Текст книги "Возвращение"
Автор книги: Елена Катишонок
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц)
«Читай, а то совсем одичаешь!» – и смешно сморщивала нос, так она прощалась; никаких «дай бусю». Перед уходом она рылась в книжном шкафу – искала забытую тетрадку.
Догадался бы Шерлок Холмс так тщательно прятать следы своего пребывания, как сестра? Конечно, на то он и великий сыщик. Оставаясь простофилей Ватсоном, Алик, однако, ни разу не проговорился матери, что сестра приходила, и не из-за страха, что больше не придёт, а просто понял: у взрослых свои секреты, которые лучше не знать. А ещё понял, что Ника перешла в чужой и малопонятный клан взрослых, где не задают вопросов и не отвечают на заданные – ты для них малыш, «смар́кач», как его называла вечно сердитая Марта. Если же в их взрослых разговорах что-то прорывается, то намёками, недоговорками, расшифровать которые может один Шерлок Холмс. В свои семь или восемь лет он догадался: Ника рассказывает ему не всё. Взрослые (а теперь ещё и сестра) что-то знают –
и молчат. Ему не хотелось взрослеть. Он чувствовал себя уютней в понятном и мирном детстве, со свежим запахом папиного одеколона, с ним самим и нарядной мамой, пускай они уходят на целый вечер, но утром будут торопиться на работу, а Ника в школу; в том времени хотелось оставаться как можно дольше. Не зная, кто такой Питер Пен и тем более Фрейд, он согласился бы ходить в детский сад сколько нужно, чтобы только ничего, ничего не менялось – изменения, как показал его недлинный жизненный опыт, приносят только плохое. Зачем нужна точка опоры, если цель – перевернуть землю? Пусть она спокойно вертится, лишь бы дом уцелел.
К ним часто приходили гости. Алик радовался: значит, мама не будет ссориться с папой. Но гости уходили, и родители ссорились и выкрикивали обидные слова, и всегда это было связано с папиными командировками. Совсем маленьким он думал, что папа едет командовать; оказалось, это просто работа, только в другом городе. Когда он возвращался то начинали ругаться – кричали, перебивали друг друга, ты хоть детей постыдись… Уходили доругиваться в папин кабинет и кричали там: а мне нечего стыдиться, ты сам… Они с Никой мечтали, чтобы гости приходили чаще.
…глоток, последний.
9
Сколько раз и сын и дочка просили после очередного рассказа: запиши, интересно же! Ника отмахивалась: что я, Плутарх? Кому нужно моё жизнеописание? Нам, уверяла Наташка: другой опыт, другие реалии. Например, история про «разрыв сердца» сначала вызвал гомерический хохот, а потом недоумение: заставляли есть кашу? Какое они имели право заставлять ребёнка?! Почему твоя мама не подала на них в суд?.. Обоим повезло: хороший попался садик, а потом американское восприятие наложилось. И как после этого рассказать про дикое наказание в спальнях? Abuse, harassment…
Они не ждут стилевых красот, и записать не хитрость: писала же она школьные сочинения, научные статьи. Прибавится ещё одна молекула, куцая человеческая история, уложенная строчками не на бумаге даже, а в терпеливом компьютере. Здесь нужна простая схема, хроника по древней модели: Авраам родил Исаака, Исаак родил Иакова. Некоторые детали оживят повествование, чтобы не получилась голая статистика. Вполне решаемо: вместо чечевичной похлёбки – детсадовская каша или слипшиеся макароны по-флотски в школьной столовой.
Разбирая семейный архив, она так и этак примеряла идею записать что помнила. Помнила не много, но какие-то подробности высвечивались, и всегда неожиданно: например табличка на углу дома с названием улицы, где жили они с мамой: «2-я Вагонная» – при том, что ни «первой» ни «третьей» Вагонной не встречала, но маленькая Ника верила: где-то они есть. И на «первой» Вагонной никакая Машка не живёт и Людка не дразнится, зато на «третьей» есть другая Машка с другой Людкой, ещё хуже, чем у них на Второй. А старушка, разогревавшая для неё суп, осталась безымянной и лишённой внешности, если не считать рукава вязаной кофты с бугрящимся комком носового платка.
Такой же безликостью и безымянностью отличалась и популярная в то время игра – вырезывание ножницами бумажных трафаретных кукол с единственной целью нарядить их в бумажные же туалеты, которые тоже следовало вырезать. Мама часто приносила листы с топорно выполненными рисунками, и Ника добросовестно щёлкала ножницами, в чём и состояла цель унылого занятия.
Сюжетов хватает, однако бдительно включалась внутренняя цензура. Всё ли нужно рассказывать? Как воспримут они постоянную ложь матери «я-поговорю-с-заведующей»? Рассказывая, говори о себе, не о ней – нельзя злословить о покойных, они не могут защититься. Получается, один пишем, два в уме. Мифические переговоры матери с Жабой остались не упомянутыми.
…Мама так и не устроилась работать в садик. Одинаковые дни проходили скучно. Неожиданный праздник наступил в виде пятнистой зелёночной ветрянки. Зелёнка не мешала ничему – ни рисовать, ни читать, а скучных бумажных кукол Ника тоже щедро раскрасила зелёнкой. Блаженное безделье дало толчок творческой мысли, и когда ветрянка сдалась и струпья болячек отпадали один за другим, Нику осенило.
Собираясь утром в садик, она озабоченно топала по комнате в одном чулке.
– Ну что ты возишься? – Мама раскручивала перед зеркалом бигуди.
– Резинку не могу найти…
– Ищи!
Про сложную интригу с резинками давно рассказала. Пришлось долго объяснять и даже рисовать детское бельё (тут и пригодились бы бумажные куклы). На майку надевался лифчик – короткая полотняная жилеточка на пуговицах, по бокам которой тоже были пришиты пуговицы. К этим боковым пуговицам крепились петельки резинок, другим своим концом они пристёгивались специальным зажимом к краю чулка. «Почему не колготки?» – удивилась Наташка.
Попробуй объясни, что колготок не существовало – если не в природе, то в одной стране. Детский лифчик выполнял функцию мужских подтяжек, только держал не брюки, а чулки. Процесс одевания затягивался: резинка могла непредсказуемо отстегнуться и улететь на люстру, или отрывалась крепящая её пуговица и катилась под шкаф, или… Затейливая упряжь зависела от капризов дефицита: сегодня в изобилии продавались резинки, зато не было чулок; завтра могло случиться наоборот. Дефицит не знал возрастных барьеров: женская сбруя для крепления чулок отличалась от детской только географией расположения на теле: четыре резинки вместо двух были прикреплены к поясу, плотно обхватывающему бёдра, в то время как детский лифчик, не знавший разницу между полами (ликуйте, феминистки!), возродил её, повзрослев и превратившись в бюстгальтер и подтяжки.
Тёмное зимнее утро, запах сбежавшего молока, поиски физкультурной формы. Под бодрые звуки радио мать одевает Алика, натягивая лифчик с резинками, когда-то принадлежавший Нике.
…тёмное зимнее утро на Второй Вагонной мама пудрится у зеркала. Что тогда навело на крамольную мысль – резво катящаяся по кривой пуговица, ветчинно-розовый цвет резинок или пятна зелёнки, бледнеющие, как и надежда никогда не возвращаться в садик? Как бы то ни было, время прошло в поисках злосчастной резинки – не вести же ребёнка по морозу без чулок, в одних рейтузах, которые в садике нужно снимать. «Да что за наказание! – мама сердито ворошила бельё. – Сегодня куплю новые. Не скучай!»
Целый день свободы, не отягощённый кашей «разрыв сердца», нескладным пением под рояль или тягостной прогулкой во дворе: «Снег не трогать, кому сказано?», когда рука за спиной воспитательницы сама тянется к сугробу. Свобода! – Какая уж тут скука. Ника легла на пол и долго всматривалась в черноту под диваном, не видна ли закинутая вчера резинка.
На смену пропавшей появились новые. Пришлось вернуться к ежедневной вахте. Помогла случайность – в один поистине прекрасный день она подцепила в садике глисты и была немедленно отправлена к бабушке для истребления непрошеных гостей. Бабушка, лечившаяся и лечившая, когда требовалось, травами, приготовила в стеклянной банке густое сусло, смешав мёд и сероватый порошок, и несколько раз в день скармливала Нике месиво по ложке. Лекарство называлось загадочно и непонятно: цитварное семя. Мёд не мог забить его послевкусие; впоследствии выражение «заморить червячка» неизменно возрождало во рту неистребимую горечь полыни. Ника послушно глотала горький мёд. Известие о червяках в животе не удивило: что, в самом деле, особенного? Попался же ей как-то червяк в яблоке, так ведь он первый начал есть это яблоко, поэтому откусить кусок вместе с червяком и выплюнуть – пусть доедает – было по-честному. Цитварное семя вместо детского сада цена пустяковая.
Здесь, у бабушки, можно было сколько угодно копаться в тёти-Полиных книжках, взять любую, забраться в глубокое кресло с продранной обивкой и читать. Или слушать, как бабушка читает письма, которые дед присылал с войны. Она называла дату письма, но какие-то листки пропускала, а то вдруг останавливалась и замолкала. Позднее, когда Ника стала читать письма сама, ей вдруг открылось, что бабушка делала паузы там, где рукописные строки были безжалостно вычеркнуты и проштемпелёваны военной цензурой.
«23/IV…
Здравствуй, Вера.
Вчера закончили большой переход в (густая штриховка и кривой чёрный штамп «ПРОВЕРЕНО») и благополучно прибыли в штаб. На нашем пути были всякие препятствия, но это война. Досадно и до слёз обидно, что в этом переходе я потерял лучшего товарища – младшего лейтенанта Чебаненко, погиб при бомбёжке. Мой долг – написать его семье…»
На стене над бабушкиной головой висел портрет деда. Красивое продолговатое лицо, зачёсанные назад волосы, по обеим сторонам галстука – углы воротника, прибитые к дедушкиной шее гвоздями. Конечно, потому он и не улыбается; догадкой Ника поделилась с бабушкой. Та взглянула на портрет и засмеялась:
– Это не гвозди, золотко – тогда на воротнике запонки носили.
– И не больно было?
– Нет, что ты! Бывало, воротничок туговат; а так ничего.
Рядом с портретом висел другой, тёти-Полин, со спускающимися на большой кружевной воротник локонами. Здесь Ника тоже всё перепутала – на портрете была молодая бабушка («я тут почти невеста»), а не тётя Поля.
«/V 42 г.
Вера, вчера я отослал тебе письмо, потому что не хочу, чтобы ты беспокоилась обо мне. Война есть война, и каждый день я являюсь живым свидетелем, как наша героическая Красная Армия громит и уничтожает вшивых немецких бандитов. Недалёк тот благословенный день и час, когда наша земля будет полностью очищена от кровавых фашистских извергов…»
Легко было представить, как дедушка бьёт фашистских бандитов и, оторвавшись ненадолго, бежит опустить письмо в почтовый ящик. Не обыкновенный, как у них на углу, а в чистом поле: ведь обратный адрес – «полевая почта». На поле, наверное, стояла табличка с номером, а посредине – почтовый ящик. Листочки писем лежали в обыкновенной папке с верёвочками. Фашистские бандиты вшивые, как новенький мальчик Виталик; он чесал кубиком голову, и медсестра проверяла потом головы у всех, а Виталиковой маме позвонили на работу. Через неделю он вернулся в группу, наголо остриженный. Может, у фашистов и глисты были?..
«…а если плитка не работает, то в моём письменном столе в среднем ящике есть две спиральки, я их привёз из Москвы, одну из них попроси Володю, пусть переставит вместо сгоревшей».
У них в комнате тоже стояла плитка – мама часто ставила на неё чайник, чтобы реже бывать на кухне, где Машка. Когда плитка выключена, спиральки чёрные, скучные, но если включить, они становятся ярко-оранжевыми, от плитки сразу растекается тепло. «Не стой близко!» – тревожно кричала мама. Но разве издали увидишь, как кудрявые проволочки наливаются красным жаром?
Бабушка никогда не говорила: «Вот, послушай…», а читала вполголоса, шепча или проборматывая слова, потом вынимала носовой платок. Они сидела неподвижно, вздыхая долгими прерывистыми вздохами; седые пышные волосы перевязаны на затылке капроновым шарфиком, уголки глаз опущены, губы тихонько шевелятся.
«При приезде на место я получил твоё письмо от 1/4, где ты пишешь, что была больна, делали операцию, и что весь процесс проходит нормально. Крепко тебе сочувствую и безгранично огорчён тем, что ты так сильно страдала этой болезнью, почти стоившей тебе рук. Несомненно, твоя болезнь крепко отразилась на детях, особенно на Лидочке. Ну, ничего, поправляйся и крепко помни, что сейчас как никогда ты особенно нужна детям. А поэтому береги себя, своё здоровье хотя бы ради детей. А вот кончим войну, вернусь жив и невредим домой, и тогда будет жизнь снова весёлой, радостной, приятной детям и нам».
Вздох, платок и долгое молчание. Ника погрузилась в книжку. Голос бабушки донёсся не сразу.
«…пока что ты должна быть более благоразумной и логичной, нужно пригласить домой жену Володи, поговорить с ней как следует, помирить детей и, разумеется, забыть всё старое. К этому же необходимо подготовить детей, особенно Лидочку. Ты же знаешь, какая она впечатлительная».
До Ники доносились отдельные слова, куски предложений, вздохи. Если раскрытая книга оказывалась скучной, она прислушивалась к бормочущему голосу, поэтому кто такой Володя, зачем было приглашать его жену и чьих детей мирить, осталось неясным.
«17/III – 42 г.
…сейчас, в эти тяжёлые дни испытаний. Подумай хорошенько и сделай всё возможное, это будет очень хорошо и для детей и для тебя самой. Ты не должна забывать, что я на войне в действующей армии, и поэтому следует понимать, что здесь не курорт, а бывает ежедневно масса военных эпизодов. Я мог бы тебе их коротенько описать, но специально не пишу, потому что знаю – будешь закатывать истерики. Вот почему я и не пишу. И думаю, что не следует».
И бабушка, и тётя Поля относились к письмам с благоговением, и много позже Ника поняла: бабушка плакала не от обиды на строгие слова, а оттого, что дед не вернулся с войны. Вернулся бы – может, она высказала бы накопившиеся обиды; или, напротив, разлука смягчила бы дедову суровость. Однако судьба распорядилась иначе.
Портрет висел теперь на стенке Никиной нью-йоркской квартиры, в другом полушарии, но детское впечатление о вбитых в шею гвоздях осталось живучим. Отсканированный портрет и письма лежали в сумке, хотя давно и прочно помнила написанное. Пусть у брата будут копии.
От бессонной ночи резало глаза, но стоило их прикрыть, как сразу плыли строчки чёткого, строгого дедова почерка:
«Вера, береги детей, смотри за ними, приложи все усилия и старания к тому, чтобы они ни в чём не нуждались. Береги их жизнь. Помни, что на свете жизнь неизмеримо ценна. Мне это стало понятно больше, чем кому-либо за последние пять месяцев».
Жена сберегла детям жизнь ценой подорванного непосильной работой здоровья. Никто никогда не прочитает её ответных писем – они сгинули вместе с дедом.
Дети, родившиеся после войны, получали о ней представление по фильмам и книгам, и когда Ника училась в школе, тему не заостряли: слишком много потерь и боли. Самой грозной личностью в школе считался директор. Высокий, жилистый, смуглый, лицо изрыто вмятинами, словно побито градом, с дёргающейся щекой – она придавала лицу брезгливое выражение, – он шёл по коридору, прихрамывая, однако никто бы не отважился передразнить его походку. Дмитрия Ильича за глаза называли «Корявый». Он принадлежал к тем немногим, кто прошёл всю войну, уцелел и по возвращении выбрал одну из самых мирных профессий – учить детей географии. Как-то перед октябрьскими праздниками завуч объявила, что на торжественной линейке директор расскажет о «своём боевом прошлом». И торжественная линейка состоялась – с плюшевым знаменем, алыми галстуками, стеклянным графином на столе президиума, за которым сидели, как на групповой фотографии, учителя, но Корявый выступать не спешил. Он дослушал завуча, дёрнул щекой и вышел, глянув на часы. В первом ряду беспокойно ёрзали первоклашки, которых сегодня принимали в октябрята; на постаменте, задрапированном красным, стоял гипсовый бюст Ленина. Усечённый вождь сутулился. Директор в зал не вернулся. Никакого рассказа о «боевом прошлом» не последовало – ни в тот раз, ни впоследствии; вне уроков Корявый был неразговорчив.
«…а то, что ты плачешь и нервничаешь, Вера, это крайне отрицательно может отразиться на детях, особенно на Лидусе – ты же знаешь, она очень чувствительна. 10-го и 11-го получил от тебя два письма. Если я останусь после этой гигантской войны жив и невредим, разумеется, счастье и моё, и всех вас. Дивизия наша всё время движется вперёд, и мы почти ежедневно освобождаем от фашистских захватчиков по 3040 населённых пунктов. Но не со всякого пункта можно дать телеграмму, это не так уж просто. Немцы уходя всё уничтожают после себя. “Высшая раса” – варвары в буквальном смысле этого слова, каких только родил свет. Не удивляйся, что я не пишу о подробностях боёв – ни тебе, ни особенно детям не нужно об этом знать. Я пока что жив и здоров, а что дальше будет, не знаю».
В памяти сталкиваются, пересекаются и расходятся, кивнув с вежливым недоумением, очень разные люди. Маловероятно, чтобы Никин дед и директор школы воевали рядом и вообще знали о существовании друг друга; встретились же они в чисто мировоззренческой точке – оба не хотели, чтобы дети знали страшные подробности войны.
Слух это был или правда, что своей «корявостью» директор обязан войне? Говорили о взрывной волне и везучести Корявого: дескать, остался цел, когда снаряд разорвался, разве что мелкие осколки изрыли лицо. Пластическая хирургия не была приоритетом полевого госпиталя: спасибо, если развороченную челюсть починят; а ни тик, ни хромота мужчине в жизни не мешают.
Удивительно, как одним скачком удалось перепрыгнуть из детского сада в актовый зал школы, где бьющий в окна свет лился на серый бюст вождя, разоблачал пурпур трибуны в выгоревший ситец и делал глиняным неподвижное, если не считать прыгающей щеки, лицо Корявого, похожее на поверхность Луны. Рука директора протянулась из президиума через весь зал к выключателю у самой двери – надо же, как он умеет! – и солнечный свет погас, а вместо него включились неяркие лампы салона, отчего лица мгновенно обесцветились и стали похожи на фотографии. В конце длинного прохода стюардесса двинула высокую тележку.
– Вы обронили, – сосед протянул снимок в пластиковой плёнке.
10
Разбудил Алика заливистый звонок. Выпростав руку из-под одеяла, потянулся к журнальному столику, на котором когда-то мать и впрямь держала журналы. Телефон соскользнул на пол, откуда продолжал звонить. Не вставая, пошарил по полу, и под руку попалась зажигалка. Наконец поймал ладонью телефон в тот момент, когда звонок смолк на середине. Кто звонил, Лера? А вдруг сестра? Какое число-то?..
Голова была чугунной после вчерашнего пива, бессчётных сигарет и ночного виски. Спать, спать. О Нике можно думать с закрытыми глазами так же, как и с открытыми, не сегодня же она приедет. Хотя… Какое число? Лера обещала навести порядок «в этом свинарнике». Про тётку не знала, но слова «приедет из Нью-Йорка» вызвали необходимость загрузить холодильник, помыть окна, а то «света белого не видно», словно для него это имеет значение.
«Гони в шею своего Зепа, чтоб он тут не маячил!» – угрожающе добавила. Забыла, наверное: ты в ответе за тех, кого приручил. Дети не читают – ни свои, ни чужие.
Включив чайник, Алик шарил по шкафчикам – была же банка растворимого, только начатая. Банка нашлась, но древняя – то что было порошком, слежалось на дне монолитом, ложка тыкалась и беспомощно скользила. Значит, он с утра обречён на чай. Можно выйти в кафе, но как только представил, какими подробностями обрастает этот поход – скинуть домашнюю рвань, одеться «на люди», а перед этим елозить по лицу электробритвой, – увольте; бросил в кружку два чайных мешочка. Доливал осторожно кипяток и медленно пил, мало-помалу просыпаясь по-настоящему. На столе всегда стояла тяжёлая глиняная миска с печеньем, вафлями, пряниками – любил сладкое.
В магазин всё равно надо: купить виски (вчерашнюю бутылку спрятать от Леры), сигареты… что ещё? А! Кофе; чуть не забыл.
Алик выходил из дому только в самых крайних случаях. Улица оглушала звуками – чужими голосами, громкой музыкой из проезжающих машин, визжащей, стремительно нарастающей и столь же стремительно удаляющейся сиреной. Полиция? «Скорая»? Вокруг толпа, прохожие бесцеремонно толкаются, рассматривают друг друга, как он сам любил рассматривать лица встречных, слоняясь по городу. Возможно, тем прохожим не нравилось его разглядывание, но кто тогда думал об этом? Теперь чужие глаза с холодным любопытством останавливаются на нём, он ощущает их, как ползущую по коже гусеницу. В парадном натягивал капюшон до бровей. Из-за того что редко выходил, бесхитростная цепочка действий – взять ключи, телефон и кошелёк – запутывалась, рвалась, и несколько раз уже, захлопнув дверь, он с опозданием осознавал, что ключи остались внутри. Звонил дочке, неумелыми тычками в крохотные кнопки вызывая чужие голоса, долго ждал – вот очередная машина подъехала… Лера? Визжали тормоза, хлопала дверца, но по асфальту стучали чужие каблуки, даже если в его сторону. Приезжала наконец, но это если телефон был с собой. Если забывал и телефон и ключи, шёл к дворничихе – та сразу звонила Лере и разрешала пересидеть у неё, «только не кури».
Всего-то пройти полквартала – и вот он, магазин. Здесь он и познакомился в прошлом году с Зепом. Очередь в тот день двигалась обычным темпом: одни брали пиво, другие что покрепче, третьи норовили «мне только сигареты». Кошелёк лежал в нагрудном кармане. Алик потянулся к застёжке, шагнул к прилавку, но неожиданно споткнулся и упал.
– Ты что, слепой? – раздражённо отозвалась очередь. Зычный голос продавщицы – Галя давно знала его – перекрыл остальные:
– Вы что, не видите – слепой он, слепой!
Алику помогли подняться. Лежавший встал и взял его под локоть: «Пойдём». Из очереди буркнули недовольно: «Взяли моду по полу ползать. Что один, что другой».
Осели на скамейке в парке. Провожатый успел взять пиво. Представился: «Зеп», словно парикмахер щёлкнул ножницами. Не то имя, не то кличка, в подробности новый знакомец не вдавался.
– С бодуна самое то, – растроганно поведал очевидное. Пил он не спеша, долгими, гулкими глотками. Алик на ощупь открыл скользкую от холода банку, глотнул горьковатую пену и закурил, подставив солнцу лицо.
– Ты не боишься без палки ходить?
Палку, тоненький штырёк вроде удочки, ему выдали вместе с удостоверением об инвалидности. Вышел и двинулся медленно, но вдруг кто-то резко дёрнул её и потянул в сторону. Зашлась истерическим лаем невидимая собачонка. Алик невольно отпрянул однако дёргало сильнее, зацепившийся поводок тащил, и он упал бы, не поддержи его чья-то рука. «Оборзел? Не видишь, куда прёшь?!» – визгливо орал женский голос. Рассказать об этом дочке не хватило духу, просто забросил чёртову тросточку за ванну.
– Да не то чтобы… – не закончил фразу. Боялся, ещё как боялся. Слабак и есть. Отпил сразу половину банки, чтобы не надо было говорить, и хмель нахлынул тёплой блаженной волной. Он жадно допил остаток и тут только понял, что новый знакомец сбивчиво и пылко повествует о некоей «курве, понимаешь, и мамаша у ней такая». Старая песня: жена достала. Алик вспомнил, как ярилась тихая, кроткая Марина, когда он приходил пьяный. Будь она сейчас с ним, не сидел бы он на скамейке с нелепым человеком, у которого нелепое имя, да и в магазин бы не пошёл. Марина, простишь ли ты меня когда-нибудь…
– …сколько раз прощала, говорит, хватит. А мне, спрашиваю, куда? Я тут прописан, говорю, или как?
Эффектная пауза, лёгкий хлопок открываемой банки. Прокуренный голос, хриплое откашливание, выстрел плевка; шуршание подошвы по гравию – раздавил окурок. У него, наверное, пивное брюхо, на котором не сходится молния куртки, лысина («ну и печёт сегодня», подтвердил тот тяжёлым пыхтеньем), и фигура кургузая, под стать имени.
– Зачем ты на полу в магазине лежал? – запоздало спросил Алик. Он представил беспомощное барахтанье толстяка под ногами, косые взгляды в очереди.
– Да монету обронил, два евро! Главное, видел, куда покатилась, и нагнулся, а ты сверху навалился. Денег и так ни хрена, понимаешь.
Алик всегда любил тепло и сейчас наслаждался солнцем, невидимым и потому виновато ласковым. Опустевшие банки полетели в урну. Зеп осторожно придерживал его за талию и не обращал ни малейшего внимания на неодобрительные взгляды, провожавшие странную пару: дюжего лохматого верзилу в мятом пиджаке, который вёл спотыкающегося долговязого приятеля с надвинутым на лицо капюшоном.
Новый знакомый записал свой номер телефона, пришлёпнул бумажку пятернёй и удалился, начисто забыв, что номер Алику без надобности. То ли вспомнил это обстоятельство, то ли быстро соскучился, но через несколько дней позвонил в дверь.
– Я не пустой пришёл, ты не думай.
Бутылка тупо стукнула по столу приятной слуху тяжестью. Гость уже распахивал кухонные шкафчики в поисках рюмок, его шаги звучали то громче, то тише. От него шла тяжкая волна пота, одеколона и перегара. Что-то упало на пол и покатилось. Зеп чертыхнулся. Звякнула тарелка в нос шибануло затхлостью.
– Как чувствовал, что ты квашеную капусту любишь; дай, думаю, возьму, – суетился гость.
Уютно забулькала водка. Зеп сел рядом с Аликом на скрипнувший диван, выпил, выдержал требуемую паузу и жадно захрустел капустой, помыкивая от наслаждения. Осторожно, чтобы не обидеть гостя, Алик отодвинулся на край дивана.
Бутылка скоро загремела в помойное ведро. Зеп, однако, не спешил уходить и словоохотливо рассказывал о себе: работа на БМРТ, загранки по три месяца.
– БМРТ – это что? – не выдержал Алик.
– Траулер, – оживился Зеп, – такой здоровый рыбный холодильник. Огромное судно. Мы и в Канаду ходили.
– В смысле, плавали?
Мать всегда требовала точной формулировки, вот и спросил.
Зеп обиделся:
– Плавает г…о в проруби. Судно ходит.
И на судно ходят, едва не вставил Алик, но передумал. Мать оценила бы, хохотнула, а этот обидится.
– И сейчас… на БМРТ?
– Сейчас БМРТ не у дел, – вздохнул Зеп. – И сменил тему: – Я весь Афган оттрубил.
«Афган» прозвучало хрипло и отрывисто, как лай.
– Я тоже.
Слова соскользнули с языка с пьяной лёгкостью. Алик увлечённо продолжал, и до чего же приятно выговаривалось плавное название «Джелалабад», он повторил его несколько раз, а «Джелалабад» оброс другими словами, оживающими на глазах: «наши ребята», «дух́ и», «бэтээры» (вот тебе за БМРТ, усмехнулся мстительно). Собеседник охотно вставлял реплики, поддакивал, а потом уважительно замолчал; Алик продолжал азартно пересказывать некогда читанное, пока с конца дивана не донеслось ровное похрапывание.
Наутро Зеп не прервал затянувшееся гостевание, да и куда бы он пошёл? Жена выполнила свою угрозу – выгнала его, и прописка не помогла. Спал он в крохотном закутке, где до сих пор стоял диван матери, по утрам шлёпал босиком в ванную. Дверь почему-то не закрывал, и натянутое на голову одеяло не спасало от какофонии чужого метаболизма.
Ни о чём не договаривались, однако само собой стало привычным, что новый приятель ходил за продуктами, что-то нехитрое готовил, иногда мыл посуду. Опять же было с кем перекурить и выпить. О последнем обстоятельстве в разговоре с Лерой Алик умолчал.
– Ничего себе! Ты пустил в квартиру постороннего мужика и с ним пьёшь? Откуда он свалился на твою голову?
Голос её звучал устало.
Зачем объяснять, кто на кого свалился. Не поймёт и обидится: я тебе всё привожу, зачем ты ходил один, где твоя палка…
– Да он, если хочешь знать, в Афгане был!.. Он такое прошёл, что тебе в страшном сне… Почему сразу «пьяница, бомж»? У Зепа жена есть, семья!..
Что жена выгнала, говорить ни к чему.
– Вот пусть и катится к жене. Ничего не хочу знать про твоих дружков. А сейчас ты пьяный, я же слышу. Проспись!
Обиделась и бросила трубку. Она была вспыльчива, но потом звонила первая. Зеп у неё не вызывал ни симпатии, ни доверия, но постепенно она смирилась с его мельтешением – ехать сюда долго, мало ли что случится… Всё же живой человек рядом.
Алик привык к появлениям Зепа. Труднее было привыкнуть к его беспардонным и непредсказуемо долгим ночёвкам, а проторчать он мог несколько дней сряду. Раздражал его резкий одеколон, Алик ощущал запахи очень остро. Сказать или намекнуть не хватало духу. К тому же альтернатива была сомнительная: если слабел одеколонный дух, от приятеля несло по́том. Предложить помыться нельзя – вдруг обидится.
Каждый раз после его ухода возникало счастливое чувство свободы, будто школу прогулял; Алик ликовал в одиночестве. В отсутствие Зепа никогда по нему не скучал – наоборот, малодушно надеялся, что тот не появится. Проходили дни, не нарушаемые чужим хриплым голосом, отхаркиванием, громкой вознёй на кухне. Вроде соседа в коммунальной квартире, думал Алик, хотя никогда в коммуналке не жил. А «сосед» уже входил, уверенно шёл к дивану, разливал водку. Говорить с ним было не о чем, и пить тоже не интересно. Не нужно пить с человеком, если он тебя раздражает, не нужно.
Леру Зеп тоже раздражал, только не так, как Алика, но она и видела его реже.
– Почему ты не можешь его прогнать, почему? Ну что за бесхарактерность, в самом деле! Посадил себе на шею… Хочешь, я сама скажу?
– Нет-нет, не вздумай… Не надо. Ну, приходит, иногда ночует. Он Афган прошёл!
И сказать больше было нечего. Вот уж почти год, как прижился Зеп, а всё же передышки были.
Несколько дней назад Лера позвонила:
– Не вздумай этому типу рассказывать про сестру!
Девчонка, бормотал он, закуривая над раковиной, берётся меня учить. Утренняя – лёгкая, вдохновенная – волна хмеля прошла, голова была тяжёлой, и брюзжал он без энтузиазма. Пытался завести себя, рассердиться, но не получалось. Афган тут ни при чём, а вот о Нике не надо было говорить. Он и не сказал бы, просто Зеп здесь торчал, когда дворничиха с Лилей появились. И Лиля сразу: вас искала сестра. Когда они ушли, приятели закурили. Алик узнал по щелчку крышечки и короткому гудению пламени мамин «ронсон», его не спутаешь с пластмассовой дешёвкой. Мать ею очень дорожила, не расставалась. Зять ухитряется где-то зажигалку заправлять, это сейчас нелегко – все перешли на одноразовые. Приятно было держать «ронсон» в ладони, гладкая прохладная округлость успокаивала.
– Это твои родители? – Зеп откашлялся.
– Да.
Спрашивал уже, всего-то два портрета. При матери был один, а после её смерти Алик отыскал отцовский, засунутый за секцию, и повесил.
– Сестра, я так понял, тоже есть?
Если понял, зачем спрашивать. Отвечать ещё глупее, но промолчать невежливо.
– Сестра… далеко.
– Понял.
В голосе звучала уязвлённость. Алик почувствовал себя виноватым за односложные вынужденные ответы, и от этого заговорил бурно, многословно, сам себя перебивая, как он ждал её, когда мать попала в больницу, но Ника не приехала и даже не позвонила, будто не родная мать, а…







