355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Старикова » В наших переулках » Текст книги (страница 12)
В наших переулках
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 13:44

Текст книги "В наших переулках"


Автор книги: Екатерина Старикова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 26 страниц)

Хорошо же я представляю свои самостоятельные походы в Серебряный. Они были постоянными, раза два-три в неделю (впрочем, неделями время тогда не мерили, его считали сначала пятидневками, а потом шестидневками). Станет вдруг скучно или, напротив, мелькнет восхитительная идея, и я только крикну взрослым, ничего не объясняя: «Я – в Серебряный». И отправляюсь в привычное путешествие. Конечно, это уже школьницей, маленькой школьницей и большой мечтательницей. Я использовала одинокие прогулки по нашим переулкам для сочинения без помех (ведь когда в одной комнате живет пять человек, мечтать трудно, хоть и все равно можно) очередного приключения, героиней которого и становилась. Этих историй я никому не рассказывала. Никогда.

В Малом Каковинском переулке тротуары были асфальтовые. Мостовая – булыжная, а тротуар – асфальтовый. Но стоило, дойдя до конца нашего высокого нарядного дома, поравняться с каменными трубами у деревянных ворот, ведущих в «наш сад», то есть оказаться напротив «дома Реформаторского» или «дома Булганина», – так называли в разное время в наших окрестностях таинственный серый трехэтажный особняк на углу Дурновского – как асфальт кончался и начинались плиты – тротуар из двух рядов широких каменных плит. И так – почти без перерывов почти до самого Серебряного, где вскоре за углом и уже до самого Арбата шел опять асфальт. Некоторые из этих белесых обшарпанных ногами плит были целы и отчетливо квадратны, а некоторые – треснутые и полурассыпавшиеся, округлившиеся по углам, между ними весной пробивалась трава. Но все-таки граница между плитами и тогда была хорошо видна. Так вот во время ходьбы в Серебряный задача моя заключалась в том, что я не должна была наступить на земляную ложбинку между плитами. Как во время игры в классы. Трудно это было потому, что я одновременно и шла в Серебряный, и находилась где-нибудь на необитаемом острове или в арктической экспедиции. Я так часто и так упорно упражнялась в такой ходьбе, что настал момент, когда я решила ходить в Серебряный с закрытыми глазами, открывая их только на трех тихих перекрестках и не нарушая установленных до того правил. Ложбинку между плитами, если я наступала на нее, я чувствовала ногой, открывала глаза, чтобы убедиться в ошибке и очень ей огорчалась. Такая ошибка означала и проигрыш, и дурное предзнаменование.

Но и неудача не могла совсем испортить путешествие в Серебряный. Оно само по себе было беспроигрышным удовольствием. Особенно весной. В нашем скромном, залитом светом Дурновском переулке древние домики, заросшие мхом у фундаментов, почти целиком ушедших в землю, перемежались с несколькими постройками недавних лет и чисто функциональной архитектуры, почему-то не нарушавшими уютного единства всего переулка. Это все свет, ровный, отраженный от оштукатуренных стен свет, объединял разномастные дома. Но выход на Собачью площадку сразу расширял и горизонт и возможности путешественника.

Когда при прокладке Нового Арбата власти решили пожертвовать нашими переулками и в том числе Собачьей площадкой, видимо, архитекторы объяснили им, что на этом пути нет особо ценных сооружений. Формально они были почти правы.

Разве только изящный дом Хомяковых? Но что советской власти – Хомяковы? И что значит один дом в масштабе реконструкции всей Москвы?

Красно-желтый модерный особняк при слиянии Собачьей площадки и Собачьего переулка взрослые называли безвкусным. Мы же дети очень его любили. Но вспоминая теперь это сооружение в ложно-готическом стиле, я вынуждена согласиться с тогдашними взрослыми. И все-таки жаль и его неожиданной яркой нелепости по соседству с милым московским ампиром.

Сам «Собачий фонтан»? Ничего красивого в нем, всегда сухом и пыльном, признаюсь, тоже не было. Разве только, что он организовывал пространство вокруг себя, и при пересечении переулков получалась не просто пустота, а маленькая площадь? Но это теперешние мои слова и соображения. А тогда нас, детей, в первую очередь трогало устойчивое предание, связанное с фонтаном. Будто бы он был поставлен некой барыней (так тогда и говорили «барыней») на месте похороненной здесь ее любимой собаки. Незабвенная тень этой неведомой собаки неизменно сопровождала наши путешествия.

Снегиревская больница? Добротное красно-белое кирпичное здание, но совсем неоригинальное. Остальное же на нашем пути в Серебряный через Собачью площадку – незапоминающееся безархитектурное старье.

Но какая же прелесть была в этом вдруг расширившемся пространстве, собирающем в узел три, четыре, нет, пять артерий, пять окрестных переулков. Сколько света, сколько неба, какой уют. Нет магазинной суеты Арбата – одна любимая нами керосиновая лавка на углу Борисоглебского, черная, пропахшая нефтью пещера, наполненная таинственно-опасными товарами с таинственными названиями: денатурат, каустик, нафталин, казанское масло… И какая тишина на Собачьей площадке – рядом со звенящим Арбатом и гудящим бранью, завываниями, ржанием лошадей Смоленским рынком. Нет, то умиротворение, которым дарила Собачья площадка, несравнимо ни с какими отдельными архитектурными ухищрениями. Невосполнимая, вечно живая утрата.

У Рея Бредбери есть рассказ – забыла, как он называется, – герой которого изобрел средство попадать в прошлое своего города. Стоило этому человеку надеть старинное платье, настроиться соответственно, завернуть за угол определенного дома и он оказывался в ином времени. Со мной происходит нечто прямо противоположное. Некоторые периоды моей жизни были тесно связаны с Калининским проспектом, или Новым Арбатом, как в разные годы называли эту магистраль Москвы. И у меня нет такой степени пассеизма или снобизма, чтобы фыркать при одном упоминании «вставной челюсти Москвы», как назвали в народе эту улицу при ее рождении. Города меняются, и Москве нужны были современные проспекты. Что говорить? Но я, конечно, предпочла бы, чтобы такая магистраль прошла где-то мимо моих переулков. Изуродованный район Арбата – не только моя личная драма, но, думаю, драма Москвы. Это не значит, что в свое время я не отдала дань увлечению новыми магазинами на Новом Арбате. Странно только одно: оказавшись на нем, я не вспоминаю, что иду по бывшей Собачьей площадке, что, скажем, магазин «Подарки» стер с лица земли одну сторону Дурновского переулка, а «Мелодия», вероятно, – угол Серебряного, который был последним поворотом при моем слепом путешествии. Конечно, остановись я на мгновение в жадном людском потоке, я соображу: вот здесь, именно здесь стоял Собачий фонтан, а здесь – красно-желтый готический особняк. Ориентиры целы: есть кусок Борисоглебского – значит, здесь была керосиновая лавка, сохранился кусок Серебряного на одной стороне проспекта, а на другой – дом с круглыми окнами на Молчановке, где жили, а может и живут, потомки Валентина Серова и где висел или все еще висит, занимая целую стену комнаты, один из вариантов «Похищения Европы», значит, именно здесь и вливался Серебряный в Молчановку, а на углу находились остатки усадьбы Хомяковых. Все это можно восстановить в памяти и представить. Но я этого не делаю. То был один город, а это другой. С ним связана завершающая эпоха моей жизни, а то была совсем иная, начальная. Я не хочу их совмещать.

В тех моих детских самостоятельных путешествиях из Каковинского в Серебряный даже в случае проигрыша при ходьбе по плитам неудача, собственно говоря, исключалась. Полной неудачи тут просто не могло быть.

В первую очередь, конечно, я рассчитывала застать своего троюродного брата и сверстника. Обычно и поводом похода в Серебряный было вдруг возникшее к нему дело: мысль о новой, только что мной придуманной игре, просьба о книге, о которой я только что услышала, а он-то наверное уже прочел, внезапное неодолимое желание еще раз полюбоваться его коллекциями марок, монет, открыток или «драгоценностей», среди которых особенно ценился нами панцирь черепахи.

Но и надеясь на общество брата, я прежде всего заходила к «старикам», таков был порядок и ритуал. Впрочем, тогда, до их ссылки, кажется, их не звали «стариками»? Их звали – и мы в том числе – уменьшительными именами. Но и тогда они держались как прирожденные патриархи того клана, который у нас назывался «Серебряный».

Комната «стариков» – самая большая комната квартиры, бывшая докторская приемная. У самой двери в нее висит на стене телефон, а на телефоне – почти всегда кто-нибудь из молодых обитателей квартиры (мне кажется, что выражение «висеть на телефоне» и возникло от того, что аппараты крепились к стене, а разговаривающий казался вертикально прикрепленным к нему). Чаще всего «висят» на телефоне мои хорошенькие тетки, «барышни», как тогда еще говорили: полненькая голубоглазая и худенькая кареглазая – младшие сестры моей матери. И никто не раздражается на долгую телефонную болтовню, и никому в комнате не мешают «посторонние». Да они и не посторонние. Хотя обитатели разных комнат живут своей независимой жизнью, но почти все они недавно повзрослевшие в этой квартире подростки, сироты покойной сестры хозяйки, дети брата хозяина. Все они получили пристанище в Серебряном во время холода и голода первых лет революции. Все они – нечто большее, чем просто племянники, и неизмеримо меньшее, чем родной сын «стариков». Это мы тоже прекрасно чувствуем. На докторского сына здесь возлагаются уверенные честолюбивые надежды, и молодой патологоанатом вскоре их с лихвой оправдает. Невысокий, коренастый, рано лысеющий, он иногда выходил при твоем появлении из своей комнаты в «большую» и одаривал тебя короткой шуткой: «Съешь-ка вот эту грушу. Это от моих благодарных пациентов». Патологоанатому нет еще тридцати лет, но он давно чувствует себя посвященным науке, никакие развлечения двоюродных сестер и братьев не отвлекают его от занятий. Только – регулярный теннис и раза три в год – охота, иногда вместе с отцом. И кабинет его почти аскетичен: низкий полосатый диван, черный с зеленым сукном письменный стол в тяжеловесном стиле Александра III и на стене два парных пейзажа Белыницкого-Бируля, сизых и туманных.

«Большая» комната тоже, собственно говоря, аскетична. Ее роскошь – гигиена и достаток. Два широких окна, всегда чисто вымытых, глядели прямо на церковь (пока сохранялась церковь), ярко блестят листья пальмы, стоящей на подоконнике, отблескивает и скользкая клеенка на большом широком столе, белоснежны наволочки на двух кроватях за шкафами, заменяющими по обычаю времени нашего детства ширмы. И лишь большой портрет нашей прабабушки на одной стене и нарядный красного дерева туалет у другой стены напоминают о родовитом происхождении деятельных, деловых хозяев квартиры. Никакого эстетического культа раритетных вещей, в отличие от Хлебного, здесь нет. Остатки драгоценных сервизов и столового серебра – это не на виду. На виду только старинный портрет и красивый туалет. Они не мешают функциональному назначению всех предметов в комнате. Ее особый, «докторский» комфорт – не в раритетах, а в свежем воздухе, льющемся в любой мороз из широко открытых форточек, в тепле от больших батарей под окнами, в аромате постоянно стоящих на столе соблазнительных фруктов и конфет, которых мы больше нигде и не видели и которыми нас по прибытии в Серебряный непременно одаривают с очередной шуткой. Здесь шутили при любых обстоятельствах, долгих разговоров не вели и никакого выражения чувств не признавали. Спросят с непременной иронией о самом необходимом, угостят и – иди, можешь углубляться дальше в мир Серебряного.

Две средние комнаты квартиры занимали сестры и брат нашей матери, а когда-то и она здесь жила вместе с ними. В моей памяти устройство этих комнат постоянно менялось в зависимости от изменчивости молодых жизней, в них обитавших. Вот вижу две темно-русых головы, пышная и гладкая, то склоняются друг к другу, то отодвигаются: брат и сестра играют на пианино в четыре руки. И когда это подростки голодных и смутных лет успели обучиться музыке? А вот уже пианино в другой комнате, и за пианино – я: младшая тетка пытается приобщить к музыке и меня, но дальше чижика-пыжика дело не идет. Однажды, придя в Серебряный, я застаю дверь между двумя комнатами «молодежи» закрытой: брат женился. В Серебряном появилась новая «тетя».

Раньше я слышала иногда недовольный шепот сестер: «Опять он на Спасопесковском!» Теперь тоже слышу шепот. Сестры почему-то боятся, что новая тетя помешает их брату разводить ондатр. Мы так гордились, что наш юный дядя-зоолог первый в России развел ондатр, живя целое лето в лесу и наблюдая, как выпущенные им животные привыкают к новому месту. Но чем жена может помешать ондатрам? Нам, детям, нравится эта хрупкая, изящная, рукодельная женщина. Она ласкова с нами и всегда, даже в грядущих несчастьях, такой останется. А как искусно и любовно вышьет она для меня платье к защите университетского диплома! Первое послевоенное платье из трофейного крепа, подаренного маме каким-то щедрым другом юности, возвращавшимся с фронта через Москву. Он маме подарил, а она мне. Незабываемое событие! А пока новая тетя поит нас в комнате с непривычно закрытой дверью душистым чаем с вишневым вареньем, и к своему удивлению я узнаю, что выплевывать косточки как можно дальше – неприлично. А как же? – поражаюсь я.

Новая тетя показывает, как именно надо, я упражняюсь в новом искусстве, но мне кажется, что плевать вкуснее. А родные тетки смеются. Может быть, они согласны со мной?

В квартире же появилась еще одна молодая женщина. Женился и патологоанатом. Его смуглая, черноглазая, живая жена ведет себя шумно и весело, как избалованный ребенок, и «старики» ее балуют (может, они и стали тогда «стариками»?). Для нее специально готовятся на кухне ее любимые блюда, словно «старики» уже знают, что внуков у них никогда не будет. Но пока квартира наполняется то и дело толпой молодых друзей молодой хозяйки, чаще всего медиков. Некоторых из них мы причисляем и к своим друзьям, хотя вряд ли они это подозревают. Все они через десятилетие наденут военную форму и на четыре года исчезнут с наших глаз.

А пока и в комнате маминых сестер тоже близятся перемены. Комната полна пакетов и свертков. На кроватях громоздятся непривычно новые вещи: пушистые одеяла, отливающие утюжным блеском простыни, высокие стопки полотенец. 1930 год. Кажется, нигде ничего уже не продается. Введены карточки. Нас дома кормят манной кашей без сахара. А вот поди же, здесь груды покупок! Старшие сестры шепчутся: младшая выходит замуж за «старого» и «богатого». Жених – известный московский врач, на руках у его старшего брата, петербургского врача, умирал Чайковский. Жених тетки уже купил дачу в Ильинском, где они будут постоянно жить. Я думала, что «богатые» были только до революции, но пушистые одеяла – вещественное доказательство, что и теперь бывают. А старшие сестры сомневаются в счастье младшей, я слышу их тихие разговоры. А не завидуют ли они сестре? У них ведь нет таких одеял. Мои размышления и догадки прерваны предложением теток пойти вместе с ними в Художественный кинотеатр на новый, но уже нашумевший фильм «Путевка в жизнь». Для них – новый, для меня – первый. Я потрясена картиной. Впечатления от одеял и подозрения в зависти испарились на многие годы.

С тех пор как наша младшая тетка вышла замуж, комната сестер стала часто оказываться в нашем распоряжении. Вторая мамина сестра уходила на целый день в свой Экспортхлеб, где переводила с немецкого и английского деловые бумаги. Особенно заманчивой для нас стала ее комната, когда в ней вдруг появились мягкие-мягкие кожаные кресла и диван. Пианино куда-то исчезло, а диван и кресла вторглись в комнату, сделав ее сразу тесной, но уютной. Для нас эта новая мебель успешно исполняла роль кораблей, поездов, саней, ледоколов, оленьих упряжек и чего угодно другого. Откуда появились эти кресла и диван в Серебряном? Куда потом исчезли? Не знаю. Тогда это случалось довольно часто: вещи не покупались, а кочевали. Вот и тут, наверно, кого-то «уплотнили», арестовали или сослали. Нам об этом не говорили. А, может, мягко пружинившие темно-зеленые кресла и диван переместились в какой-то связи с грядущим замужеством и этой тетки? Но я их потом не видела в Тамбове, куда уедет моя тетка вслед за мужем-лишенцем, его сосланной сестрой и свекровью – бывшей народоволкой и большой барыней. Этот клан наших свойственников обитал на другой стороне Арбата, в Филипповском переулке. В детстве мы там не бывали, персонажи с другой стороны Арбата носили тогда для нас отчасти мифологический характер: имена постоянно слышали, а лиц не различали. Только младший их отпрыск, лохматый рабфаковец, мрачный остряк, частый посетитель Серебряного, был реален и любим.

Я только совсем недавно узнала, что когда в 20-х годах его отца, бывшего офицера, расстреляли, четырнадцатилетний будущий рабфаковец попал в тюрьму. И после допросов с пристрастием потерял на несколько месяцев дар речи. Мы ничего этого в детстве не слышали.

В 1934 году в их Серебряном появятся дочери маминого брата и маминой сестры. Наша тетка тогда на время вернется из Тамбова. Два младенца займут главенствующее место в двух средних комнатах квартиры. Теперь мы в дядину и тетину комнату входим лишь на минутку на цыпочках вежливо посмотреть на спящих малюток: довольно скучная обязанность в десять лет!

Но как же так? Я успела вспомнить о рождении двоюродных сестер и совсем не заметила и забыла, как в тридцать третьем исчез из квартиры ее хозяин? А я и вправду этого не заметила. Уехал в Пермь – ну и что? Мужчины часто тогда ездили в длительные командировки, подлинные и мнимые. Мы привыкли. Наш папа все больше ездил в Красноярск, а тут вот – в Пермь. А на три месяца или на три года – большая ли разница для ребенка? Надолго.

Или все-таки не совсем так? Или о чем-то догадывалась, но гнала прочь неприятную догадку и уж конечно молчала о ней? В этом нашем, детей, отношении к подобным отлучкам или исчезновениям взрослых было что-то похожее на отношение к сексуальным проблемам. Что-то знаешь и ничего толком не знаешь. Но хорошо понимаешь, что говорить об этом не стоит, не надо. Взрослые или молчат, или полуумалчивают. Их так устраивает? Ну и мне легче молчать о тайном, стыдном, страшном – или какое оно там?

Но совсем определенно о том, что именно случилось в 1933 году в Серебряном, узнала я только взрослой. Тринадцать известных московских врачей во главе с доктором, лечившим самого Льва Толстого, а также Максима Горького, были обвинены во вредительстве и исчезли на десятилетие. Или больше? Во всяком случае хозяин Серебряного вернется туда только в конце войны. А тогда, когда он вдруг исчез, в доме его сохранялся дух стоического спокойствия, суховатой сдержанности и иронии. Как всегда. Двери во все комнаты оставались по-прежнему открытыми, даже тогда, когда и хозяйка дома уезжала в Пермь, нагрузившись изделиями своего кулинарного искусства. Голод, принявший повсеместно трагический характер, в Серебряном обернулся лишь некоторой скудостью. Конечно, карточки, конечно, исчезли фрукты и конфеты – подношения былых и тоже исчезнувших пациентов. Но о такой роскоши никто и не помышлял. Однако в Москве действует торгсин. И, видимо, в Серебряном, несмотря на обыски и двадцатого и тридцать третьего годов, еще что-то чудом сохранилось, чтобы отнести туда. И отвезти в Пермь какие-то неведомые нам коробки и баночки.

Но Серебряный велик. Я уже вспомнила о грядущих рождениях, арестах и ссылках, а так и не дошла до главной цели своего «слепого» путешествия восьмилетней школьницей – до комнаты, где живет наш двоюродный, нет, троюродный брат и мой сверстник.

Комната эта разительно отличалась от остальных комнат Серебряного. Комната эта была откровенно бедна. В ней ничего не привлекало глаза и не радовало его, ничего здесь не сверкнет и не блеснет. Даже в нашем буйном коммунальном пристанище на Малом Каковинском рядом с канцелярским столом и железными кроватями стоит «Павловский» секретер карельской березы и висит мрачный Бёклин в роскошной черной раме. Почему же сюда, в эту комнату Серебряного, ничего не перепало из дворянского прошлого? Право, не знаю, какие отношения членов клана диктовали перераспределение опасного общего наследства. Я принимала то, что застала, как само собой разумеющуюся данность. Сурово и грустно – вот слова, которые прежде всего приходят на ум при мысленном возвращении в эту тихую комнату в недрах переполненной веселыми молодыми людьми квартиры. В комнате живут большая, молчаливая старуха, ласковая женщина с яркими вишневыми глазами и тоненький черноглазый мальчик. Мальчик – наш ближайший друг, постоянный товарищ во всех наших играх и в Серебряном, и в Каковинском. Да, ближайший, постоянный, но в то же время и отдельный, закрытый, да, брат, но я так и не узнаю, как он действительно относится ко мне, к нам. Вместе с ним мы будем, несмотря на близость немцев к Москве, пытаться как-то, ускоренным способом окончить школу, будем вместе ходить в филиал Большого театра, спасаясь от холода военной зимы: там топили. Да, это я буду навещать его в отвратительной грязной казарме, откуда весной сорок третьего года он отправится на фронт, и я, студентка разбомбленного университета, буду писать ему на фронт филологические письма, а он отвечать мне своими стихами. И женится он на моей подруге сразу после войны. Походит-походит в первую послевоенную зиму к нам в Каковинский, где каждый вечер те, кто в отличие от него, нашего брата, сохранит ноги целыми, танцуют, и женится, и приведет жену в тот же Серебряный. Но это будет потом. А вот полной откровенности при постоянной близости не было. Привычка молчать о трудном, о главном была воспитана в нас с детства, была воспринята нами от взрослых. Молчать о трудном, о неприятном, о грустном – хороший тон, принятый в Серебряном. Хороший и удобный. Мы промолчали о драме стариков, о смерти бабушки нашего брата, о развале нашей семьи, о тайне рождения еще одного мальчика, появившегося в Серебряном в конце тридцатых годов. А если о многом, если о главном нельзя сказать и слова (а вдруг выступят слезы, вдруг раздастся крик?), в месте умолчания вырастает стена, которую не обойти и не перепрыгнуть, она и в остальных местах мерещится, мешает даже попытаться подойти друг у другу поближе, стоит незримой преградой. Так и прожили жизнь, всегда помня объединяющий смысл Серебряного, но не преодолевая стену, вырастающую между нами все выше и выше.

А ведь и он, мой незнакомый брат, так же «был всегда», как и сам Серебряный. Вижу отчетливо, как в бедной, тускло освещенной комнате сидят на полу среди россыпи кубиков мальчик и девочка. Они уже устали «строить». К ним подходит белая лохматая собака. Мальчик обнимает собаку за шею и поворачивает ее голову в угол, где висят бабушкины образа. «Херри, смотри, это сам Серафим Саровский», – шепчет мальчик в мягкое ухо. А девочка громко и поучающе: «Ну что ты говоришь? Собаки ведь не понимают про Бога». Кто-то подслушал нас, и все они, взрослые, смеялись над нами, маленькими. А между тем в этом случае нашего трехлетнего детства уже обозначились оттенки будущих отношений. Я всегда чувствовала себя старше брата из Серебряного и в детстве несколько снисходительно относилась к его одинокой книжности. Почему так? Не знаю. Стена мешает разглядеть причины.

Путешествие по Серебряному еще не закончилось. Есть здесь и еще одна комната, шестая. Маленькая комнатка с большим окном во двор, и вход в нее из кухни. Комната для прислуги. Но живет там «старенькая бабушка», мать нашего деда из Хлебного, его брата из Серебряного, еще одного нам неведомого брата, о котором почему-то редко говорят, и их старшей ленинградской сестры. Она изредка приезжала в Москву и запомнилась мне только странной для моды тех лет высокой прической со множеством круглых гребенок. «А зачем столько гребенок?» – спрашивала я маму, а она отвечала непонятно: «Довоенная мода», и начинала декламировать уже знакомые мне стихи:

… Ложусь в траву, роняю пять гребенок…

Наша прабабушка заняла комнату при кухне в девятнадцатом году, да так в ней и осталась. Говорила, что здесь ей и теплее, и веселее. Да по правде говоря, куда было и перебраться старенькой бабушке? Все занято молодыми. Я даже не знаю, в какой же комнате она, по рассказам взрослых, так играла на пианино, что однажды «сам Игумнов» остановился в Серебряном переулке под окнами докторской квартиры, чтобы послушать бабушкину игру, а потом, разузнав у своих знакомых, к которым шел в гости, кто же живет на втором этаже, просил передать старенькой бабушке свое удивление, что такая сила может быть в женских руках. А если бы он увидел ее, он бы еще больше удивился: маленькая, сухонькая, сгорбленная, в чем только душа держится (да и недолго ей оставалось держаться). На седых жиденьких волосах – черная кружевная наколка, кроткий взгляд голубых блеклых глаз всегда приветлив. Была она очень богомольна и, овдовев в конце прошлого века, объездила все известные монастыри, даже на Соловках побывала, внучек же своих возила к Троице. Добра она была беспредельно и открыта до наивности. Когда во время революции по квартирам шли обыски и изымались золотые и серебряные вещи, в Серебряном кое-что припрятали в укромном месте. Пришли обыскивать, забрали, что нашли, и уже уходили со словами: «Ну, все?» Но вышла в переднюю наша прабабушка и окликнула уходящих: «Молодые люди, у нас вон в том сундучке еще кое-что есть. Мой сын забыл». Она не представляла себе, что ради какой-либо цели можно говорить неправду. В Серебряном весело смеялись, вспоминая бабушкину откровенность.

На моей памяти прабабушка уже редко ходила дальше кухни. А потом чаще всего она лежала в своей узкой белоснежной постели. У изголовья стоял комодик, а на нем серебряный резной колокольчик. В верхнем же ящике комода хранились сладости: пастила, мармелад, ириски. Для нас, маленьких правнуков. Но нам казалось интереснее не получать их из рук старенькой бабушки, а украсть. Мы все вместе входили в ее комнату и просили разрешения позвонить в колокольчик. Мы верили, что прабабушка засыпает от этого звона. Она действительно скоро закрывала глаза. Мой маленький брат продолжал звонить, а мы с двоюродным братом пробирались на цыпочках к комоду, тихонько отодвигали ящик и хватали конфеты. Тут же бабушка открывала глаза, и мы с визгом и топотом убегали из комнаты вместе с добычей. И так каждый раз.

А когда мне исполнилось семь лет, старенькой бабушки не стало. И комната опустела. Позднее она действительно стала снова «комнатой для прислуги»: в ней поселилась пожилая домашняя работница, умевшая и в карточные времена готовить необыкновенно вкусные картофельные пирожки с кислой капустой и грибами. Ну а потом… Про потом вспоминать не хочется. Было военное разорение и послевоенный конец Серебряного. Хотя дом-то стоит и поныне. Но что дом без людей, в нем обитавших?

Серебряный для нас не ограничивался квартирой наших родственников. Этажом выше была точно такая же квартира, но только в обратном отражении. И были обе квартиры тесно связаны соседскими и хозяйственными узами. Для меня эта связь была предельно ясна: в той квартире жила моя няня, оттуда она каждый день приходила к нам в Каковинский. Она и появилась в Серебряном из своей рязанской деревни в связи с моим рождением, и до моих шести лет мне принадлежала. Так я считала. А жила она у своей старшей сестры в точно такой же крошечной комнатке, как и наша прабабушка. Сначала она жила там одна, а потом к ней присоединилась еще одна сестра. Старшая сестра «выписала» молодых девушек из деревни, чтобы они стали «городскими». И они ими стали, хотя всегда звали старшую сестру по-деревенски «нянька».

История сестер была драматична. До революции старшая из сестер служила горничной у богатого чиновника в той же квартире, где обитала потом. Его единственный сын когда-то болел туберкулезом, был слаб здоровьем и потому нуждался в усиленной заботе и уходе. Горничная отца и осуществляла этот уход и скоро стала невенчанной женой его сына, обожавшей своего возлюбленного и служившей ему самозабвенно. Сын ее бывшего хозяина был страстным коллекционером, и квартира была наполнена «сокровищами» (что-то блестящее и цветное в стеклянных горках, тяжелые альбомы с марками и редкие издания книг и гравюр в книжных шкафах – я была мала, чтобы оценить его богатства по достоинству). Саша Рыжая – таково было прозвище старшей сестры в Серебряном – сдувала пылинки и с сокровищ, и с их владельца, высокого, худого, сутулого и крайне некрасивого. Вот она и «выписала» в Москву себе в помощь из деревни самую младшую сестру, не дождавшись толку от моей няни, занятой с утра до ночи. А дальше события развивались так: коллекционер влюбился в молоденькую деревенскую девушку, быстро и официально на ней женился; она родила ему двух сыновей, и когда они были еще совсем маленькими, их отец умер. Его вдова, никогда в городе не работавшая, ничего не умевшая и не знавшая, осталась с двумя детьми на руках у старшей сестры. Она-то и содержала их всех, ими руководила, была им и бабушкой, и няней, и прислугой, сохраняя священную память о своем неверном и по-прежнему обожаемом возлюбленном. Так и будут две сестры растить двух мальчиков, лечить их от детских болезней, страдать вместе во время школьных экзаменов, умирать от страха при их поступлениях в институты. Но это все будет уже без моего свидетельства, когда я перестану быть обитателем наших переулков, и, увы, почти не коснется тогда моего сознания. Так, краем уха услышу что-то о сестрах из Серебряного и забуду. В том числе и о своей няне, а судьба у нее сложилась горестная.

В мою-то жизнь Саша Рыжая войдет совсем в другом качестве. С самого начала тридцатых годов и до самой смерти в шестидесятые Саша будет служить билетером в Вахтанговском театре, постоянно стоять у одного из входов в зрительный зал, освещая его своей темно-золотой или скорее ярко-медной головой. Маленькая, как и обе ее сестры, полненькая, курносая, корректная и всегда прекрасно причесанная, Саша станет непременной приметой Вахтанговского театра, а театр этот благодаря ей станет для нас родным.

Конечно, все арбатские жители считали театр «своим», знали его репертуар и артистов – ведь многие из них жили в Малом Левшинском переулке, в актерском доме, рядом с нашей школой. Мы постоянно встречали вахтанговцев на Арбате: и великолепную Мансурову, без шляпы, в распахнутом пальто, и толстого Горюнова, и черноокую Орочко, и многих других. И дети Горюнова и Бендиной, и сын Орочко, и дочь Захавы учились в нашей школе, а Женька Орочко – даже в моем классе. Их родители часто давали концерты в школе, а мы в ответ их обожали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю