Текст книги "Возвращение"
Автор книги: Елена Катишонок
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)
– Включи мозги! – орал он. – Это же элементарно – деление в столбик!
Он так разозлился, что забыл о мировой революции. Яростно отбрасывая листок за листком, он яростно вдавливал карандаш в листок, громоздя цифры. Приказ «включить мозги» вызвал у Ники противоположную реакцию: мозги отказывались включаться, замерзали, немели, как немеют на морозе ноги, когда долго ждёшь троллейбус. Они не отмирали, но мысли в голове были совсем посторонние: папины усы похожи на дёрн, такой аккуратный квадрат над губой, которая только подразумевается – её не видно.
– В остатке тринадцать; проверяем.
Это он проверял. Ника обречённо стояла рядом.
…осенью дёрн коричневый, а сейчас яркий зелёный. Усы темнее волос. Эта книга сильно наклонилась и сейчас упадёт, а другие повалятся на неё.
– За что тебе пятёрки ставили?! Ты ни черта не понимаешь. Идиотка!
Деление в столбик, с остатком и без, она легко усвоила, оставшись после урока с математичкой. Та не называла её идиоткой, не заставляла «включать мозги», зная, что Ника пропустила три месяца.
…Воспоминание о Михайлеце держится дольше чем запах его одеколона. Даже сюда, во франкфуртский аэропорт, проникло. Дома в коробке лежат школьные фотографии, недавно она их рассматривала. Борька Лопухов сидит за одной партой с отличницей Зиночкой – светлая коса, кружевной воротничок, серьёзное личико. Зиночка прижимиста, списывать не даёт и принципиально не подсказывает; занимается музыкой и коллекционирует фотографии артистов. А Лопух влюблён по уши, на то он и Лопух. Его вызвали на уроке литературы – исправить двойку в конце четверти.
– Ты, Лопухов. Кто написал «Муму»?
Борька скашивал глаза то вправо, то влево, но училка бдила зорко. Наконец его осенило:
– Герасим!
Обиднее всех кудахтала, заливаясь смехом, Зиночка. Училка озадаченно спросила:
– Почему ты так решил?
И Лопушок откровенно ответил:
– Так он же не мог говорить
…Гудки, гудки. Телефон не отвечал. Рейс откладывался. Множились и без того множественные грозы, хотелось спать.
14
Алик повернул голову к стене и в очередной раз удивился: у тела своя логика, ему дела нет, что не видишь портреты. Да в этом и не было нужды – лица прочно отпечатались в памяти.
После гибели отца мать увеличила его фотографию. Глаза с портрета смотрели недовольно, уши казались оттопыренными сильнее, чем при жизни, неаккуратным тёмным мазком вышли усы. Чёрный прямоугольник рамы отделил отца от всего вокруг – его не было не только в квартире и городе, но и в этом мире. Когда не стало матери, Алик заказал её портрет, благо снимков сохранилось много – фотографироваться она любила; рамку заказал такую же, чёрную.
Мама не плакала, получив скорбную весть. Он тоже сдерживал слёзы – чуваки не плачут – и всё же край пододеяльника у лица намокал. Я не плакал, убеждал он себя, само плакалось.
Дядя Витя теперь приходил реже, а тётка чаще. Мать раздражали её появления, раздражали полезные недосоленные супы, которые та приносила; бесила хозяйственная суета, желание навести порядок: вымыть раковину, подмести пол… Мать не скрывала раздражения: да перестань ты суетиться! Сестра никак не реагировала на замечания, отчего досада Лидии становилась только сильнее.
– Мне надоела твоя благотворительность я тебе не мама! – закричала она как-то прямо в прихожей, открыв тёте Поле дверь.
Алик был уверен, что Полина обидится и уйдёт, но та просто обняла маму за плечи.
– Лидуша, сегодня папин день рождения… Поставили чайник и забыли про него; заваренный чай перестоялся, поэтому заварили снова. Чашки сдвинули на край стола, забытые пряники лежали в глубокой тарелке, мать и тётка сидели рядом, перебирая старые листки.
Письма шли не по порядку – начинали с того, которое лежало сверху. Тётя Поля читала негромко, с ненавязчивой выразительностью, как она читала всегда, и Алик узнавал целые фразы, хотя для него всё слышанное давно слилось в одно большое письмо.
«12/XI/– 41 г.
Здравствуй, милая Лидуся!
Сегодня пользуюсь свободным временем, пишу тебе коротенькое письмецо.
Видимо, ты крепко обо мне соскучилась, это я заключаю из того, что очень часто вижу тебя во сне. Однако несмотря на то что сны бывают не всегда спокойные и принимая во внимание местную обстановку, всё же часто вижу во сне, как мы сидим на веранде, вы пьёте молоко…
А завтра я получаю жалованье. Мне некуда девать эти деньги, поэтому я завтра же отправлю перевод маме, да у меня ещё немного осталось с прошлой получки. Пусть на эти деньги мама купит вам мёд, какао, сахар, масло… и пусть ежедневно берёт вам молока, чтобы вы не чувствовали лишения войны, и»
– Какао… масло… – медленно повторила мама.
– Что «и», тётя Поля, что «и»? – нетерпеливо подскакивал Алик на стуле, хотя знал ответ.
– Кусок оборван, – ответила тётка.
– Кусок оборван, – эхом отозвалась мама. Никто не заметил, как появилась Ника.
Тётя Поля продолжала читать.
«Лидусенька, 16/XII из Ростова через нашего командира я послал почтовым переводом маме 350 руб. и посылку со своими вещами. Там тёплая фуфайка и кальсоны – мне хватает обмундирования, а вы там вдруг мёрзнете.
Напиши мне, милая доченька, как у вас жизнь, как твоя учёба, каковы твои успехи и что вообще нового…»
«16/II-41
Здравствуй, Вера.
Сегодня после двухдневного отдыха грузимся и выезжаем, а когда прибудем, сообщу в следующем письме.
Не имея от тебя ни одного письма за всё время, я не знаю о чём писать. Если тебя открепили от нашего магазина ввиду истечения срока, то тебе следует сходить в военкомат – там на основании аттестата дадут новую книжку.
Напиши, как с квартирой, как с продуктами, как жизнь. Каковы успехи с учёбой у Лидочки?
Здоровы ли девочки? Полина должна тебе больше помогать по дому. Пиши также, где ты работаешь.
Адрес у меня не изменился, тот же номер полевой почты.
Целую детей…»
Алику дали в руки – только не запачкай! – открытку, которую дед отправил к новому году – тысяча девятьсот сорок второму.
«БОЕВОЙ НОВОГОДНИЙ
ПРИВЕТ С ФРОНТА
ВСЕМ РОДНЫМ И ЗНАКОМЫМ!
Будьте уверены, мои дорогие, – в новом году я стойко буду драться за Родину и за вас. Буду бить немецких захватчиков до полного истребления!
Смерть немецким оккупантам!»
Открытка была написана фиолетовыми чернилами, чёткие буквы чуть наклонены вправо – точь-в-точь идущие в бой солдаты, готовые дать отпор врагу. Дедушка писал красивее, чем в школьных прописях. Алик вздохнул: его собственные буквы валились набок. Мама сказала, что в почерке человека отражается его характер, а в некоторых языках почерк и характер – это одно и то же слово.
Тётя Поля читала.
«24/II-42
Моя милая Лидуша,
опиши подробно, как вы живёте? Как у вас с продуктами, тепло ли дома? Как ты проводишь свободное время? Мне интересно всё, что касается тебя. Какие предметы в школе тебе больше по душе? Если ты располагаешь свободным временем, постарайся почаще мне писать. Особенно принимая во внимание мамину занятость. Я надеюсь, Полина ей помогает, её успехам в учёбе это не должно мешать. Кстати, тебе крайне необходимо исправить почерк, ты пишешь очень малоразборчиво, это меня неприятно удивляет.
Лидусенька, скоро весна! Мой долг и долг моих боевых товарищей – бить немецко-фашистских гадов, извести их с нашей родной земли, чтобы наши дети могли безмятежно радоваться солнцу.
На днях я пошлю маме немного денег – я хочу, чтобы она заказала тебе весеннее платье. Кроме того, отправлю небольшую посылку, куда вложу зубную пасту для тебя. Не забудь, пожалуйста, обязательно ежедневно чистить зубы.
