412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Катишонок » Возвращение » Текст книги (страница 3)
Возвращение
  • Текст добавлен: 20 марта 2026, 15:30

Текст книги "Возвращение"


Автор книги: Елена Катишонок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц)

5

Осторожно, чтобы не задеть соседа, Вероника вынула папку. Ни одного снимка, где взрослые сёстры были бы вместе, не нашлось, поэтому она отсканировала фотографии матери и тёти Поли на одном листе. Лица смотрят в разные стороны. Мать улыбается белозубо, непринуждённо, словно не в фотоателье сидит, а в гостях у хорошего знакомого, который и навёл объектив. Тёмные волосы – ни сединки – волнятся с той естественностью, которая достигается старательной укладкой. На вид ей никак не дашь больше тридцати, но размашистая надпись её почерком на обороте оригинала сообщает: «Осень, 1969». Сорок два. Тётя Поля глядит в другую сторону, отстраняясь от сестры, чего никогда не делала в жизни. Густые, как у матери, волосы, но седые, взгляд усталый, спокойный. Вот-вот улыбнутся красивые полные губы, но фотограф нажал кнопку раньше чем улыбка состоялась; никаких усов не видно, да и были ли они вообще? Маленький Алик уворачивался от поцелуев – дети не склонны к такому проявлению любви, вот и придумал: усы. В Полине нет ни кокетливого прищура матери, ни молодой её бодрости. А ведь она красивая… Ни двадцать, ни сорок лет назад эта мысль не пришла бы Нике в голову – красавицей считалась мать. Она ревниво и старательно оформляла себя сшитыми по фигуре платьями, неизменно высокими каблуками; к её тёмным волосам очень шла помада густо-винного цвета – цвет называется «merlot», Ника видела недавно точно такую же. Она пудрилась извечной «рашелью» – интересно, существует ли такая сейчас? – однако ресницы и брови не красила никогда – природа великодушно одарила обеих сестёр.

Тётка, с её похожими один на другой невзрачными нарядами – тёмная юбка, светлая блузка, сверху шерстяная кофта, шедевр местного трикотажного комбината, и робкая розовая помада – тётка выглядела до стыдного заурядной рядом с сестрой. Причёску не меняла никогда: густые седые волосы, с обеих сторон укрощённые приколками, уложены в шестимесячной завивке («вечномесячная», шутила мать). Пудрой не пользовалась («от пудры морщины»), и Ника с испугом всматривалась в мамино лицо, которому коварная «рашель» угрожала морщинами.

Морщины достались тёте Поле и старательно прочертили на лице возраст. Впрочем, кого удивляли морщины на лицах школьных учителей? Тётка преподавала русский язык и литературу, чему нисколько не мешали «вечномесячная» завивка, однообразная одежда и розоватая, словно губы обветрены, помада. Полина жестоко мучилась от больных косточек на ногах, а потому была обречена круглый год носить уродливые ортопедические ботинки вроде лыжных, с высокой шнуровкой, всегда почему-то чёрные. Ботинки ли тому виной или воспалённые косточки, но тётка ходила, ставя ноги носками вразлёт, как балерина, и спину держала всегда прямо. Менять одежду, причёску, не имея возможности надеть обыкновенные лодочки или босоножки?.. «У неё нет своей жизни», – повторяла мать. Под «своей жизнью» подразумевалось отсутствие мужа.

Был ли он когда-нибудь, муж или любовник, или тётка всю жизнь прожила с матерью – сначала от отсутствия вариантов, а затем от невозможности уйти, оставив её больную в одиночестве? Нике трудно было представить послевоенную молодость обеих сестёр, а кто сумел бы? Разве родители существовали, пока не было нас? Да, жили, росли, менялись и взрослели, но это были просто дети из фотоальбома, чертами похожие на нас, хотя нас и в помине не было. На снимке, где Лидии двадцать шесть лет, она выглядит намного взрослее двадцатишестилетней Ники как раз потому, что в этом возрасте она уже была матерью.

Если у Полины была «своя жизнь», то спрятала она её далеко и надёжно. Нике с Аликом она досталась готовой тётей Полей, маминой сестрой, которая работала в школе, выразительно читала вслух и заботилась о больной бабушке.

Любила детей – как племянников, так и учеников. Любила и знала литературу; умела заразить этой любовью. Бо́льшую часть урока она проводила на своих больных ногах: «Не могу же я сидя рассказывать о Гоголе». Позднее Ника поняла тётку, когда сама стояла перед классом, объясняя новый материал, будь то круговорот воды в природе или строение клетки.

…Дома тётя Поля меняла безобразные тупорылые колодки на тапки, а неприметную каждодневную одежду на мягкий фланелевый халат. Мать – по контрасту – халаты никогда не носила, как и тапочки: ненавидя то и другое («что я, баба?»), носила дома платье и лодочки на танкетке вместо каблуков, оставаясь почти такой же элегантной, как у себя на работе.

…До Франкфурта больше пяти часов. Самолёт застыл неподвижно в ночном небе, и люди в креслах тоже застыли неподвижно: кто спал, укутавшись в одеяло, кто оцепенело пялился в телевизор, и на крохотном экранчике бесшумно и неистово метались фигурки, лица, что-то летело, вспыхивало беззвучными взрывами, словно компенсируя статичность окружающего. Время замерло.

…На следующей фотографии мать одна, в полный рост, с той же задорной улыбкой. Руки сложены впереди, как на ренуаровском портрете Жанны Самари, словно она вот-вот протянет их навстречу желанному гостю. Дата не обозначена, только написано: «Сергею». Ника взяла её из письменного стола после ухода отца.

Изменилась вся квартира. Раньше одна комната называлась «папиным кабинетом». Кроме письменного стола, там стояла тахта с поэтическим названием «Лира» и книжная полка. Книжки стояли скучные: «Финансы и кредит», «Бухгалтерский учёт» и другие, столь же увлекательные, с разлохмаченными корешками. Когда братишка заходил, папа вставал из-за стола, хватал его на руки и подбрасывал вверх. Алик визжал – от восторга, страха, счастья; папа смеялся. «Нику покидай!» – задыхаясь, просил Алик. Отец хмурился: «Ника большая». Она давила в себе обиду: когда я была маленькая, он меня тоже подбрасывал к потолку, я просто забыла.

Как-то папа задумал научить её шахматам и позвал в кабинет. Он быстро расставил фигуры и начал показывать ходы: брал сильными пальцами то одну, то другую, передвигал, поминутно спрашивая: «Поняла?»

Ника послушно кивала, но повторить почти ничего не смогла. «Тура, понимаешь? А это ферзь». Он сдерживал раздражение. «Нет! – Так нельзя ходить, это король. Я тебе объяснял; повторим. Это что за фигура?»

– Пешка.

– Ну, слава богу. Следующая, вот я держу?

Дураку ясно; Ника радостно выкрикнула:

– Лошадка!

– Что?!

– Ну, лошадь.

– Лошадь?! Скажи ещё – кобыла!.. В шахматах нет лошадей! – и гневно сгрёб фигуры в ящик.

Она возненавидела шахматы, но нарочно заходила в кабинет, когда папа уезжал в командировку. Тогда можно было попрыгать на упругой тахте. Пускай он Алика кидает, я сама до потолка взлетаю. Главное – тщательно расправить накидку после прыжков.

Отца часто не было дома по несколько дней, иногда неделю. Как-то, лёжа на тахте, Ника заметила несколько книжек, задвинутых в дальний ряд нижней полки. Книжки были загадочные: «Пособие для следователей» в серой затёртой обложке, «Нервные расстройства» и тёмно-зелёные тома Диккенса, не уместившиеся в книжном шкафу. На нижней полке лежал деревянный гробик с ненавистными шахматами, запертый на крохотный крючок. Другой крючок, нормального размера, почему-то был на двери, как в уборной.

Во второй комнате, кроме круглого стола, стоял книжный шкаф, так плотно забитый книгами, что время от времени дверцы сами по себе, жалобно скрипя, медленно отворялись. Книжки были понятные и любимые, часто перечитываемые. За шкафом уместились кроватка Алика и кушетка, на которой спала Ника. Свет из окна освещал трюмо и второй шкаф, одёжный. Здесь ели, разговаривали, слушали радио, принимали гостей – одним словом, жили.

В больнице Ника часто думала, как ей пригодился бы любой том Диккенса из папиного кабинета – читать было нечего, и это мучило сильнее боли. Спросила как-то, набравшись храбрости, у медсестры, нет ли какой-нибудь книжки; та громко рассердилась: это тебе не читальня. Гнев заразителен: другие ребята – Ника тогда ещё лежала в большой палате – смотрели осуждающе, хотя к ним приходили мамы, иногда с папами, садились на кровати, кормили чем-то вкусным, домашним. Она притворялась, что спит, и часто действительно засыпала. Чужие мамы предлагали: «Девочка, хочешь печенья? Бери-бери, не стесняйся!» Ника мотала головой: спасибо, ко мне сегодня мама придёт. Однажды проснувшись, увидела на своей тумбочке большой апельсин, яркая рыжая кожа была вся в крупных порах, как нос у завуча. Апельсин манил, его очень хотелось съесть, но стыд удержал: подумают, что я сирота.

…Мать с фотографии улыбалась своему «Сергею». Похоже, это начало шестидесятых, у неё не такая короткая стрижка, как позднее. То платье Ника отлично помнила: нежно-серого цвета, реглан делает плечи хрупкими, на шее чёрные бусы. Алик совсем маленький был, ещё не ходил в садик. Утром отец отводил его к нянькам.

«Он у вас слабенький, лучше бы в домашних условиях», – покачала головой врач, когда мать пришла за справкой для яслей. Алик в детстве часто простуживался и долго кашлял. И мать, спешившая вернуться на работу, кинулась искать няньку. Нашла не она, а тётя Лена, причём сразу двух. «Не было ни гроша, да вдруг алтын, – озадачилась мать. – Мы не можем платить обеим. И зачем ему две?»

Других, однако, не нашлось, а плата была весьма скромной. Няньками стали две седые старухи, по виду сёстры.

Старухи жили на соседней улице в одном из домов, стоявших параллельно друг другу. Чтобы попасть к ним, нужно было пройти анфиладой дворов и подняться на четвёртый этаж. Алик уже ходил, и Ника приводила его домой. Главной была Марта: лет семидесяти, тощая и прямая как карандаш, со строгим безгубым лицом и белыми волосами, стянутыми в мелкий клубочек на затылке; поверх платья всегда носила серый фартук. Вторая старуха, на вид немногим младше, оказалась дочерью Марты. В её лице не было строгости, только испуг и насторожённость; она не сводила боязливого взгляда с матери, которая называла её Манькой. «Сердится», – подумала Ника. «Манька!» – скомандовала старшая, и та поспешно двинулась в другую комнату, откуда вынесла узелок с Аликовой одеждой. Она ходила, сильно припадая на ногу в безобразном высоком башмаке. Братишка держал «Маньку» за руку – крупную, со страшными выпирающими суставами. Марта за что-то ругала её на незнакомом шершавом языке. Та смотрела виновато, крепко сжимая ручку малыша. Серое мешковатое платье, тусклая алюминиевая седина; густые волосы ровно подстрижены и держались круглой гребёнкой. Нике было так её жаль, что защемило в груди. «Вот уйдём, и Манька выскажет ей всё что думает». Она взяла за руку братишку и попрощалась.

Маня никогда не возражала матери, да и вообще никому – она была немой от рождения. Что не помешало ей привязаться к чужому малышу, самозабвенно нянчить его, таскать на руках и тайком от Марты стирать его мокрые штанишки. Заговорщицки приложив ко рту кривой палец, она совала Нике влажный свёрток и тыча себя в грудь, кивала: чистое, мол. Когда постирать не удавалось, она виновато мычала и мотала головой.

Лидия пришла в ужас: «Немая?! Чему ребёнок у неё научится, мычать?» – «Ой, да ладно тебе, – успокаивала тётя Лена, – вторая-то говорящая».

Алик отлично понимал все оттенки нянькиного мычания. Вторая старуха, хоть и «говорящая», никакого участия в Алике не принимала. Мать иногда передавала деньги с Никой; старуха заботливо разглаживала купюры и бросив острый взгляд на «Маньку», прятала в глубокий карман вечного фартука.

Крепко сбитая, широкоплечая Маня совсем не походила на мать – и слушалась каждого её слова, боясь рассердить. Она была для Марты дочерью, прислугой за всё, козлом отпущения – и надёжным источником скромного дохода. Нянчила чужих детей, ходила за продуктами, ковыляя на жутком своём башмаке вверх-вниз по лестнице, варила, стирала… Как она относилась к другим ребятишкам, до или после брата, Ника не знала; Алика же полюбила без памяти. Малыш легко заболевал, и вначале Лидия брала больничный. Алик плакал, звал Маню. Мать сдалась: его стали отправлять к старухам, объяснив, когда давать лекарства, что Маня благоговейно и выполняла.

…Много позднее Вероника пробовала осмыслить жизнь этих двух женщин. Искажённый смысл библейских имён осознала не сразу. Мария, которая должна была бы избрать «благую» часть, заботилась о земном, насущном, ибо мать взвалила на неё все заботы Марте же досталось – или осталось? – самое что ни на есть тленное: деньги, прах.

Обе по воскресеньям ходили в костёл. Маня не могла молиться, как остальные прихожане, но вытянув голову, внимала словам ксендза, как и святая тёзка её не могла не слышать Манину бессловесную и потому особенно страстную молитву.

Почему Марта не научила дочь, обладающую нормальным слухом, говорить, а вместо этого навсегда сделала своей рабой? Или немота явилась результатом болезни, травмы? Чем была вызвана Манина хромота и почему, несмотря на муку каждого шага, мать заставляла её стоять в очередях и таскать тяжёлые сетки? Сама Марта прекрасно слышала – и вместе с тем была беспросветно, необратимо глуха той особой душевной глухотой, которая растёт из недоброты и чёрствости. Дочь она явно не любила, часто шпыняла, а то стукала по лбу твёрдыми костяшками пальцев, не стесняясь Никиного присутствия. Была ли Маня нежеланным ребёнком или Марта тяготилась её уродством, стыдилась её? – Бог весть.

Алика нянька обожала и два лета провела с ними на даче. Для неё раздобыли старый бугристый топчан, задвинули в угол комнаты со скошенным потолком, и поначалу старуха, вставая, стукалась головой. Она возилась с Аликом, играла, укладывала спать, протяжно мыча подобие колыбельной. Лидия впадала от этого в оторопь и громко кричала: «Не надо, не надо, отдыхайте; я сама!» Обращаясь к Мане все кроме Ники с Аликом, говорили очень громко. Отец, по обыкновению, пропадал в командировке – уж этот Ужгород! – иногда приезжал, искоса посматривал на няньку, стараясь не встречаться глазами. Братишка жался к старухе, мгновенно затихал у неё на руках. Лидия ворчала: «Вконец избаловала ребёнка, скорее бы в садик», но обойтись без Мани не могла. Старуха варила простую овсянку как никто, приучила Алика съедать всю кашу, и сама, кажется, только ею и питалась. Каша и впрямь получалась изумительно вкусной. Марта потребовала было, чтобы дочь приезжала по воскресеньям домой: костёл – это святое. Лидия объяснила, что провожать Маню на электричку, как и встречать потом на станции, некому. Старуха, прикинув что-то в уме, твёрдо потребовала прибавки. «Милое дело: живёт на всём готовом, и мы же ещё плати́!» – возмущалась Лидия, легко забыв, что нянька работала без выходных. «Сверхурочные», – хмыкнул отец.

Утром, возвращаясь из магазина, Ника часто встречала няньку с Аликом. Он что-то говорил, а та мычала в ответ – то удивлённо, то радостно, то недоверчиво. Дачные соседи считали Маню «слегка того», тронутой, и недоумевали, как Лидия могла доверить ей малыша; ребята кривлялись и передразнивали ныряющую Манину походку. Однажды какой-то бес, иначе не объяснить, подтолкнул Нику присоединиться к ним – ей ли не знать это ковыляние? Всё проделывалось за старухиной спиной, и надо же было такому случиться, что в этот момент она обернулась! Их было человек пять, однако Маня взглянула только на неё – секунду-две, не больше – после чего, подхватив Алика на руки, тяжело захромала в дом.

…И сейчас, спустя шестьдесят лет, этот стыд никуда не делся.

Тогда же, взлетев по лестнице наверх, она застыла в дверях. Маня бережно переодела малыша, застегнула лямочки на штанишках (не тех ли, из сегодняшнего сна?) и села. Равнодушно скользнула взглядом по столу, дивану, Никиной раскладушке и наконец по ней самой; глаза не поменяли выражения. Алик топтался нетерпеливо, тащил сестру за платье: «Почитай!» Он обожал сказки – жалостливые, тревожные, страшные. Жизнерадостный «Храбрый портняжка» оставлял его равнодушным; он плакал над однообразными тяжкими судьбами падчериц, не спрашивая о смысле корявого, скребущего ногтем по черепице, слова; тем летом полюбил мрачноватого Гауфа и просил её снова и снова читать про Карлика Носа.

Долго тянулся тот злосчастный день. Из окна видны были согнутые над грядками спины двух тёток. Обе повернули головы на громкий крик: «Квас привезли!» – и снова нагнулись. Ребята побежали с бренчащими бидонами, кто-то позвал: «Ника-а-а!..». Хлопнула калитка. Догнать бы, но даже квасу не хотелось.

У стола, с трудом примостившись на табуретке, Маня скребла ножиком молодую картошку. «Давайте, я помогу?» – жалобно попросила Ника. Нянька не глядя развела руками: нечем, дескать; потом кивнула на ведро с грязной водой. Радостно подхватив ведро, Ника помчалась вниз, ловко выплеснула воду под жасминовые кусты. Старая Илзе, родственница хозяев, круглый год живущая на даче, сидела на крыльце веранды. Смотрела она не на Нику, а на ведро, и вдруг заговорила на ломаном русском языке:

– Как тебе нету стыдно, девочка? Или тебе никогда старость не будет, что?..

Провалиться бы сквозь землю прямо там, у жасминового куста. Не знала старуха, что ей есть стыдно, ещё как стыдно. Медленномедленно шла наверх – восемь ступенек, а потом ещё девять, но лестница кончилась, и только собственному стыду не было конца.

В комнате аппетитно пахло растопленным маслом и укропом. Алик старательно дул на картофелину и запивал простоквашей. Снизу неслось лязганье металла, хлюпанье и плеск – кто-то качал воду.

– Почита-а-ай…

Алик совал ей потрёпанную книжку. И снова старуха на рынке выбирала зелень, и снова красавчик Якоб тащил тяжёлую корзину под её зловещее бормотанье: «Человеческие головы нелёгкая ноша», только старуха была без всякой палки и говорила другое: как-тебе-нету-стыдно, слова повторялись в ушах бесконечным эхом. Алик сидел в обнимку с Зайцем, а второй рукой крепко держался за няньку, словно боялся, что она уйдёт, оставив его с Якобом есть заколдованный суп. И напрасно боялся: никуда Маня не собиралась уходить – она сосредоточенно, как Алик, слушала сказку, и непонятно было, как блёклые старухины глаза могут вмещать столько боли.

Когда Алик уснул, нянька взяла книгу, но не закрыла – и так, с книгой в руках, опустилась на свой топчан. Она ткнула пальцем в страницу, наморщив лоб, и несколько раз недоумённо взглянула на Нику. Колдунья на картинке вовсе не выглядела немощной – обыкновенная сухощавая старуха не то в платке, не то в капюшоне… Загрубевший кривой Манин палец остановился, тревожным мычанием она пыталась что-то втолковать и тыкала в картинку. Нику вдруг осенило. Сходство с Мартой было разительным: тонкая скобка рта, костлявое лицо, глаза глубоко утоплены. Чуть не спросила: «Ваша мама?», но просто кивнула. Нянька сидела, не сводя глаз с картинки. Вина, жалость и горький стыд пронзили насквозь: Маня не сердилась, и от этого было ещё хуже.

Только боль, которую ты причинил другому, может чему-то научить; собственная рано или поздно забывается.

…Когда Вероника вышла замуж и переехала, в старом районе бывала редко. Встретив Марту, несказанно удивилась, словно прошло не – надцать с лишним лет, а недели две – так мало старуха изменилась, разве что шла, слегка опираясь на толстую палку; волосы были скрыты под платком. Она коротко, без всякого выражения, ответила на Никино «здравствуйте», чуть разомкнув тонкогубый рот. Узкий тротуар вынудил её остановиться.

– Как вы поживаете? – спросила Ника, про себя удивившись, что Марта ещё жива. – И как Маня?

Старуха равнодушно обронила:

– Nie żyje.

Смерть не изменила отношения Марты к дочери. Старуха властно отодвинула Нику невесомой рукой и двинулась дальше, не оглянувшись.

Откуда взялась Аликова нянька с её жёсткой, недоброй матерью? Память живёт по своим законам, ей достаточно маленькой детали, случайной ассоциации, чтобы отправить тебя незнамо куда заброшенными дорожками, поросшими бурьяном беспамятства.

6

К первому сентября папа не приехал. Значит, он обязательно появится ко дню рождения, в этом Алик был уверен и ждал десятого марта с особым нетерпением. Ждал он этого дня каждый год, и даже не из-за подарков а в надежде разгадать удивительную тайну: как одно движение секундной стрелки вдруг делает его на год старше? Крохотный скачок – и шестилетний Алик превращается в Алика семилетнего, семилетний – в восьмилетнего. Мама сказала, что он родился в одиннадцать вечера. Тараща сонные глаза, он пялился на циферблат, ожидая момента, когда секундная стрелка сольётся с минутной – и обгонит её, скакнув в новый год его жизни. Все поздравляли его, вручали подарки, но сам он знал, что это не по-настоящему, не считается, а вроде киножурнала, который надо перетерпеть перед началом фильма, что он и делал, ёрзая на жёстком сиденье в ожидании «Неуловимых мстителей», а по экрану медленно полз комбайн и сыпались колосья, колосья, как волосы под машинкой парикмахера, или показывали переполненный стадион, похожий на гигантскую корзинку с ягодами, где на самом дне бегали мелкие футболисты. Настоящий день рождения начинался за час до того, как кончалось десятое марта. Ещё стояли в вазе тюльпаны, подаренные маме к Восьмому марта, а он не сводил глаз с будильника. Бывало, в детстве засыпал, не дождавшись прыжка тонкой серебристой стрелочки.

В тот год, когда он пошёл в школу, всё шло иначе. Приближался день рождения, но папа не приехал. Маме не дарили на Восьмое марта тюльпанов, только Ника принесла какие-то метёлки с жёлтыми прыщиками с капризным названием мимоза. С мимозы густо сыпалась на стол жёлтая пудра. Но самое ужасное случилось через два дня: секундная стрелка неподвижно замерла, не дойдя до десяти. Ни завод до упора, ни встряхивание не помогли – стрелка не двигалась.

«Ну ты балда, – повторяла Ника, – какая разница? Тебе восемь, а через год исполнится девять, и стрелка тут ни при чём». Мама не удивилась: «Сломалась, пора уж. Главное, что ходят. И нечего зря крутить, оставь часы в покое!».

Не то чтобы секундная стрелочка была для него важнее папы, нет: он знал, что папа приедет – ну хотя бы на Новый год; однако без стрелки день рождения был испорчен. Они с мамой ходили в часовую мастерскую, но дядька за прилавком покачал головой: «Импорт не чиним». Дядька был старый и наверняка не следил, в какой момент наступал его очередной день рождения. Или, наоборот, мог наблюдать его на любых часах, которые толпились на полке.

Волшебство наступающего праздника пропало. Вместо него появился страх остаться навсегда там, где замерла секундная стрелка.

– Дурак, – усмехнулся он себе восьмилетнему, – напрасно боялся. Как видишь, и без стрелочки дотянул до шестидесяти двух.

«Ты меня не узнае́шь», – говорила по телефону сестра. Чушь; он всегда узнаёт человека. Правда, Лилин голос в нём не откликнулся, ведь её не помнил. Объясняла про какого-то дядю Митю, но никакого дяди Мити, хоть убей, Алик не знал тоже. Память никуда, но вдруг услышал «твоя сестра», и сердце вдруг стало лупить в горле. Ника! Ника приезжала из Америки, встречалась с этой непонятной Лилей, а он ничего не знал! И приезжала не раз, а сейчас она приедет увидеться с ним. Алику хотелось остаться одному, пусть все уйдут, оставят его думать о сестре, вспоминать её; хотя – почему «вспоминать», ведь вспоминают о забытых, а он всегда помнил о ней.

Снова и снова перебирал он интонации, фразы, голоса того дня, хотя дворничиха с

Лилей пробыли минут пятнадцать от силы. Вспоминал, воссоздавая короткий разговор – вдруг он что-то пропустил? Зеп примолк, откупорил пиво, протянул ему банку. В детстве они с сестрой любили сгущённый кофе, он продавался в жестяных банках. Ника заливала тягучую бежевую массу кипятком, и они пировали, макая сухарики в кружку. Главное – не пропустить момент, когда сухарь набухал и, не выдержав собственной тяжести, падал на дно. «Самое вкусное, балда», – Ника ложкой вылавливала вялый растолстевший сухарь и засовывала в рот.

– Так у тебя сестра?.. – Зеп громко рыгнул. Хоть бы он ушёл. Если бы дворничиха поменьше тарахтела, он бы расспросил Лилю. Наконец он остался один, и теперь никто не мешал прокрутить весь разговор с самого начала.

«Как вы меня нашли?»

«Да просто помню, что вы с мамой тут жили в этом доме».

«Дом-то большой…»

«Я прогулялась вокруг и вижу – книжки на подоконнике. Тётя Лида много читала».

Повторила, как зашла к дворничихе, но тут встряла эта баба: «Мать, говорю, давно умерши, но сын живой, уж несколько лет как умерши, да вы подымитесь к ему, какой же год это был, дай бог памяти… Только, говорю, Олег он, а не Алик; ну да, мать его лет пять как умерши».

Дура!.. Семь, а не пять лет. Семь лет прошло. Тогда-то он и понял: сестры нет в живых, иначе бы приехала – хоть из Америки, хоть из Мадагаскара.

Даже пива не хотелось. Электрический чайник стоял рядом с плитой, которой Алик не пользовался. Нажал кнопку, и чайник завёл негромкий гул, нагреваясь. Привычную цепочку простых движений: выдернуть из коробки пакетик, опустить в кружку, залить кипятком – проделал машинально, привычно. Лучше бы кофе, дочка недавно принесла банку растворимого, но в буфете не нашёл. Мать сказала бы: растёпа. Сама растворимый не признавала, как не признавала молока или сливок, заваривая чёрный, густой и крепкий. Отмахивалась от предупреждений, что вредно для сердца, пределом безопасности считая фильтр на сигарете. Она с юности курила папиросы, когда сигарет с фильтром в помине не было, в детстве он копил папиросные коробочки – из них хорошо было строить. Он составлял дом из кубиков, дом должен быть прочный, зато развёрнутые лёгкие коробочки выглядели замечательной крышей, на каждой вверх ногами было красиво написало: «Любительские». Папа насмешливо спрашивал «И кто в твоём любительском доме живёт?» В домике жили Мальвина и пупсик, а Заяц не помещался. «Пупсики, зайцы… – папа махнул рукой, – слабак. Я в твоём возрасте по заборам лазил, из рогатки стрелял, а ты с куклами возишься».

Мальвину сестре подарила тётя Лена: «Немецкая!». Кукла была ростом с Никину ладонь, в пышном платье и крохотных туфельках. Она чуть улыбалась, а волосы были светлые, блестящие. Ника разрешила построить для куклы дом, а волосы сама выкрасила чернилами; получилось лучше, чем в книжке. За неимением собаки в Артемоны определили Зайца, а что не влезал в домик, так это даже хорошо – пусть охраняет снаружи. Чтобы Мальвине не было скучно в домике одной, сестра отдала своего старого голенького пупсика с прижатыми к груди кулачками. Пупсик мёрзнул, а потому лежал в спичечном коробке на комке ваты.

Вряд ли Ника после стольких лет помнит Мальвину. Как-то – ему было лет пятнадцать – они встретились, и Ника неожиданно спросила:

– Зайца помнишь?

– Какого зайца? – насторожился он. – А, твою старую игрушку?

…Помнил, отлично помнил, но не хотел показаться слабаком. Отец был бы доволен, если б узнал. А получилось, что сестре соврал и

Зайца предал. Слабак и есть. Она больше не спрашивала.

Домик с картонной крышей укромно стоял под кроватью, но Зайца Алик укладывал к себе под одеяло: ночью никакой Карабас-Барабас не придёт, а Зайцу на полу холодно.

…Стояла зима, но мама взяла отпуск. Алик и Ника учились в разных школах, утром уходили. Вернувшись, он удивлялся: мама по-прежнему на диване под пледом. Она перестала жарить картошку, которую Алик так любил. Вместо этого делала ему бутерброд и снова ложилась. Лениво тянулась зима. Приходила тётя Поля, готовила; вкусно пахло супом. Она заставила маму пойти к врачу, который не только прописал таблетки, но даже пришёл её проведать. А потом ещё раз. Его таблетки помогли: мама днём больше не ложилась и даже сделала новую причёску. Отпуск у неё кончился, а третья четверть в школе и не думала кончаться. Доктор теперь часто проведывал маму и разрешил Алику называть его дядей Витей. Он не был похож ни на одного знакомого доктора. Большие очки чудом не сползали на маленький, как фига, нос, – наверное, толстые щёки поддерживали; когда дядя Витя говорил, во рту с одной стороны посверкивал золотой зуб. Алику разрешили по вечерам уходить с Вовкой кататься с горки, «только сначала сделай уроки». Как-то, вернувшись, он столкнулся с дядей Витей – тот выходил из ванной, вытирая толстое лицо папиным полотенцем. Алика пронзило: противный. Мама ничего не заметила.

Противный, противный.

Он рассказал Нике про полотенце. «Алька Алька маленький, – ответила сестра, – подумаешь, полотенце. Спи, не думай об этом. Он уже ушёл».

Дядя Витя уходил каждый вечер.

Алик всё рассказал Зайцу. Вот папа вернётся и прогонит его, вместе с очками и золотым зубом. И вообще при дяде Вите не хотелось играть с домиком, и тот оставался под кроватью. Потом и домик как-то забылся, потому что Ника ушла жить к тётке.

…Чай давно перестоялся, остыл, и пить его расхотелось. Он сидел, обхватив пальцами чуть тёплую кружку, и старался понять, почему игрушечные домики прочнее настоящих. Он решал эту задачу не первый десяток лет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю