тем не менее, при всей нелюбви к домашней суете, начала обустраиваться. Срочно понадобилась мебель – старую она презрительно назвала рухлядью. Во имя новой мебели звонила каким-то людям, намекала на важные знакомства: «Я не останусь в долгу». При этом тонула в долгах, о чём беспомощно жаловалась по телефону подругам.

По мере того как уверенные грубые дядьки втаскивали в квартиру ту или иную громадину, мать избавлялась от родных и привычных вещей. Исчез унесённый теми же дядьками книжный шкаф – тот самый, что хлебосольно распахивался от избытка содержимого. Исчез, оставив по углам пизанские башни книг; они высились, угрожающе кренясь, осиротевшие, несчастные, бесприютные. Какое-то время Алик спал на полу, потому что кушетку, низведённую до «рухляди», мать оставила на старой квартире, а диван ещё не купили. С полу хорошо было рассматривать знакомые корешки, и засыпая, он мысленно расставлял их на полки старого шкафа в привычном порядке: «Дубровский», «Принц и нищий», «Малахитовая шкатулка», «Три толстяка», «Джек» – и с какой-нибудь из них уплывал в сон, где бестолково толпились все хорошо знакомые. Стоял толстенный А. П. Чехов, «Апчехов» (книжка про чихание, как думал он в детстве), маршировали одинаковые солдаты Маяковского в форме цвета запёкшейся крови, теснились упитанные зелёные тома Анатоля Франса, гоголем выступали синие корешки Гоголя, «Без семьи», без семьи, без семьи…

Появился наконец и диван. Его тоже можно было раскрыть, как книжку, этим сходство и ограничивалось – в отличие от книги закрывался диван с трудом, норовя хлопнуть по руке или прищемить край одеяла. Половинного пространства вполне хватало для сна, Алик перестал его раскладывать.

В школе на новичка никто не обратил внимания. Выходя, привычно нащупывал в кармане гвоздь, отполированный пальцами, и вдруг спохватывался: не туда… Но гвоздь почему-то не выбрасывал, так и носил в кармане. Временами – да что там, каждый день – хотелось вернуться в старый дом, войти в парадное со знакомым прохладным запахом кафеля, подняться в квартиру номер девять, ибо невозможно было стряхнуть ощущение, что там всё сохранилось как прежде: стол покрыт скатертью с бахромой, из которой Ника плела толстые куцые косички, книги стоят за стеклом исчезнувшего шкафа, а не громоздятся стопками на полу новой квартиры, где они с матерью почему-то живут. «Если бы твоя сестра была человеком, я получила бы три спальни», – часто повторяла она. Вполне хватало места в старой квартире, думал Алик, и непонятные замечания считал материнской причудой. Он откровенно завидовал сестре, её независимости: Ника не стала бы жить с ними, сколько бы комнат это ни прибавило. Сестра умела не делать того, что не хотела.

Постепенно мать выздоравливала от мебельной лихорадки. Теперь она занимала деньги у одних людей, чтобы отдать долги другим. Новая мебель как нельзя лучше подошла к новому жилью. Высокие полки приютили книги, которые как-то разом подтянулись и обрели утраченное было достоинство. Появился небольшой обеденный стол, хотя никто за ним не обедал, и лёгкие стулья. Единственным исключением из новизны осталась не внесённая в разряд «рухляди» тахта из старой квартиры: «постоит до лучших времён», объяснила мать; удобная «Лира» водворилась в её комнате.

В один из дней мать привезла плоский прямоугольный пакет. Из чёрной рамы насторожённо смотрел отец. Она отошла в сторону и внимательно рассматривала портрет, потом произнесла спокойно:

– А ведь этот мерзавец испортил мне жизнь.

Алик опешил. Она продолжала:

– Его надо повесить.

Он убежал от абсурдных слов и долго кружил по не знакомому ещё району вдоль высоких одинаковых домов. Составить рядом – вытянутся Великой Китайской стеной. Телефон-автомат был свободен, но провод болтался без трубки. Ника права: она врёт, и никогда не знаешь, ложью или шуткой были легко брошенные слова.

«У меня больше нет дочери», говорила с горечью мать. Горечь была настоящая, слова –

враньём. Она сделала или сказала что-то страшное, непоправимое, иначе сестра не ушла бы. «Кроме тебя, у меня никого нет», повторяла она. Снова враньё: ведь осталась Полина, но Полину она сама же прогнала.

Телефон рядом с почтой работал. Он позвонил Жорке – нужно было расслабиться.

Домой вернулся поздно. Жадно поел и растянулся на диване. Свет уличного фонаря падал на портрет. На месте лица блестело яркое пятно.

После школы домой не тянуло, и Алик отправлялся к матери на работу.

Она не признавала шаркающее слово «секретарша» – секретарь, и никак иначе. В детстве он гордился – мама хранила все секреты загадочного КБ, «кабэ», в котором работала. Буквы КБ могли обозначать красивый букет, кучу барахла, колдовское болото, Карабаса-Барабаса, да много что, но КБ оказалось конструкторским бюро, пристёгнутым к непроизносимому слепку букв с единственно понятной деталькой «электро» где-то в середине.

Лидия Михайлец была идеальным секретарём: не было начальника, сохранившего бы хоть один секрет от Лидочки, Лидуси, в ряде случаев – Дусеньки. Невразумительноэлектрическое КБ стояло прочно, в то время как начальники менялись, как и таблички с их именами на двери. Лидия была несменяемой, чему новый начальник удивлялся поначалу, а потом удивлялся, как он обходился без такого секретаря. Лидуся быстро выучила, с кем и каким голосом разговаривать, кого пригласить в кабинет немедленно, а кого полезно помариновать, чтобы «гонор сошёл», даже если приёмная пустовала.

Называть её здесь мамой не поворачивался язык. Элегантная, приветливая, она уверенно лавировала между столом с телефонами и шкафом, быстро находя нужную бумагу или папку. На неё смотрели все сидящие в приёмной: мужчины – с восторгом, в той или иной степени скрываемым, женщины – с деланным равнодушием, цепко отыскивая недостатки. Напрасный труд: Лидочка воплощала рецепт «апчехова» – по крайней мере, лицом и одеждой, что на уровне приёмной КБ было более чем достаточно.

Алику нравилось смотреть, как она лёгким взмахом укладывала копирку на чистый лист, и чёрная жирная бумага лениво льнула к нему. Нравилось прислушаться к её разговорам: интонации и тембр удивительно менялись от одного собеседника к другому; нравилось, как она чётко произносила в трубку невыговариваемое название; нравились осторожно-любопытные взгляды, которые бросали на него забегавшие женщины. Некоторых он знал – например, тётю Нину, забегавшую к ним: она всегда ерошила ему волосы, только в последний раз остановила руку на полпути, воскликнув: «Он у тебя совсем жених, Лидусь!» Алик смутился: «Тёть Нин…», однако женщина перебила: «Какая я тебе тётя, ты сам уже дядя! Просто Нина, договорились?» Это было непривычно, но – кивнул, за что получил одобрительный взгляд матери. «Детки растут вверх, – она красиво выдохнула дым, – а мы с тобой, Нинок… в другую сторону».

Смиренная старушечья фраза не вязалась с её свежим лицом и блестящими глазами. Взяв у матери рубль на обед, он выскочил на лестницу, забыв попрощаться. Зачем она врёт, зачем?! Врёт или… нарочно пугает? Напоминает про тот март, словно его можно забыть, лучше б его вырвать из календаря, из времени, из памяти.

…Третий класс, урок труда. «Готовимся поздравить наших дорогих мам», объявила училка. До 8 Марта надо научиться пришивать пуговицы. Всем раздали орудия труда: нитки, иголки, разноцветные лоскутки и пуговицы.

– Вдеваем нитку в игольное ушко… Потом делаем узелок, вот так, – училка подняла согнутый палец.

Алику выдали красную тряпочку в белый горошек и крупную чёрную пуговицу, будто с папиного пальто. Он вздрогнул и долго не мог просунуть нитку в игольное ушко. Зато цветы маме купит он сам, а через два дня после 8 Марта ему исполнится девять лет!

– Иголку втыкаем снизу…

Кое-как он справился с узелком – нитка виляла и выскальзывала из непривычных пальцев – и воткнул иголку, но не в пуговицу, а себе в руку; слизнул яркую каплю.

– Не пришивай слишком туго, – училка взяла лоскуток из его горячих вспотевших рук. – Стараешься, молодец! – И двинулась по проходу дальше.

По пути домой он гордо сжимал в кармане сморщенную истерзанную тряпицу с намертво пригвождённой пуговицей. Теперь он всегда будет пришивать их сам! Цветы поставит в вазу, а рядом положит собственноручно пришитую пуговицу, училка сказала: молодец. Он поднялся наверх и вынул из кармана гвоздь и прокрутил, однако замок не щёлкнул. Мама забыла, что ли, запереть дверь? И почему в квартире так холодно, зачем она открыла окна? Всё ещё в пальтишке, он прошёл в комнату.

…Открыть глаза, немедленно! Та картинка никуда не денется – не исчезла ведь она за пятьдесят с лишним лет, не исчезнет и сейчас; но пусть глаза будут открыты – может, размоются контуры, краски потускнеют, и крови на пододеяльнике не будет видно, а мама сейчас проснётся: ты уже пришёл?.. Открыты глаза или закрыты, ничего никуда не денется, ты давно выучил это, старый идиот, выучил в тот холодный мартовский день, когда взял мамину руку; кровь ещё текла, он вытер липкую ладошку. На столике лежала страшная записка и валялись пустые пачки от таблеток. Он громко позвал: мама!.. Догадался – набрал «03» липкими пальцами, назвал адрес. Моя мама... Он не помнил, произнёс ли страшные слова вслух, или они повторялись у него в голове. Тёткин телефон долго гудел, пока она подошла: «Алло?»

– Мама, моя мама. Тут очень холодно. Моя мама самоубилась.

И сел на пол, не выпуская трубки.

Чёрный день был отмечен, однако, счастливым обстоятельством (не считая удачно пришитой пуговицы): никто из соседей не заметил, как приехала «скорая помощь» и санитары быстро задвинули в машину носилки. Вовка, собиравшийся показать ему свой подарок маме, над которым трудился с лобзиком целую неделю, напрасно звонил в квартиру номер девять, потому что тётя Поля увезла Алика на такси. Перед этим она в панике метнулась на кухню, где были включены все незажжённые конфорки, но мальчик не заметил

– он думал только о том, как согреться, дрожа всем телом. «Маме нужно подлечиться, – объяснила тётка, – мама в больнице. Мы проведаем её, когда врач разрешит».

Время, проведённое у тёти, почти не помнил, разве что первую ночь: он лежал под двумя одеялами в обнимку с Зайцем и всё равно не мог согреться. Из кухни донеслись тёти-Полины слова: «Чаша переполнилась». Он представил себе огромную кружку, в которую капает и переливается через край вода. Пришла на цыпочках Ника, тихо легла на раскладушку, но перед тем как лечь остановилась у кресла: «Спишь?»

Днём Алик оставался один. Почему-то не получалось читать: он раскрывал книгу, но буквы прыгали перед глазами, прятались одна за другую, становясь похожими на узелки, которые он продолжал вязать пальцами. Говорить он стеснялся, потому что начал заикаться. Он много спал, и во сне не было ничего: ни узелков, ни букв.

«Шок, – сказал доктор. Он долго светил ему в глаза, заставлял высовывать язык. – Ему бы поплакать». Алик хотел объяснить, что чуваки не плачут, но слово «чуваки» прочно застряло на «ч-ч-ч», как застревает и не снимается мокрый ботинок. «Это пройдёт, – улыбнулся доктор, когда тётя Поля сказала про узелки, – нитки у нас дешёвые».

Нитки требовались постоянно. Алик наматывал кончик на указательный палец и, ловко прихватывая большим, завязывал узелок. Узелок получался лучше, чем у Ники, они соревновались. Его пытались отвлечь, занять чем-то, но даже когда ему читали вслух, пальцы правой руки постоянно шевелились, вязали узелки из невидимой нитки.

В больнице двери были без ручек, а на кровати сидела мама с непривычно бледными, ненакрашенными губами, в чужом толстом халате. Разговора не помнил, потому что колебался: дарить ей пуговицу или нет, а потом им велели уходить. Мама его поцеловала.

Пуговица осталась в кармане; правда, и 8 Марта уже прошло, как прошёл и день его рождения.

Зато не надо было ходить в школу – для него учебный год закончился уроком труда. В больнице мама провела целую вечность: две недели. Когда тётя Поля привезла его домой, мама сидела перед зеркалом и накручивала волосы на бигуди.

То, что с нею случилось, называли «нервный срыв». Ни об этом, ни о своём шоке Алик никому не рассказывал. Его лечили витаминами, чем-то ещё, потом отправили в санаторий, где он провёл очень длинный кусок лета; мама приехала за ним в конце августа. Заикаться он почти перестал и снова смог читать – буквы перестали притворяться непонятными; но вопреки предсказанию доктора, продолжал вязать узелки. Мать раздражали валявшиеся повсюду колтуны ниток, и он приспособился обходиться без них.

Правда, сучащие пальцы можно было обмануть, если держать в руке монету, гвоздь из кармана, карандаш; а став старше, он нашёл новый способ, самый надёжный.

Сунув ладонь под диван, пошарил пальцами по полу. Зажигалки не было. Встал, осторожно обогнул столик (сколько раз врезал́ся в него коленками) и медленно ощупал подоконники. Стопками лежали книжки в мягких обложках – в последние годы мать привязалась к дешёвому чтиву. Выбросить не смог – что-то мешало; но не переставал удивляться, как она могла после Бальзака, после Томаса Манна читать этот мусор.

Интересно, что школьную жизнь он почти не помнил – до восьмого класса, когда познакомился с Жоркой. Всё прежнее, закрыты глаза или открыты, уместилось на фотокарточке с тремя рядами парт, за одной из которых сидит послушный мальчуган с сонными глазами под криво подстриженной чёлкой. Чёрно-белая фотография, белые девчоночьи передники намекают на какой-то праздник, не Восьмое ли Марта? Чёрно-белые фотографии, серая школьная реальность, однородная, как пыль.

…От пережитого шока остался страх за мать. Он подолгу стоял перед дверью квартиры не решаясь отпереть дверь; из прихожей чутко прислушивался сам не зная к чему, прежде чем войти в комнату. Проснувшись ночью, громко звал: мама!.. – и сорвавшись с кушетки, бежал в соседнюю комнату, забирался на тахту. Несколько раз там и засыпал, свернувшись комочком у неё в ногах.

Мама вела себя так, словно ничего не произошло. Переносила его, сонного, на руках, укладывала. Однажды бросила уязвлённо: твоя сестра, видимо, не считает нужным… – После больницы только так и называла Нику: твоя сестра.

Ника не приходила – ни домой, ни в больницу, – зато время от времени встречала его после школы и вела «пировать» в кафе; пару раз они побывали в университетской столовой. Университетская отличалась от обычной только принадлежностью к университету. Меню и даже запахи были стандартно столовскими, но походы туда давали чувство приобщения к чему то недоступному, где сестра вела себя просто и уверенно, и это нравилось Алику. После «пира» шли в парк или гуляли вдоль канала. Как-то Ника дала ему пинг-понговый шарик и костяную шахматную фигурку – занять пальцы. Шарик довольно скоро помялся, а гладкая пешка верно служила ему много лет, он перекладывал её из одного кармана в другой. Они бродили, вороша ногами багровые кленовые листья, Ника посматривала на часы, чтобы вовремя посадить его на троллейбус, и задавала один и тот же вопрос, как и при каждой встрече: «Как она?» – «Принимает какое-то лекарство от нервов, – пожал он плечами. Никого, говорит, у тебя нет, кроме меня. Если со мной что-то случится…» – «Так и сказала? – возмутилась Ника. – Ненавижу эти игры со смертью!» Слова «игры со смертью» часто вспоминались ему, всякий раз отбрасывая назад в тот день, который он тщетно пытался забыть. Матери достаточно было намекнуть на свой возраст, усталость или плохое самочувствие, как Алика бросало в дрожь и пальцы начинали сучить отсутствующую нитку.

– Ничего удивительного, что от армии откосил, кому ты там был нужен? – негромко сказал и удивился собственному хриплому голосу. – Вот она приедет и найдёт зажигалку.

Сестра всегда находила потерянные вещи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю