Текст книги "Отпечатки"
Автор книги: Джозеф Коннолли
Жанр:
Контркультура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 26 страниц)
Ложки стучали по столу – Тедди выкрикивал: «Автора! Автора!» И Бочка в самом что ни на есть прямом смысле начал раскланиваться.
– А добавка есть? – пискнула Фрэнки. И Джейми подумал: боже, какой невыносимо юной выглядит она сейчас – немногим старше Мэри-Энн. Бочка сказал: «Да – полно, куча». А Фрэнки, вы посмотрите на нее: аж светится – совсем как школьница на дне рождения.
– Чудесно! – воскликнула она. Не смотри, Джон – мы с Мэри-Энн возьмем добавку. Я не влезу в новое платье!
– Да! – засмеялась Кимми. – Именно так я себя и вела, когда бросила этого парня. Я словно сидела на диете «съешь нафиг все, что не прибито к полу». К тому же я пила, как лошадь. Так что я моментально превратилась в Бибендума.[50]50
Бибендум (впервые представлен в 1898 г.) – символ французской компании «Мишлен», человечек, составленный из пневматических шин разного диаметра.
[Закрыть] Представляешь? По-моему, я просто разваливалась на части. Если бы не ма, не знаю, как бы я выбралась. Она мне сказала – развейся, Кимми, съезди куда-нибудь. Так что я отправилась, ну – на Кипр, остров такой, отель «Фарос»? Ты, небось, прекрасно знаешь Кипр, Джон. А я там раньше не была. Он мне типа, ну, безословно понравился. Там-то я и встретила До – Дороти, да?
– А, – понял Джон. – Вот где.
Бочка уже снова был на ногах, сияя как конферансье.
– Спасибо – всем спасибо. Спасибо. А теперь знаете что – есть еще отличная как ее там, стилтона,[51]51
Стилтон – полутвёрдый белый сыр с синими прожилками плесени; повышенной жирности; выдержанный. Первоначально продавался в местечке Стилтон, графство Кембриджшир.
[Закрыть] кто-нибудь хочет?
Несколько мужских голосов загрохотали, выражая горячее одобрение, примерно столько же дамских затрепетали, выражая протест: после двух больших порций шоколадного пудинга с кремом? Они не могут, просто не могут даже мечтать об этом; ну – разве что, пожалуй, капельку попробовать…
– А потом, – вздохнула Кимми, – в мою жизнь входит Сыр и Дрожжи…
Джон поднял взгляд:
– Правда? О. А как они, гм…
– Они? Он. Он. Сын Божий, ясно? Я внезапно вроде как – увидела свет?
– Ясно, – сказал Джон. – Ну да – я понял.
Должен сказать, думал он, мне очень нравится, как она говорит, – это так непохоже на все, к чему я привык, этот ее акцент. Вот только что она говорила про отель «Фарос», да? Как она его назвала – прозвучало почти как «фаллос».
– Но Сыр и Дрожжи, – заключила Кимми, – продержался недолго. Ну вроде как – вошел и вышел, понимаешь? Совсем как идиот Аарон. После этого я начала изучать свою сек-сальность. Чем, наверное, занимаюсь до сих пор. Плюс искусство. Которым я, ну, безословно поглощена. Но все же, Джон, тебе здорово повезло. С Фрэнки.
– О да, – охотно согласился он. – Знаешь, ее как будто ничто не беспокоит. Не могу навскидку придумать ни одной вещи. Не считая нашего местного бродяги, конечно. Она его ненавидит. Заставляет меня ездить кружным путем. Не знаю, что на нее нашло, но тем не менее.
– Он мерзкий, этот парень. Жуть берет. О господи – это же стилтон? Я о нем слышала, но никогда не пробовала. Он, кажется, очень ядреный? А синее съедобно?
– Оно самое вкусное, – улыбнулся Джон. – О, посмотри – настоящий экстаз. К нам идет Джуди со своим кофе, от которого так бьется сердце.
– Самый большой для тебя, Джон, – сказала Джуди, ставя перед ним чайную чашку и блюдце. Аромат немедленно ударил в нос. – Я вернусь с твоей чашкой через минутку, Кимми, хорошо?
Джуди протиснулась за стульями и продолжила хлопотать у большой хромированной кофеварки (размером с половину платяного шкафа), которую Лукас купил у… «Би-би-си», по-моему, так Элис мне как-то раз говорила. Сама Корпорация перешла на одноразовые пакетики или что-то вроде того – но это громадное чудовище, это то, что надо, смотрите: она мелет зерна (цвета горького шоколада, континентальной обжарки – согласно инструкции Лукаса), а затем готовит из них поразительно насыщенное, крепкое, ароматное пойло. Не одну пачку уже извели.
– О чем это вы, мальчики, треплетесь? – спросила она через плечо у Тедди и Джейми, пока обжигающий кофе, свистя и булькая, изливался в любезно подставленные многочисленные чашки из белого тонкого фарфора.
– Ну… – выдавил Тедди, – я просто и, несомненно, весьма занудно посвящал Джейми в детали своей далеко не блестящей актерской карьеры. Последнее, что я делал, было для, гм? – зубной пасты, Джейми. За грехи мои тяжкие. «Кэпитал Рейдио»[52]52
«Кэпитал Рейдио» («Столичная радиостанция», с 1973) – лондонская коммерческая радиостанция; круглосуточно передает популярную музыку и развлекательные программы.
[Закрыть] или что-то в этом роде. «Ты взаправду чувствуешь яркий белый вкус!» Это была моя реплика. «Ты взаправду чувствуешь яркий белый вкус!» Да. Раз шестьдесят заставили это сказать. Сначала было так: «Ты взаправду чувствуешь яркий белый вкус!», но потом писатель – я знаю: невероятно, да? Но писатель, ладно – мистер Чарлз Диккенс – потом решил, что нет, ударение все-таки должно быть на «чувствуешь». Так что мы начали с начала. А потом еще раз. Без шуток. А еще я позирую, если это можно так назвать. О да – этим я тоже занимаюсь. Для таких – ну, знаешь, маленьких таких забавных почтовых каталогов, которые вываливаются из газет, и ты выбрасываешь их в помойку. В кардиганах, которые, похоже, только почтальоны и носят. Как-то раз я полдня провел с машинкой для стрижки волос в носу, воткнутой мне в левую ноздрю, – честное слово, я еле дышал. «Улыбайся, – говорили мне. – Выгляди счастливым».
– Это все временно, – напомнила Джуди с почти материнской нежностью. – Не слушай его, Джейми. Однажды, и очень скоро – попомни мои слова – его имя засияет огнями.
– Не уверен, что я вообще этого еще хочу, – пробормотал Тедди, пальцем вычерчивая на скатерти узоры из хлебных крошек. – В смысле – Тедди Лиллихлам. Боже…
– Почему ты не, гм?.. – осторожно закинул удочку Джейми. – Я хочу сказать, Тедди, – я вот что хочу сказать: если ты и правда так ненавидишь эту свою фамилию, почему ты ее не?..
– Именно это я ему и твержу, – сказала Джуди. – Один бог знает, сколько тысяч актеров это сделали.
Тедди кивнул:
– Я знаю. Это правда. Просто я всегда думал, что это будет как-то, ну не знаю – слишком просто, понимаете? Не совсем честно. Полный бред, я знаю, – но что поделаешь.
– Настоящий упрямец, – любовно отмахнулась Джуди. – У него не просто бзик на этом – ему нравится иметь на этом бзик. Вот так парень. Ну что мне с ним делать?
– Любить меня вечно! – засмеялся Тедди. – Ладно, дорогие мои, – думаю, пришла пора спеть пару песен, как по-вашему?
– О, замечательно, Тедди, – возрадовалась Джуди. – Дай только я закончу кофе раздавать, хорошо? И Лукас велел пустить кальвадос по кругу – хорошо выдержанный. Чудесный день!
Джейми мог только кивнуть. Потому что и впрямь, и впрямь: и впрямь изумительный выпал день. Самое трудное – поверить, что в это же время сутки назад я… что? Еще спорил о пустяках с Каролиной? Или мы, обиженные, уже расползлись по темным углам, дабы вариться в собственном негодовании? Беспокоился ли я по-прежнему о Бенни? Или собственное выживание захватило меня настолько, что вытеснило из головы все прочее? Не знаю. Все расплывается. Определенно я не планировал ничего иного, кроме как просто приехать сюда – приехать сюда, да, и поговорить с Лукасом. Откуда мне было знать, что через, ох – всего через несколько часов, я до такой степени буду ощущать себя частью всего – настолько крепко связанным с остальными? Мысль о том, чтобы провести завтрашний день не здесь, без них, уже не только совершенно невероятна, но превратилась в какое-то шипастое порождение зла, что порвет тебя в клочья, если ты хотя бы слегка коснешься его острых игл; она стала одним из тех страхов, которые просто невозможно обдумывать в здравом рассудке, ибо даже первые признаки столь напрасной и тайной мысли могут припадком ужаса остановить твое сердце и отнять у тебя волю сделать живительный вдох. Джуди мне так и говорила. Мир – большой мир, настоящий мир (мир снаружи), он так переменился в последние годы. Что некогда казалось безопасным, уже не является таковым. Мы старались отогнать прочь все плохое, но оно никогда не уйдет. А мы – наши жизни тоже менялись со временем, но все мы как-то нашли дорогу сюда, чтобы быть вместе. Мы сбились в кучу, чтобы утешить друг друга, исследовать возможности и щедро развить наши таланты. У нас тут, сказала Джуди – она говорила и держала Джейми за руку, – у нас тут наш собственный мир, понимаешь? Вернее, мир Лукаса, в котором мы с таким удовольствием пребываем. Так что, Джейми, заключила она (и она – она так по-доброму улыбнулась), как в песне поется – заходи в наш мир: ну же, ты зайдешь?[53]53
Аллюзия на песню Джонни Хэтчкока и Ри Уинклера «Заходи в мой мир» («Welcome to My World»), впервые спетую американским кантри-певцом Джимом Ривзом (1923–1964) в 1962 г.
[Закрыть] и да, я сказал – да, о да: я войду, я вошел. Я – часть.
Посмотрите вокруг. Просто окиньте взглядом. Потому что я, если честно, едва могу все это уяснить. Свечи оплыли, потеряли форму и теперь напоминают перезрелые грибы, толстые языки пламени лениво корчатся, нарезают лица на теплые, живые листы кинеографа.[54]54
Кинеограф – приспособление для создания анимированного изображения, состоящего из отдельных кадров, нанесенных на листы бумаги и сшитых в тетрадь. Зритель, перелистывая тетрадь, наблюдает эффект анимации.
[Закрыть] Стекло и серебро – черные и белые полосы – невероятно яркие, а сейчас, совершенно неожиданно, я перестал слышать… все продолжают пировать молча, хотя губы их движутся, а глаза продолжают свой танец. Тедди встает, взмахивает палочкой для еды или, быть может, золотым жезлом – и, когда все берутся за руки, осторожно, однако настойчиво первые шепотки, все смелее, просачиваются обратно, оживленный ритм и жужжание приправлены смехом, а редкими счастливыми вскриками. И теперь сквозь поволоку я вижу это так четко, и пробки в моих ушах растворились. Вздымается восторженный хор, а руки и бокалы подняты и радостно ходят ходуном.
– Вот это были дни!.. Как будто без конца! Мы пели и плясали день за днем!..[55]55
Строки из песни «Вот это были дни» («Those Were the Days», 1962), написанной американским фолксингером Джипом Раскином на мотив русской песни «Дорогой длинною». Впервые ее по-английски в 1968 г. исполнила британская певица Мэри Хопкин (р. 1950) – сингл был спродюсирован Полом Маккартни.
[Закрыть]
Да, о да – но времени на демонстрацию нежных и взаимных воспоминаний нет: это большое, взрывное, радостное празднование замечательного сейчас – лихорадочные объятия отчаянного благодарения за все, что никогда не должно исчезнуть или хотя бы ослабеть (нечего даже и думать об этом).
Лукас встал. Улыбнулся, точно уставший от лести военачальник, который пришел наконец освободить раздираемые междоусобицей земли от жестокого и безумного деспотичного захватчика. Он резко опускает ладони, когда все, кроме Гитлеров, встают почтить его, но никто не прерывает почестей, все видят его жест насквозь. И вместе с Элис Лукас уходит. Все затихают ненадолго, после чего шум возобновляется: дети вернулись к оставленной было игре. Это свобода, которую я так редко ощущал в детстве, когда должен был. Отец… думаю, я должен рассказать вам этот крохотный случай, один из столь многих. Как-то раз неестественно ярким и морозным осенним днем он заставил меня собирать листья в саду. Руками. Господь наш Иисус, сказал он, даст мне пенс за каждый лист, что я подберу. Все утро и весь день я горбил спину и собирал листья. Тысячи, я собрал тысячи листьев в большие коричневые бумажные пакеты. Многие, многие тысячи. И все это время я надеялся, я молился – о боже: богу, полагаю я, – что, когда все закончится, когда будет собран последний лист, у меня окажется достаточно пенсов, чтобы уйти из дома, вырваться из-под его власти. Я оттащил дюжины пакетов к себе в спальню, вверх по двум лестничным пролетам, и там я ждал всю ночь, пока Господь наш Иисус придет ко мне (потому что волшебство творится ночью). Я рывком проснулся, должно быть, на рассвете – и не успел я толком открыть глаза, как хруст при каждом моем движении и уже довольно тошнотворное зловоние мокрых и гниющих листьев дали понять, что они по-прежнему навалены вокруг меня горами. Я сказал за завтраком ему, своему отцу, этому человеку: «Господь наш Иисус – он так и не пришел». «Правда? – спросил он, выгнул бровь и плутовски подмигнул своей неулыбчивой жене, этой женщине – но ни то ни другое ничуть не скрыло злобной гримасы, искривившей его рот. – Правда? – повторил он. – Говоришь, господь наш Иисус не пришел? Ну-ну. – Он встал со стула и взъерошил мне волосы. – Милый мой мальчик. Что ж, это доказывает одно, правда, сынок? В наши дни нельзя доверять никому».
А теперь я смотрю на удаляющиеся очертания Лукаса, пока он полностью не исчезает из виду. Нам всем нужен отец – думаю, в этом суть: человек, который будет за нас. Но некоторым, очень немногим, нужно быть им. Вот и все, что я думаю. Приближать людей, которые будут наслаждаться собственной потребностью в нем. Наверное, так.
Время, сами знаете, прошло… но скажу вам одно: что до меня, сколько бы мне ни осталось жить, я никогда не забуду ни малейшей детали этого самого первого вечера в Печатне – ни единого мимолетного образа, мягкого и текучего света свечей, ласкающего наши лица, вкуса каждого кусочка Бочкиной амброзии, бесконечной мягкой реки пьянящего вина Тедди: все эти штрихи, хоть и покрытые лаком, ярки в моей памяти и крепко заперты где-то внутри, на случай, если они мне понадобятся. Ибо из-за всего, что было до и после, то был день… о да, то был день…
II
середина…
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Сейчас темнеет так рано, еще днем. Не успеем оглянуться, а уже настанет Рождество (куча дел, куча дел). И холодно: мне очень холодно – мне кажется, больше, чем другим. Но все же, несмотря на это, думала Элис, – зная, как ветер пробирает меня до костей, он, Лукас, все же заставляет меня подниматься по ледяной железной лестнице утром и вечером, в темноту перед невидимыми амбарными совами, чье присутствие слегка тревожит меня, выкладывать свежеубитых грызунов одного за другим. В основном крыс. Я стараюсь особо там не задерживаться. Грызунов приносит в коробке один из многих безликих мужчин, тихо доставляющих Лукасу все, чего бы тот ни пожелал. Сперва они были живыми, эти крысы, но должен же быть предел. Однако для сов, возразил Лукас, – для них естественно, дорогая Элис, пикировать с головокружительной высоты, их когти и глотки жаждут живой добычи. Может быть, – по-моему, больше я ничего не сказала: о да, весьма вероятно, Лукас, – ты специалист, и я склоняюсь пред твоими познаниями в этом вопросе. Но я отказываюсь быть вестником смерти: полагаю, хотя бы в этой области ты можешь сам о себе позаботиться? Он, казалось, погрузился в раздумье. Потягивал свой джин с чаем и изучал темноту за окном. А потом уверил меня, что впредь о коробках с разнообразными вредителями, гм, – позаботятся (он сказал как-то по-другому, но имел в виду именно это). Хорошо, сказала я: вот и хорошо, Лукас. Потому что иногда мне кажется, что я должна, понимаете, – должна оказать ему какое-то сопротивление (но лишь иногда), не то потеряю остатки того, что все еще, быть может, остается частью меня. Инстинкт велит мне, конечно (и он это знает: он прекрасно это знает), автоматически избавлять его от всех повседневных забот и неприятностей – и более того, предвосхищать его желания прежде, чем он даже осознает, что начинает к ним склоняться (не тщеславно ли это с моей стороны? Думать так?). Но он должен знать – вы разве не согласны? – что есть некие границы. Где-то есть. И с крысами мы их достигли (я сделала это дважды, и этого вполне хватило). Хотя глубоко внутри я знаю (а знает ли он? Знает ли Лукас? Знает ли Лукас глубоко внутри? Он должен; глубоко внутри, Лукас – он, похоже, знает абсолютно все)… хотя я отлично понимаю, что если бы Лукас безусловно настаивал на том, чтобы я продолжала носить этих омерзительных мелких тварей, еще живых, таким же – на мой взгляд – омерзительным призрачным совам (этого я Лукасу не говорила)… то я бы как-то собиралась с духом и делала это, понимаете. Как я и делаю. Но я рада, если поразмыслить, что настояла на своем в этом, наверное, незначительном вопросе. И мне так это понравилось, я так любила его за то, как быстро он уступил. Подобные мелочи, мне кажется, сближают нас. Всегда сближают. Хотя, конечно, предстоит еще долгий путь. Но вы правда должны понять (никому ни слова), что даже такое скромное противостояние всегда должно происходить за крепко-накрепко запертыми дверьми. Не годится Семье, как Лукас теперь называет нас, слышать ничего, кроме гармонии. Здесь так пышно цветет сладостная гармония, хотя я думаю, что бессменное великолепие мелодии и верхних нот немало обязано моим стараниям настроить все и вся: вкратце, сделать так, чтобы на всем был этот отпечаток. И, похоже, все получается. Печатня – быть может, она даже превзошла наиболее оптимистичные надежды Лукаса… а может, он всегда знал, как много раз говорил мне, что все само легко встанет на свои места, совсем как ему всегда мечталось. Со дня нашего знакомства он редко говорил о чем-то другом. Я помню тот день. Ну конечно я помню тот день: как бы я могла его забыть? Когда человек, подобный Лукасу, входит в твою жизнь, ты понимаешь, что секунды не пройдет, как грянут перемены – большие перемены. (На самом деле это полный бред: сказать «человек, подобный Лукасу», как я только что. Ну, думаю, вы догадались, что я должна добавить: что никогда, нигде, ни в прошлом, ни в будущем не бывало и не будет никого, хоть отдаленно подобного Лукасу. И вы правы: этот вопрос я и хотела прояснить; иначе, вообще говоря, невозможно понять, кто он для меня – кто он для всех нас.)
Я работала в членском клубе – длинный белый передник поверх элегантного черного брючного костюма – очень по-тулуз-лотрековски и довольно шикарно. Большинство сотрудников (на самом деле это был хороший клуб – приглушенный свет днем и ночью, большие мягкие диваны… богемная толпа, на фоне которой, если подумать, Лукас лишь сильнее выделялся). Так что, как я уже сказала, пожалуй, да, справедливо заключить, что большинство сотрудников были актерами, застрявшими в поисках роли и пробавлявшихся меж тем, весело разливая напитки, вечно настороже, глаза и зубы всегда готовы к судьбоносному мигу, когда мистер Спилберг случайно заскочит в дверь, помахивая кипой контрактов. Может, я подменяю понятия, но все же в некотором роде, будучи… ой, наверное, можно сейчас использовать это слово: художником, хорошо? Чьи картины не продаются. О боже: только не надо про мои картины. Это все так ужасно запутано, если честно. То есть – я могу рисовать, я же знаю, что могу рисовать; все говорят, что мои картины очень живописны. Даже один торговец сказал мне это как-то раз. Несколько штук выставлено на Корк-стрит.[56]56
Корк-стрит – улица в Лондоне, где расположены художественные галереи.
[Закрыть] Так они вам нравятся? Возьмете меня? (Боже – какой я была юной: какой глупой.) Конечно, он не рассмеялся мне в лицо и не порвал их в клочья, но, судя по его глазам, вполне мог. Дороти поглядывает на них время от времени, на мои картинки, и произносит: «мило». Что ж, если честно, я совсем не возражаю против «мило»: «мило» – это очень неплохо, очень «мило». Но уж конечно это не все? Мило. В смысле – я правда чувствую, когда их пишу. Страсть, что-то такое (быть может, слишком сильно сказано). Джуди, конечно – милая Джуди – она правда сказала мне, ох – сто лет назад. Сказала, что хочет купить одну. А потом эта чудесная женщина добавила: «Две. Я хочу купить две, Элис, – они просто прелесть». «О, Джуди, – начала я, – ты же на самом деле не. Не может быть, чтобы ты. Никто не». Но она ответила: «О нет, я правда, Элис – я правда». Так что я продала ей одну (попугаев) за, ох – по-моему, я с нее взяла десятку или около того. Меньше, чем стоили бумага и краски. А вторую (петунии) я отдала ей просто так. Подарила. Даже вставила в рамку. Лукас, конечно… он говорит о них ужасно хорошие вещи. На людях. Что хорошо. Однако на деле он не повесил ни одной, пока я не нарисовала Печатню. Так что я нарисовала еще одну – под другим ракурсом, с реки. Ее он тоже повесил. Наверное, чтоб он закончил хет-трик,[57]57
Хет-трик – трехкратное разрушение калиток тремя последовательными бросками мяча в крикете; проведение трех мячей или шайб одним игроком в футболе или хоккее.
[Закрыть] мне надо арендовать вертолет, что ли, и запечатлеть вид сверху. Только оттуда и из-под фундамента я ее еще не рисовала. Я сперва думала, когда Дороти сказала – ну, знаете, «мило», так она сказала. В какой-то миг я гадала, может, дело в ее преданности Кимми. Но нет. Ей правда нравится все, что делает Кимми (или что Кимми нанимает других делать. Что совершенно нормально. Я считаю, в этом может заключаться искусство, настоящее искусство, в идее: вы про Лукаса подумайте). Но не мои картинки, нет: это всего лишь «мило». Ну ладно. Лучше, чем «мерзость», я так думаю (ну, так ведь положено думать, да? Надо брать то, что тебе готовы дать).
Но сейчас я, ой – я совсем сбилась (а ведь я вас предупреждала, да? Предупреждала, чтоб вы не заводили со мной разговор о моих картинах). Так вот, клуб, да? И Лукас. Он сидел под абсолютно чудовищной и очень раскидистой пальмой, которая торчала там в углу – совершенно один, разумеется (Лукас, он прирожденный отшельник, как я вскоре обнаружила), и каким-то образом ясно давал понять, что никого не ждет. Он мне показался… интересным. На самом деле это безнадежно – так его называть. Говорить, что таким он казался. Я хочу сказать, конечно, он интересен, это очевидно. Он совершенно, безупречно обворожителен. Я так думаю – и я далеко не единственная; полагаю, вы уже в курсе. Вы вообще видели? Наверняка заметили, как все здесь смотрят на него снизу вверх, в восхищении? Конечно, видели – так что сами прекрасно знаете. Всё знаете. Как бы то ни было, с тех пор я столько раз вспоминала тот вечер, но так, знаете ли, и не придумала ничего лучше, боюсь, чем «интересный». Я имею в виду, что, ну – он очень неопределенный, да? Интересный. Не то чтобы он тут же на меня спикировал и пронзил мне сердце, ничего подобного – но я определенно тут же решила, что он, ну – интересный, вот и все на самом деле, что я могу сказать. А то, что он сделал потом, лишь усилило впечатление. Он попросил у меня дайкири (не слишком интересно само по себе, да, я знаю – но вы послушайте. Погодите секундочку). Так что я попросила Филиппа, старшего бармена, приготовить дайкири – а он, Филипп, побеждал в конкурсах, знаете ли, по, гм – миксологии, так это сейчас называется, хотите верьте, хотите нет… в общем, говорю же, могу лишь предполагать, что дайкири был великолепным (я не разбираюсь – я мало пью). Я положила перед Лукасом (хотя я еще не знала, что его Лукасом зовут; но уже подсмотрела, что фамилия его – Клетти, так гласил список членов клуба: Л. Клетти) – я положила перед ним бумажную салфеточку – мы всегда так делаем, когда приносим выпивку, важное клубное правило – и на нее поставила приземистый золотистый стакан с дайкири. Ом поблагодарил, взял бокал и вылил дайкири в горшок с пальмой. На меня не смотрел.
– Что, оно было, гм – плохое? – спросила я (думая, что все это крайне забавно: он даже не попробовал – не изволил даже понюхать).
– Не имею представления, – более или менее протянул он. А потом улыбнулся. Очаровательная улыбка: такая теплая. Совершенно очаровательная. – Я его даже не попробовал. Не уходите. Я закажу еще.
– Хорошо, – сказала я. – Хорошо. Что вам принести на этот раз?
– О, – сказал он, и рука его взвилась – эдак отмахнулась, мол, не важно (он все время так делает). – Дайкири. Пожалуйста.
И я постаралась удержать его взгляд. Постаралась, чтобы он посмотрел мне в глаза и прочитал там: да, хорошо – я вам подыграю, в какую бы игру вы со мной ни играли, но если вы воображаете, что я буду мишенью для вашего так называемого юмора… что ж, тогда мне не смешно. Но он – ни в какую. Не смотрел на меня. Поэтому я только подумала: ладно – он член клуба, он платит, и если он хочет еще дайкири, я принесу ему еще дайкири. Мне несложно. Филипп, тот сказал: «Черт побери – шустрый парень. Еще дайкири? Поберегся бы он».
Второй дайкири едва удостоился взгляда Лукаса и немедленно последовал за первым.
– Не уходите, – сказал он. – Я закажу еще. Пожалуйста.
– Охо-хо, – вздохнула я. – Еще. Хорошо. Случайно не дайкири, мистер Клетти?
И тогда он посмотрел на меня, о – просияв, и так прямо (то самое мгновенье: то самое мгновенье).
– О нет, – ответил он довольно бодро. – Джин «Танкерей», пожалуйста – большую порцию – и очень маленькую чашечку теплого чая оолонг. Я смешаю собственноручно. На самом деле я… – он едва не вздохнул, пока его глаза поглощали меня, – не люблю дайкири. Лукас. Не мистер Клетти. Лукас.
Простои дешевый трюк? Вы так считаете? Хорошо отточенный способ закадрить женщин определенного сорта, проверенный тысячи раз? Может быть. По-моему, нет. Я была, ох – заворожена, и он отчетливо это видел. А позже, намного позже, когда мы были, – ну, наверное, вместе, можно сказать и так (по крайней мере настолько вместе, насколько мы с Лукасом вообще когда-нибудь будем) – он сказал мне, что заказал выпивку, эти дайкири (впервые в жизни подобная мысль пришла ему в голову) целиком и полностью повинуясь необъяснимому, но настоятельному порыву. Нечто понуждало его, сказал он. Ему было потребно, сказал он, чтобы я увидела его. Что ж. Ему удалось. Я вижу. Все время.
Он попросил меня поужинать с ним – не там и не тогда, хоть я и надеялась. Утром девушка в приемной вручила мне увесистый кремовый конверт, на котором значилось только мое имя. Внутри лежала написанная от руки записка – я до сих пор частенько ее достаю и разглядываю, странно, да? Я хочу сказать – я ведь теперь здесь? Так зачем мне смотреть на эту записку? Не знаю. Впрочем, не важно – я это делаю, вот и все (она вроде как отмечает начало начала моего превращения в ту женщину, которой я стала). Она, эта записка, была написана, как я теперь знаю, в тот самый час, когда он встретил меня, ручкой «Монблан Майстерштюк»[58]58
«Монблан» – немецкая фирма, производитель престижных письменных принадлежностей. «Майстерштюк» (искаж. нем. – «шедевр») – элитные перьевые ручки «Монблан».
[Закрыть] с широким пером (той самой, похожей на блестящий черный карманный цеппелин плутократа) и гласила – вообще-то довольно формально, – что он будет счастлив увидеть меня на ужине в «Конноте»[59]59
«Коннот» – первоклассная лондонская гостиница в районе Мейфэр.
[Закрыть] в тот самый вечер, ровно в восемь. Не стану говорить вам, как сложно было выкроить время в рабочем расписании – пришлось обещать всем, что буду работать сверхурочно, делать все, что им заблагорассудится выдумать, если только они вечером поработают за меня. Потому что мне и в голову не пришло, понимаете, сказать Лукасу, что какой-нибудь другой вечер – может быть, завтра? – будет куда удобнее; и уж тем более, конечно, у меня и в мыслях не было отказываться. Я пришла рано, но он уже сидел. Я молилась пресвятому Иисусу на небесах, чтобы с этим чертовым платьем все было нормально. Чесучовое, синее, как зимородок. Я больше не надеваю его, больше нет – но, разумеется, я его храню: храню в надежном месте. Мои волосы еще пахли теплом и чужим лаком (я их практически подкупала, чтоб нашли мне окно). Лукас не здоровался ни с кем в ресторане, хотя мне показалось, что его там знают. Но, если подумать, я могла и ошибаться; он точно – во всяком случае, насколько я знаю – больше ни разу туда не ходил. По крайней мере, со мной.
– Ты, – весьма небрежно осведомился он в какой-то момент, по-моему, где-то в районе пудинга, – как нынче выражаются, «встречаешься» с кем-нибудь? Состоишь в каких-нибудь, скажем так, отношениях?
– Я, гм, – я, в общем, да, – вот что ответила я.
Потому что, гм, – я, в общем, да, состояла и неожиданно поняла, насколько все это было нелепо: все эти ужины и бесплодный секс, которым я некоторое время, вероятно, занималась с Адрианом. Я говорю «вероятно», поскольку мне это ни на миг не напоминало то, каким, по моим представлениям, должен быть секс, если честно. Не как в фильмах, нет. В книгах. Потому что мне никогда особо не хотелось этим заниматься – а когда все же приходилось, я никогда не, ну – не двигалась. Он занимался сексом – Адриан занимался, он это делал, да, – а я лишь присутствовала при акте: лишь одна крохотная, темная, съежившаяся часть меня была несомненно вовлечена в механику совокупления, а все остальное пребывало странно безразличным. Умываться после и приводить себя в порядок (взбивать волосы, мазать губы помадой – может, застегивать широкий черный ремень на одну дырку туже, чем до того: я тогда затягивалась) – вот и все возбуждение, что мне доставалось.
– Что ж… – медленно сказал Лукас. Кончики его пальцев соприкасались, образуя бледный и костлявый купол. Мне показалось, он вот-вот произнесет смертный приговор, а может, балансирует на грани экстравагантного жеста (помилования, например). – Что ж, понимаешь, в чем дело, Элис: ты, знаешь ли, не должна.
– Да, – немедленно согласилась я. – Знаю. Я не должна. Я не буду.
Именно это я и чувствовала. Я правда не должна продолжать делать это с Адрианом (присутствовать, пока он это делает). И я не буду. Да, не буду. Так я ему и сказала на следующий же день:
– На самом деле, Адриан, я не знаю, «идеален» ли он для меня, как ты довольно странно выразился, или нет. Я знаю только, что не должна больше встречаться с тобой. О боже – не смотри на меня так, Адриан. В конце концов, ты же сам говорил, верно? Без конца говорил, что я не должна ждать некоего мифического мистера Идеал? Ну вот, я и не жду. Больше не жду. Может быть, он просто мистер Идеал На Данный Момент. Не знаю. Кто знает?
– Да, но я! – заорал Адриан – похоже, он и правда здорово расстроился (по какой-то непонятной причине принялся теребить волосы – и капелька слюны, смотрите, повисла в уголке его мокрых и красных губ: некрасиво – совсем некрасиво). – Я имел в виду, что ты должна остановиться на мне – а не уйти от меня с кем-то другим, в ком ты вообще не уверена. Это я для тебя не идеален, Элис, – ты должна это понимать. Если он не мистер Идеал, ты должна быть, твою мать, со мной, старая тупая корова!
Мм. Да. Ну, вы, наверное, уже поняли, что я немедленно закруглила этот бесполезный разговор. В общем, вот вам Адриан. А вот Лукас. Иногда все так просто. Не то чтобы жизнь с Лукасом может со стороны показаться (как я прекрасно понимаю) простой – но, как ни странно, мне она действительно такой кажется, знаете, Я инстинктивно понимаю, чего именно он от меня ждет, а потом я, ну – просто выполняю. В самом начале – когда отец Лукаса был еще жив, еще властвовал над всем, – я иногда гадала, не поженимся ли мы когда-нибудь. Он этого хотел – в смысле, Лукасов отец: мы неплохо ладили (возможно, он даже немного меня полюбил). Но я всегда знала, что нет. Глубоко внутри. Сперва меня это тревожило (Почему? Почему нет? Почему я не могу стать миссис Лукас Клетти? Я недостаточно хороша? В общем, все как обычно)… а затем попросту перестало. Вообще меня волновать. Потому что мы вместе, так? Настолько вместе, насколько мы с Лукасом вообще будем. Так что ж: неужели этого мало?
Я помню и ту ночь, когда он умер, Лукасов отец. Когда Лукас пришел сказать мне, от него так и веяло лихорадочным восторгом, он едва сдерживал себя (глаза горели, он казался таким возбужденным). У тебя такой вид, сказала я, словно ты только что самолично его убил, и кровь его еще свежа на твоих руках. Потому что я прекрасно знала – конечно, я знала, как страстно он ненавидит отца. Я знала факт, но никогда не знала причину. Лукас сказал просто: он умер – больше ничего не нужно. По-вашему, слишком холодно? Что ж, он это умеет, Лукас: он умеет. Быть холодным, да, и часто очень требовательным – но, конечно же, и невероятно сердечным. Сердечным, да, и (думаю, мы все это знаем) таким великодушным, таким безусловно щедрым ко всем вокруг.