Крепко целую вас, мои родные…»
Всякий раз, когда тётя Поля читала письма с войны, она сдерживала слёзы. Удалось сдержать и в тот день, однако лицо стало мокрым – само плакалось, – и тётка досадливо смахивала непрошеную влагу, отодвигала ветхие листки, чтобы слеза не капнула на карандашные строчки.
Мама не плакала.
– Лидуш, ему бы сегодня исполнилось шестьдесят четыре года!
– Всего шестьдесят четыре… – медленно проговорила мама.
…На два года больше, чем мне сейчас. А тогда казалось: шестьдесят четыре – старик, вроде Деда Мороза. Алик вытащил сигарету и в который раз, уже привычно, пошарил под столиком: «ронсона» не было. Куда Зеп её засунул? Сколько дней его не было – три, четыре? Да нет, больше. То ли обиделся, то ли с женой помирился.
Алик научился чувствовать время, хотя долго по привычке вскидывал запястье, где раньше носил часы. Время стучало, тарахтело, гудело, звенело вокруг – за окном, над головой. По утрам хлопали двери, торопливо постукивали женские каблуки, тупо долбили лестницу быстрые мужские шаги. Ближе к полудню спускали и поднимали детские коляски, будто кто-то медленно бил по мячу. Нестройные детские голоса – вопросительная интонация или нудное хныканье – звучали сопровождением.
Улица просыпалась рано. Нетерпеливо гудели автомобили, вступал короткий авторитетный басок автобуса; пулемётной очередью выстреливал бур, которым вспарывали тротуар, перекрикивались рабочие. Смешивались, поднимаясь к небу, запахи: жирный и смолистый – горячего асфальта, удушливый – автомобильных выхлопов (Алик закрывал глаза и «видел» грязно-серые клубы дыма за машинами), привычно-горький – табачного дыма, когда рабочие присаживались на перекур. Он включал радио, и голос диктора звучал на фоне ровного гула взлетающего самолёта. Аромат растворимого кофе напоминал разбавленный запах асфальта – не только что уложенного, а твердеющего, со следами торопливых ног: едва уловимая смолка неведомого происхождения, менее всего кофейного.
…Дед не вернулся с войны. Фашистские оккупанты, которых он так яростно бил, убили его самого, но войну проиграли. И выходит, победителем оказался дед! Маленький Алик очень гордился его победой и не мог понять, отчего тётя Поля плачет – ведь если бы деда ранили, например, то его фронтовым товарищам было бы труднее драться? Стало ясно, почему солдаты, которых показывают в кино, бросаются в бой с перевязанной головой, и кровь льётся на гимнастёрку. Письма традиционно перечитывали двадцать второго июня, девятого мая и пятнадцатого октября, в день рождения деда. Тот раз, когда ему дали подержать открытку, был особенным: теперь у него тоже не было папы, как у мамы с тётей Полей, и навсегда запомнилась эта шершавая рыжеватая почтовая карточка с советским гербом и несколькими смазанными почтовыми штемпелями, с чётко выписанным дедовой рукой адресом. Герб и слова ПОЧТОВАЯ КАРТОЧКА соединял мостик: «Просмотрено Военной Цензурой». Ещё выше было напечатано «Посылается без марки». Потому что с войны, понял Алик, а на войне в киоске не хватает марок.
В цепкой, как липучая бумага для мух, детской памяти остались начитанные тёткой строчки – тоже не случайно: папы теперь не было у всех, и это уравнивало его со взрослыми настолько, что край пододеяльника больше не намокал. Алик не плакал о погибшем на войне дедушке – он им гордился и часто представлял себе, как тот пал смертью храбрых, вонзая штык в немецко-фашистского бандита; воображение рисовало именно штык.
В книжном шкафу нашлась книжка про войну: «Улица младшего сына». Прочитав, он помчался к Вовке. Тот уважительно присвистнул: «Толстая… Ты, что ли, всю прочитал?» Ника дала ему другую, которую читала в детстве: «Король Матиуш Первый», с печальным большеголовым мальчиком на обложке. С первых страниц буквы двоились и расползались, туманились; Алик очень боялся закапать страницу и понял, почему Полина, читая письма с войны, вытирала щёки. У Матиуша тяжело болел папа, и доктор… и доктор сказал… Он уткнулся в платок и не выпускал его из рук – из носа тоже текло, но оторваться не было сил, даже когда позвонили в дверь.
Мама говорила по телефону, дверь открыла Ника. Вместе с ней вошла чужая тётенька и тут же попятилась: «Я вам наслежу… Мне, собственно, Лидию Михайлец…» Ника крикнула: «Ма-ам! К тебе пришли», – и придвинула стул. Алик поздоровался, тётенька кивнула. Платок у неё на голове сидел немного криво, она то снимала, то надевала перчатки. Боится потерять, догадался он; сунула бы в карман, и всё. В дверях появилась мама. Тётка встала:
– Я хотела с вами поговорить.
Мама улыбнулась своей замечательной улыбкой – она сохранилась на портрете в чёрной рамке – и весело сказала:
– Наверное, сначала имеет смысл познакомиться?
Одна перчатка упала на пол, тётенька нагнулась. Она была толстая (мама учила, что нельзя говорить «толстая», надо – «полная), и когда выпрямилась, лицо её было красным.
– Я, собственно, касательно Виктора Борисовича.
Ника напряжённо смотрела в учебник. Алику не было никакого дела до неизвестного Виктора Борисовича, потому что Матиуша пригласили в гости иностранные короли.
– Вы из поликлиники? – вежливо спросила мама.
– Собственно, я… то есть да, мне в регистратуре дали ваш адрес, и я решила…
Тётка замолчала.
– Что же вы решили? – мягко продолжала мама. – Проведать меня на дому?
Гостья крепко держалась за перчатки.
– Вы… вот я вижу, у вас у самих дети, вот я и подумала…
Мама засмеялась обидным смехом.
– Поверьте, что ни регистратура вашей поликлиники, ни Виктор Борисович не имеют к этому никакого отношения. Ни малейшего, – повторила строго. – Как, вы сказали, вас зовут?
Алик точно знал: ничего тётенька не говорила.
– Я, собственно, Валентина… Валя, – растерялась та.
– Красивое имя, – похвалила мама, – такое… гладкое.
Мальчику стало не по себе за маму и за гостью, которая не знала, что делать со своими перчатками. Мама села к столу и закурила папиросу. Тётенька почему-то не садилась и вцепилась в перчатки, словно держалась за них.
– Вы, значит, курящая, – криво усмехнулась она. – То-то от него табачищем несёт, как от вас приходит.
Алик любил смотреть, как мама курит. Она держала папиросу, чуть отставив руку в сторону, и медленно выдыхала дым.
– Я так и не поняла, – рука не спеша потянулась к пепельнице, – что вы хотели мне сказать?
У Валентины-Вали покраснело лицо.
– Что ж тут, собственно, говорить, – она запнулась, – когда вы сами знаете. Человек он женатый, семью имеет, а вы…
Мама чуть нахмурилась и прикусила папиросу.
– Мне нет никакого дела до матримониального статуса моего лечащего врача.
Тётка нерешительно переминалась.
– А вы… может, вы бы к другому доктору?.. – Голос её звучал просительно.
– Не помню, – мама прищурилась, – не помню, чтобы я с вами советовалась.
– Вот вы как…
Сейчас она разорвёт свои перчатки.
– Вы, конечно, культурные… – тётенька стала совсем красная, – а я хоть и простая, собственно, женщина, только Виктору Борисычу законная жена. А не брошенка какая-то!
При чём тут брошка, удивился Алик.
– У вас, милочка, в голове полный раскардаш… Или вас ввели в заблуждение в регистратуре? Я не брошенка – я вдова. Попейте элениум, это помогает.
Она говорила в спину уходящей толстухи. Та, не оборачиваясь, толкнула дверь, ударившись, – дверь открывалась в другую сторону, – и стало так тихо, что было слышно, как мама дунула в папиросу; чиркнула спичка.
…Папиросы – куда они подевались? Мама покупала папиросы, и он предвкушал уже пустую коробочку с горьковатым запахом. А потом их потеснили – и вытеснили – сигареты, плоские и круглые, дешёвые, из которых высыпался табак, и дорогие – плотно набитые, без фильтра и с фильтром.
…Слово «культурные» люди произносили с такой интонацией, как будто обзывались. Эта тётка обзывалась не так обидно, как Вовкин отец, но Алик всё равно не понимал: разве плохо быть культурным? Он сначала подумал, что толстуха тоже культурная – боялась наследить, а потом зачем-то выдумала, что мама взяла её брошку. Он отгородился от разговора «Матиушем», но невольно прислушивался. Почему мама так строго разговаривала с Валентиной, а та даже не села, только крутила свои перчатки. Таким голосом мама часто говорила с тётей Полей.
А смысл разговора был прост, как промокашка, объяснила Ника: приходила Витина жена. На вопрос «зачем» она покрутила пальцем у виска:
– Ну ты даёшь, парень! Не «за чем», а «за кем». За Витей своим драгоценным.
– А мы – культурные?
– При чём тут?..
В темноте было легче рассказать о том, как Вовку бьёт ремнём отец, а ему, Алику, обещал оборвать уши. И что обзывал «культурными», будто это самое плохое.
Дядя Витя пропал не насовсем, он звонил по телефону. Мама снимала трубку и сразу бросала её. Несколько раз Алик видел его на улице и прятался в ближайший подъезд, иначе пришлось бы здороваться, как делают культурные люди. Вообще с этим словом он запутался – видел, как учитель физкультуры курил около кино с каким-то дяденькой, а потом громко харкнул в сугроб, и оба пошли не оглядываясь. Ника засмеялась, когда он рассказал, и добавила: «Учитель физкультурный а не культурный. Лучше за своим носом следи, а то придётся тоже… в сугроб».
Той зимой она ушла жить к тёте Поле – готовилась к экзаменам, обещала вернуться, но не вернулась никогда.
– Через пятьдесят с лишним лет можно спросить, почему, – произнёс вслух. – Обязательно спрошу.
Только что это изменит?
15
Аэропортовский автобус плавно подъехал к отелю. Некоторые лица были Нике уже знакомы. Негромко переговариваясь, у лифта стояли корпоративные молодцы. Пожилая женщина со свитером, обвязанным вокруг поясницы, подавила зевок, и лицо исказилось некрасивой гримасой. Семья с мальчиком лет семи и спящим малышом – он безвольно висел в нагрудной сумке отца – только что отошла от стойки. От усталости и напряжения (несколько рейсов из-за тумана перенесли на следующее утро) лица выглядели пепельно-серыми.
Номер встретил неподвижной тишиной. Эту безукоризненную нежилую чистоту мог нарушить кто угодно: молодая семья, спортсмен участник конференции, озабоченный опозданием. Вероника поставила сумку в угол, чтобы не задеть. Устало потянулась: спать, спать – не в аэропортовском кресле, когда голова падает на грудь, а в настоящей кровати, с одеялом и подушкой; однако сначала – в душ, смыть усталость.
Алик не отвечает на звонки, что понятно: рейс отложен, она предупредила.
Тёплая вода пузырилась ароматной лавандовой пеной. Отпускало долгое напряжение, тело расслаблялось, так бы и уснула в ванне. Завернулась в огромное толстое полотенце и пошла в комнату, по пути умилившись телефону, заботливо повешенному рядом с унитазом.
Безликость комнаты нарушилась: кресло с выгнутой спинкой куталось в Никину куртку, маленькая сумка рассматривала в зеркале своего двойника, большая гостеприимно распахнула молнию.
– Вот ещё, – пробурчала транзитная пассажирка Подгурская, – приручать надо стены, в которых живёшь, а не гостиницу.
После ванны необоримо потянуло в сон. Она поставила заряжаться телефон и компьютер и буквально вползла под одеяло. Возвращение в Европу; я почти дома.
В Городе первым делом приходила к старому дому. В этот раз они с Аликом придут вместе. Он уже ждёт её на углу: худой, в строгом костюме, с модно обритой головой, похожий одновременно на бармена и на делового парня, только без компьютерной сумки. Потянулся к ней: ну, здравствуй, сестрёнка, долго же ты собиралась, и потянул за руку. Название улицы поменялось, а дом остался прежним. Парадная дверь заперта. Мы пойдём через двор, улыбнулся брат. В коридоре было темно, ладонь липла к сыроватым тусклым перилам. Смотри, девятка всё так же болтается, засмеялся Алик. Он вытащил из кармана погнутый гвоздь и вставил в скважину. – Что ты делаешь, там ведь чужие люди живут! – И мы чужие, – брат уверенно распахнул дверь. – Я всегда ношу его с собой, – он поднял в руке гвоздь, – и мы всегда тут жили и будем жить. Заходи, там никого нет, – он отступил на шаг, – я пока Вовку проведаю.
Ника обернулась. Алик спускался по лестнице только выглядел иначе: сутулый обрюзгший старик, редкие седые волосы на затылке слежались от подушки, спину крест-накрест перечёркивали подтяжки. Перед ней чернел дверной проём. Брат не возвращался; в доме стояла плотная, неподвижная тишина. Не входя Ника тихонько закрыла дверь, однако девятка перекувыркнулась и повисла качающейся шестёркой. Алик, это квартира номер шесть, – закричала она, – шесть, слышишь?
…Всё-таки девять, если верить часам.
Европа, девять часов. Утра? Вечера?
Вечера, к счастью; в Нью-Йорке день. Она всегда быстро перестраивалась на европейское время, гораздо труднее давался обратный переход. Хотелось пить – и спать, только сердце колотилось, вот-вот вырвется.
В детстве после больницы Ника часто видела сны, которые не были даже снами – в них повторялась – и продолжалась – больница но с добавкой из лёгкого абсурда, требуемого законами жанра: например, на соседней кровати лежала медсестра и громко красиво пела. Проснувшись, она видела не медсестру, а братишку, мирно спящего в нескольких шагах от неё.
…Однажды вечером ей велели идти в больничный коридор. Мама пришла?.. В коридоре стояли другие ребята, каждый с одеялом в руках. Их повели по длинному сводчатому переходу, застеклённая дверь открылась в больничный двор, их повели в другой корпус. Кирпичная дорожка была занесена снегом, и у Ники несколько раз соскальзывали в снег огромные больничные тапки. Босые ноги ничего не чувствовали, выуженные тапки были холоднее снега. Мама не узнает её и закричит: «Что вы сделали с моей дочерью?», потому что Нике отрежут обмороженные ноги, как Алексею Маресьеву. «Сюда, – медсестра пропустила ребятишек, – а ты подожди». В новом коридоре было так же холодно, как снаружи, зато можно было держаться за стенку. Теперь мама точно придёт. Огромные тапки потемнели от тающего снега, ногам стало больно. Медсестра вернулась и привела Нику в какой-то тупичок с единственной кроватью: «Ложись», – и повернулась уйти. «Завтра моя мама придёт», – объявила Ника. «Не придёт, – отрезала та, – карантин, всех послеоперационных изолировали».
Кровать – окно – тумбочка. Теперь она ждала маму здесь. Обжиться помогла ночная синяя лампочка, свет её тёк из конца коридора. В тумбочке лежал пустой бумажный пакет с крошками, карандаш и… книга, обёрнутая в газету. Можно было сразу схватить и раскрыть, но Ника растягивала удовольствие, пытаясь отгадать: «Республика ШКИД»? «Кортик»? «Три мушкетёра»? Титульный лист объяснил: «Атлас железных дорог СССР».
От этой ли бессмысленной находки или из за промоченных ног, но на следующий день у неё поднялась температура. «Бокс», – объявила медсестра. Почему «бокс», удивилась Ника. В
горле царапало, словно там застряли опилки, но понять, кто кого в больнице лупит толстой кожаной перчаткой, не удалось. Началась скарлатина.
Мать уверяла, что сны – чушь и выдумки, надо меньше Беляева читать (которого сама с удовольствием читала). В противоположность ей тётя Поля к снам относилась уважительно и немного боязливо. «Как не стыдно, – смеялась мама, – не боишься, что в школе узнают?»
Боялась ли чего-нибудь тётя Поля, у которой «не было своей жизни», зато сама она была частью их семьи – кривоватой, шаткой, хромой? Раньше она часто навещала Вторую Вагонную улицу, потом стала приходить реже, но никогда не пропускала ни одного дня рождения, ни одного праздника, неизменно принося нелепые подарки, от которых мать поспешно избавлялась: отрез унылой коричневой материи («сшей платье, Лидуша, тебе пойдёт»), тяжёлая, как надгробие, мраморная пепельница, в тот же день свалившаяся со стола на ногу дарительнице, дюжина альпаковых ложечек кукольного размера… Мать улыбалась и благодарила; ложечки были яростно упиханы в необитаемый ящик буфета, где почернели и обуглились в забвении. Мать называла это «папуасским вкусом». И в то же время тётка дарила ей с Аликом чудесные книжки: «Разве можно жить без книг?» Её литературный вкус был безукоризненным.
«Моя сестра осталась старой девой и всю жизнь посвятила себя матери, мама больна», делилась мать с подругами. Те снисходительно переглядывались. Однажды Ника спросила тётку, какая болезнь у бабушки. Та смущённо пробормотала: «У неё по-женски». Вероника приняла как само собой разумеющееся, что если детей лечат от детских болезней, то женщин от женских. Общепринятое мнение, будто все дети пытливы и дотошны – прекраснодушное заблуждение: дети погружены в свой мир, он для них важнее, чем взрослая действительность, полная непонятных условностей. Есть, конечно, неугомонные почемучки, но ни Алик ни она сама к любознательным непоседам не принадлежали. Например, заполняя каждый год в школе нудную анкету, Ника не замечала, что её отчество Павловна не сообразуется с именем отца, коим значился Сергей Михайлец. Много воды утекло, прежде чем она задалась вопросом о невнятном диагнозе бабушки, умершей к тому времени – её не спасли ни лучшая медицина в мире, ни всесильные травы. Раньше полная, ловкая, подвижная, она похудела, стала съёживаться, затрачивая все силы на то, чтобы скрывать боль. Незадолго до конца она подолгу сидела в кресле, часто в нём и засыпая.
Тётка остро переживала смерть матери. Проклятая война, бессильно повторяла она, проклятая война.
Что Ника знала о войне? Да, были уроки истории, были фронтовые письма деда, написанные казёнными газетными фразами, но конкретной войны в его письмах было до удивления мало. Цензура, пояснила тётка. Военная цензура не дотянулась до погибшего Чебаненко и двух-трёх названий – конкретные сведения вымарывались, но сколько знала сама Полина? В феврале сорок второго дед писал:
«Часто писать вам письма не всегда удается по целому ряду причин. Во-первых, наша дивизия всё время движется вперёд, и мы почти ежедневно освобождаем от фашистских захватчиков по 3040 населённых пунктов, и таким образом мы достигли того, что уже находимся на _________________».
Местонахождение дивизии, которая в сорок первом году так успешно отвоёвывала занятые немцами населённые пункты, было густо заштриховано, рядом стоял чёрный штамп «ПРОВЕРЕНО». Много позднее взрослая Вероника задумалась о реальности цифр:
сколько человек насчитывала дивизия, каждый день освобождавшая по 30–40 населённых пунктов, это много или мало? Почему война длилась почти четыре года, и что такое «населённый пункт» – деревня, посёлок или город? Учебник истории молчал, интернета, чтобы несколькими щелчками найти нужные сведения, не существовало. Поговорить об этом было не с кем, знакомых историков не нашлось, а для Полины всё написанное отцом являлось непререкаемой истиной.
Дед отлично знал о военной цензуре и не мог писать о себе ничего, что дошло бы до семьи не вымаранным, поэтому сообщения о денежных переводах обильно разбавлял газетными штампами. Зато, ничего не зная об их быте в эвакуации, поучал жену, куда и как часто водить детей, сколько мёда, какао или масла покупать и какую шить одежду. Не мог представить их новый быт в деревне и потому просто помещал их воображаемое бытие в знакомые стены городской квартиры. Обе стороны в переписке лгали друг другу из самых гуманных побуждений.
– Какао… масло… Папа писал, как важно для нас правильно питаться, а мы с Лидушкой уже не верили, что когда-то мазали на хлеб масло: хлеба – и то не хватало.
…Веру с девочками-подростками эвакуировали в Ярославскую область. Полина привезла в деревню школьные учебники, но лучше бы взяла тетради – бумаги не было, школьники решали задачи на полях газет, а чистые листки берегли для писем. Осенний промозглый холод, еды нет – а значит, нет и сил. Колхозники говорили: трудодни, но приезжие не знали, что это такое. Мать, преподаватель истории, сразу же пошла устраиваться на работу в школу, но ей ответили: «своих учителей хватает». Это было ложью – и в то же время правдой: учителя, в том числе историк, ушли на фронт, их ощутимо не хватало. Однако те учителя, надевшие военную форму, были своими, в то время как Вера оставалась чужой: иди знай, какой истории она научит школьников. Приезжая догадалась об этом не сразу, а потому вместе со всеми затемно уходила копать противотанковые рвы, возвращалась в потёмках, работала в колхозе, как и другие бабы. Дети тоже работали: младшие школьники ходили по пустому жнивью, подбирая колоски; ребят постарше отправляли на картофельные поля, на брюкву. И картошка и брюква давно были выкопаны, но школьники снова перерывали землю. Найденные забытые клубни бережно отчищали от налипшей грязи и несли в школу.
– Ну как «почему не домой», – тётка грустно улыбалась, – поле-то колхозное.
В школе варили суп, на муку для заправки шли те самые колоски, скудная добыча голодных ребятишек. Сёстры помнили про какао и шоколад, однако вслух об этом никогда не говорили – здесь такой экзотики не знали.
– Папа думал, что мы живём как раньше: заказываешь у портнихи платье, пальто, покупаешь в магазине любые продукты, одеколон… А про брюкву, которую мы, голодные, выкапывали, ничего не знал – мы не писали. О вшах тоже не писали. Мы не знали, что такое бывает. И мама думала, что вшами мы в поезде заразились. Папа часто просил: пришлите мне одеколон. А где его взять? Я в пятнадцать лет пошла на курсы трактористов, иногда школу пропускала. Мама застудила лёгкие, долго кашляла, травы себе заваривала – хозяйка научила. Когда полегче стало, работала на железной дороге. Там от немецких бомбёжек оставались вывороченные покорёженные рельсы. Для такой работы мужская сила нужна. Мама шаталась от слабости после воспаления лёгких, а работать всё равно надо, куда ж деться.
– Почему бабушка не пошла на другую работу?
– Тогда не выбирали – направляли. Трудовая повинность. Все работали. В газетах писали: в тылу куётся победа. Мы, дети, гордились – мы тоже ковали победу.
– Разве женщинам разрешали… с рельсами?
– Мужчины воевали, золотко, за победу воевали, а как воевать, если эшелон пройти не может? Нет рельсов – прервётся связь с фронтом и письма не придут; а как без них жить?
Она часто называла Нику бабушкиным словом: золотко.
– На железной дороге мама и надорвалась. Она вечером ложилась и колени подтягивала к подбородку – живот болел. Я, когда на уроке про Некрасова рассказываю, нашу маму вижу. «Железную дорогу» читать очень больно…
Бабушка работала по-мужски – и расплатилась мучительной болезнью «по-женски».
– Мама никогда не жаловалась, – продолжала тётка, – да и никто не жаловался: некогда было, и силы берегли. Подумай: одни женщины и дети! Не только на железной дороге: немцы мосты взрывали, надо было срочно восстанавливать. Все работали через силу, на износ. …О чём ты говоришь, к врачу? Мама и не пошла бы к врачу – вши, такой стыд, и никак от них не избавиться – мыться негде. Деревенские спасибо, научили в печке мыться, мы тоже приспособились…
– ?!
– Это старинный способ, я тебе когда-нибудь расскажу. В войну баню топить ни сил ни времени нет, а печка топлена в каждой избе. Солому подстилали, можно было даже попариться. Мы узнали, что вши не только у нас… а всё равно стыдно было.







