355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джим Нисбет » Тайна "Сиракузского кодекса" » Текст книги (страница 4)
Тайна "Сиракузского кодекса"
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 01:58

Текст книги "Тайна "Сиракузского кодекса""


Автор книги: Джим Нисбет



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц)

Я моргнул.

Бодич вздохнул.

– Для тебя она оказалась полной неожиданностью.

– В его пользу много очков, Чарли, – заметил Кларенс.

– Точно, – сказал Эванс, – а в нашу – ни одного.

– Заткнись ты, – сказал ему Бодич и открыл глаза. – Выматываемся отсюда на хрен.

VI

Местечко Колма расположено к югу от Сан-Франциско, и здесь хоронят многих. Уайтт Эрп – один пример, Джо Димаджио – другой. Недавно пошли разговоры, что несколько акров могил перенесут, чтобы очистить место под казино. Интересы игроков убедили горожан, что муниципалитет, сто пятьдесят лет заботившийся о земле для мертвых, может сменить занятие. Живые родственники захороненных негодовали. Но в деле замешаны такие деньги, что, очень вероятно, их так и оставят в негодовании.

Группку провожающих покойную никак нельзя было назвать толпой. Кое-кто оделся соответственно случаю, причем многие не пожалели расходов, но Запад есть Запад, и здесь нет рецептов на одежду к какому бы то ни было событию. Здесь, например, присутствовал Джон Пленти. Сраженный горем, он натянул измазанные краской джинсы, легкую полосатую куртку индейских расцветок, которая смотрелась бы уместнее на пикнике. К тому же он был пьян. Был здесь и Джеральд Ренквист, в костюме отличного покроя приглушенного черного цвета в тонкую муаровую полоску. У него на руке висела мать, или наоборот. Она была в очень больших темных очках, консервативном жакете и темно-синей юбке. И она, и сын держались отстраненно – возможно, от пережитого потрясения. Все мы были знакомы настолько, чтобы обмениваться кивками при встрече, но, как видно, облако подозрений, висевших над этим делом, помешало им всем подойти ко мне.

Жизнь человека, рожденного женщиной, коротка и полна несчастий…

Священник епископальной церкви читал по алому «малому молитвеннику», а легкий ветерок трепал его выцветший стихарь. Листья вечнозеленого дуба у могилы громко шелестели, и я вдруг заметил в воздухе привкус Аляски, вкус осени, которую калифорнийцы умеют предвидеть, предвкушая надежду, что после пяти-шести месяцев засухи пройдет наконец дождь. И дождь смоет все обязательные принадлежности засухи: запах мочи в улочках и переулках, тусклый беж и умбру скошенной травы, пробки туристов на автострадах, землю, которая лежит смирно, только пока она сухая. С вторжением тундры в эти южные широты являются и ловля лосося, и художественные выставки, и опера, и выборы. Солнце, впрочем, так же пронзительно сияет из своей ярко-синей твердыни, которая, освеженная хоть одной бурей, сразу возрождает все надежды, которые с каждым днем таяли в разливающейся внизу дымке.

Он вырастает, и его срезают, подобно цветку, он неуловим как тень и никогда не остается на месте…

Несомненно, многие, собравшиеся у края могилы, действительно горевали. Оставалось неизвестным, должны ли темные очки скрывать печаль или защищать от солнца. Солнце, действительно, было яркое.

Но, столь же несомненно, некоторые проявляли только показные признаки горя, какие быстро учишься изображать, много лет присутствуя на похоронах «срезанных цветов».

И среди жизни мы в смерти. В ком искать нам опору, как не в тебе, Господи, справедливо негодующем на наши грехи…

На эту грешницу негодовал не один Господь. Несколько присутствующих, похоже, пристально следили, чтобы Рени Ноулс не вылетела из гроба, чтобы совершить еще одно прегрешение напоследок. Они не спускали строгих взглядов с могилы.

Да, о Господь пресвятой, Господь всемилостивый, о святой и милосердный Спаситель, не ввергни нас в горькую муку вечной погибели.

– Наоборот, – прошелестел голос за моей спиной не так громко, чтобы кого-то потревожить, но театральным шепотом, слышным на десять футов вокруг. – Пусть уж она будет вечной.

Голос был женский, и я оказался достаточно любопытен, или недостаточно воспитан, чтобы обернуться и взглянуть, кто мог это прошептать. В дрогнувшем голосе женщины слышалось отчаяние, безнадежность, неуверенность и отрешенность.

– Ну-ну, Руфи, – твердо сказала другая женщина, тоже у меня за спиной. – Так Бог судил.

– Трахала мужиков, – объявил первый голос, – а со мной она никогда не обходилась как следует.

Я украдкой оглянулся.

Коротко подстриженные седые волосы, рост меньше пяти и трех, и очень хорошо сохранилась, хотя и усохла, для своих шестидесяти пяти или семидесяти лет. На шее у нее был повязан красный платок. На маленьких ступнях – спортивные туфельки; полотняная рубашка и джинсы. Эмалевый кружок на уголке воротника гласил: «Все мы из Его лона».

Сходство лиц не оставляло сомнений – мать Рени.

– Руфи, напомнила ее спутница, – девочка умерла.

Ты ведаешь, Господи, тайны наших сердец…

– В этой могиле, – прошипела Руфи, – сердце не похоронено.

Подруга похлопала Руфи по плечу:

– Держи себя в руках.

В отличие от Руфи ее подруга была одета как городская дама: в длинном полотняном плаще, на скромных, но стильных каблучках, с кожаной сумочкой. Обе казались примерно одного возраста. На лице Руфи ни следа косметики, ни обручального кольца, ни украшений. Ее подруга щедро использовала косметику, носила бриллиантовые клипсы, тонкую золотую цепочку на шее и золотое обручальное кольцо на безымянном пальце той руки, которой хлопала Руфи по плечу.

– Руфи так взволнована, – прошептала она, ни к кому в особенности не обращаясь.

Не пошли нам страдания в наш последний час, ни в смертной муке…

Кто-то в толпе фыркнул и резко оборвал смешок. Перед лицом смерти люди непредсказуемы. Смех или слезы неразличимы. Но за время церемонии непременно настает один момент, вызывающий подлинные чувства, заставляющий забыть о текущих делах – и сейчас такой момент настал.

Священник закрыл молитвенник, заложив его пальцем, и, с величием княгини, переступающей канаву, подобрал свои ризы и отступил, заботливо оправил одеяние и жестом пригласил собравшихся.

Гроб опустили в могилу до службы. Сначала неуверенно, потом все решительней люди цепочкой потянулись к яме, бросая в нее комья земли, сложенной в ногах открытой могилы. Одни захватывали щепотку пальцами, просеивали, словно солили хлеб; другие решительно вонзали ладонь в землю и сгребали полную горсть, подобно гунну, ложкой нагребающему перец из миски, но, независимо от количества, щепотки и комья земли громко стучали по крышке гроба, шокируя одних зрителей и явно радуя других. Человек восемь-десять, в том числе мальчик и совсем маленькая девочка, приняли участие в ритуале.

Когда каждый прошел свою очередь, священник выступил вперед, снова открыл книгу и надел пару притемненных очков.

Всемогущему Богу мы предаем душу нашей ушедшей сестры, и тело ее предаем земле.

И даже я, несмотря или вследствие опыта определенного рода, притупляющего почтение к смерти, совершил сейчас собственное маленькое святотатство, размечтавшись об этом самом теле, опрысканном теперь вонючими дезинфектантами, окруженном дешевыми медяшками, быстрогниющим бархатом и стойким к сырости тиком. Я видел тени, не такие, с какими могла бы к этому времени повстречаться Рени, – тени, которые двигались, потому что двигались мы, или потому что склоняющиеся над нами деревья качали ветвями под западным ветром, или потому что чайка пролетала между могилой и солнцем – живые тени.

Земля к земле, пепел к пеплу, прах к праху, в вере и уверенности в Воскрешение в жизнь вечную через Господа нашего Иисуса Христа, который явится во славе судить мир, и земля и море отдадут своих мертвых, и распавшиеся тела тех, кто спит в нем, изменятся и станут подобны Его великолепному телу, как Его великий труд может принять в себя все сущее.

Это древнее антиэнтропийное заклинание, в котором растраченная даром любовь возвращается за новой любовью; где кубики льда отдают свой холод виски, вместо того чтобы калории виски победили в своей вечной борьбе с холодом; где тело, разорванное в куски насекомым пятидесятого калибра, собирается вновь в ослепительной чистоте Караваджо; где время идет вспять, как во сне, и уносит с собой сердце спящего.

Старый запас слепой надежды перед лицом запаха падали. Старый способ собирать песеты для золоченых украшений церкви. Что должен думать этот священник, выговаривая эти слова, выпуская их, как несколько избранных наугад фонем против жестокости мира? Что должны думать эти люди, если они вообще слушали священника, о расплывчатом облачке этих звуков, осыпающих в сумерках их манишки словно стерильной пыльцой?

Я вспомнил соски, гладящие мое лицо; ушедшие в прошлое недели, месяцы, а может, и годы – пара прекрасных педагогов, не справляющихся с грубой орфографией нового жаргона, очищающие изрезанные надписями tabula энергичными своими и невесомыми касаниями. Или какое-то безбожное отражение…

И слышал я глас с небес, вещавший мне, пиши: отныне благословенны мертвые, умершие во Господе; так сказал Дух, ибо они отдыхают от трудов своих.

При этих словах общий вздох облетел толпу: толпу городских жителей, готовых признать, как изнемогают они от ужасной городской жизни, но воистину никогда не признающихся, что скучают. Священник предложил им хотя бы несколькими словами присоединиться к его молению:

Да будет Господь с тобой…

Но лишь двое или трое вспомнили правильные слова:

И с духом твоим.

Священник, воздев руки, провозгласил:

Помолимся!

Многие их присутствующих склонили головы, не забыв сперва поправить пальцами темные очки на носу, чтобы те не соскользнули в могилу, куда пришлось бы за ними лазать. И они слушали, как священник читает:

Помилуй нас, Господи.

И к собственному удивлению у них вырвалось, словно повинуясь некому генетическому рефлексу:

Помилуй нас, Иисусе!

И вновь священник и остальные повторили первый трогающий сердце, словно дрожащий антифон:

Господи помилуй…

Но голоса нестройно на следующем этапе, называемом Господней молитвой, прозвучавшей запинающейся, срывающейся жалкой, плохо отрежиссированной сценой, напомнив тележку с двумя подобранными не в лад лошадьми и неумелым возницей, когда хлыст остается без дела, одна лошадь тянет, другая артачится, а временами обе отказываются тянуть и повозка только по инерции катится с горки.

Зазвонил мобильный телефон. Герли Ренквист пробиралась между могильных плит подальше от толпы, прижав телефон к уху. Человек, стоявший в головах могилы, возмущенно взглянул на нее. Я решил, что это, наверно, муж.

О Господи Иисусе Христе, смертью своей лишивший смерть жала…

Одинокий среди толпы, этот мужчина имел вид несколько ироничный, рассеянный, не слишком горестный, на его лице сменялась задумчивость и тяжелая усталость. С ним как будто никого не было, с самого начала церемонии никто с ним не заговаривал.

…Позволь нам, рабам Твоим, следовать в вере по пути, Тобой указанному, чтобы в конце его мы уснули с миром в Тебе…

Я заглянул в открытую могилу. Сейчас я увидел незамеченные прежде шестидюймовые борозды плотных отложений, извивавшиеся по стене ямы, начинаясь футах в двух ниже травы. Это напомнило мне, что здесь недавно стоял ровный гул тяжелой техники: покачивавшихся мотогрейдеров и гусеничных тракторов – сдвигающих и выравнивающих сброшенный грузовиками мусор, засыпавших верхнюю четверть аррохо тысячефутовой глубины. В четверти мили от нас висела неизменная стая чаек там, у самой границы кладбища, отмеченной линией высоких мерцающих эвкалиптов, был болотистый участок.

На углу могилы борозды тоже поворачивали и тянулись по поверхности к изголовью: мне пришло в голову, что, стой я на другой стороне, рядом со священником и мужем, мне видны были бы те же борозды, уходящие под землю, на которой я стоял. Этот участок, как и большинство могил вокруг, если не все кладбище целиком, удерживался выше уровня моря в основном потому, что располагался на высокой ступени старой свалки.

И восстанем в образе Твоем…

Женщина со значком, призывающим к отказу от абортов, на лацкане шерстяного жакета, расплакалась. Она не старалась скрыть чувств или приглушить их, и ее нескромный порыв, казалось, сдвинул что-то в человеке, которого я счел мужем Рени и который позволил единственной слезе свободно скатиться по его щеке. Мать Рени, как я про себя называл женщину в шерстяном жакете, демонстрировала необычную смесь чувств каждому, кому не лень было их изучить. Гнев и тоска, любовь и раздражение, облегчение и отчаяние и многое еще сталкивалось в ней. Желание вернуть дочь боролось, похоже, с давним устоявшимся желанием избавиться от Рени навсегда. Что-то большее, чем простой факт, что они не смогли проститься, осталось неразрешенным между матерью и дочерью и застыло теперь навсегда неразрешимой задачей.

Милостью Твоей, живущим с Отцом и Святым Духом, един Бог, мир бесконечен. Аминь.

Несколько голосов в толпе вразнобой и неуверенно повторили слова за священником. Когда тот повернулся к нам, чтобы осенить единым благословением, за его спиной я увидел лицо Бодича, которого до сих пор не замечал. Инспектор стоял, сложив руки перед собой, как благонравный мальчик из церковного хора – он вполне мог прежде быть певчим, – и, не сводя с меня взгляда, одними губами выговорил: «Аминь».

Толпа сразу начала расходиться, рассеиваться между надгробиями. У самого выхода с кладбища двое мужчин в комбинезонах сидели рядышком на ковше бульдозера, один разглядывал толпу, другой запихивал в рот кусок большого буррито. Они могли выждать пристойное время, дав нам разойтись, заняв его неспешным завтраком, прежде чем покрыть окончательным слоем земли Рени Ноулс, – а могли и не дожидаться.

Бодич, склонившись к мужу, что-то ему говорил. Тот оглянулся через плечо. Бодич смотрел на меня, и муж вскоре тоже отыскал меня взглядом.

Он моргнул, потом покачал головой.

Бодич выпрямился, мрачно кивнув головой.

Муж сделал короткое движение, словно извиняясь – кажется, передо мной, – и направился в мою сторону.

Это заняло несколько минут. Ему пришлось обогнуть открытую могилу. Я ждал. Почти каждый, с кем он сталкивался, пожимал ему руку, или целовал в щеку, или обнимал за плечи. Он отвечал каждому парой вежливых слов.

Бодич наблюдал сцену с интересом, и я наскоро прикинул, каких ужасов он мог наговорить мужу. Он явно ни перед чем не остановится. Но даже если Бодич сказал совсем мало, вполне возможно, что мужу и так уже известна была история последних часов последней ночи жизни его жены, и чем она занималась, и где, и чем.

Теперь Бодич подтолкнул его продолжить эту историю.

– Кестрел?

Унылый маленький человечек. Старше Рени, а одет он был в свободный костюм из желтовато-коричневой материи, с коричневым кантом на лацканах и вокруг нагрудного кармана, да еще с галстуком-боло. Золотой зажим, удерживавшим шнурок галстука, походил на клеймо для скота – пара переплетающихся «К» под изогнутой перекладиной. [3]3
  Имя и фамилия мужа по-английски начинаются с «К» – Kramer Knowls, – хотя в фамилии первая буква не читается.


[Закрыть]
Уголок черного платка, торчащий из нагрудного кармана, воплощал небрежный поклон траурному событию.

Я назвал свое имя, подозревая, что следует приготовиться получить удар, и точно зная, что в этом случае мне не полагается защищаться.

Он протянул мне руку.

– Я Крамер Ноулс.

Я был так удивлен его любезностью, что промедлил с пожатием его протянутой руки, так что он застенчиво добавил, оглянувшись на открытую могилу:

– Я муж… был мужем Рени.

Мы обменялись рукопожатием. Он был, по меньшей мере, двадцатью годами старше Рени.

– Мистер Ноулс… – начал я.

– Крамер, – поправил он, не выпуская моей руки.

– Крамер, – заново начал я. – Мне… я очень сочувствую вам, сэр.

– Благодарю вас, – искренне сказал он.

Взглянул на могилу, отвернулся и добавил:

– Мне будет ее не хватать.

Что я мог сказать?

– Вы были давно женаты?

– Да, давно.

Только теперь он заметил, что еще держит мою руку, и немного смутившись, отпустил ее.

– Скажите мне только одно.

– Да, сэр, – ответил я не без трепета.

– Вы не зайдете навестить меня?

– Я… что?

– Приходите в гости. Завтра, если у вас найдется время. Да, завтра. Скажем, часа в два? – он сдержал улыбку: – Думаю, адрес вам известен.

Мне вовсе не было смешно, и я совершенно не представлял, как отреагировать на это приглашение.

– Я хотел бы… поговорить, – добавил он. – Может быть, выпить.

– Поговорить?

– Поговорить. Вы поняли меня?

– Понял.

– Так вы придете? Завтра в два?

Я взглянул за его плечо. Бодич наблюдал за нами чуть озадаченно, будто кто-то только что сообщил ему, что остатки угря, которого он с аппетитом умял за завтраком, проверены на содержание селена и дали положительный результат. У меня, должно быть, тоже был странноватый вид. Бодич, конечно, представлял, что на уме у Ноулса, не лучше меня.

– Конечно, я зайду к вам.

Он снова взял мою руку и пожал ее.

– Спасибо. Большое вам спасибо.

Мне показалось, что это было сказано искренне.

Он очень быстро отвернулся, но я все же успел заметить слезу, выступившую у него на глазу.

Ноулс пошел к кладбищенским воротам между матерью Рени и ее спутницей. Обе взяли его под руки. Никто из них не оглянулся.

VII

Пестрый денек. Небо белое от перистых облаков и быстро надвигающихся башен тумана, поднявшихся над восточным холмом Президио. Вдоль Давизадеро между Бродериком и Бейкер прорывы солнечных лучей высвечивали золотую листву вдоль верхнего края колоннады портика, который, как нас уверяли, был уменьшенной копией «Малого Трианона» – скромного дворца, выстроенного по приказу Людовика XIV на задворках Версаля – вершины светского абсолютизма. Чем отчасти объясняется, почему, когда атеисты наконец добились уничтожения огромного цементного креста на горе Дэвидсон, некие иные элементы общества поспешили заменить его столь же впечатляющей гильотиной.

Двумя домами западнее стояло пристанище бюргера, которое Крамер Ноулс называл домом.

Особенности окрестных зданий были воплощением амбиций, этакие особняки, высящиеся на улице, как утес на городском канале. Только и было между ними общего, что масштаб богатства. Небрежный кивок вежливости, не скрывающий высокомерия, выражался в продуманной небрежности кипарисовых аллей вдоль подъездных дорожек. И даже желто-бурые курганчики кипарисовой хвои укладывались в гранитные угловатые глыбы, повинуясь формам ступеней и дорожек. Фонарь светил и днем. Две-три лампы в нем перегорели. Прошла всего неделя со смерти Рени Ноулс, но уже стали видны признаки запущенности.

Запах можжевельника и жасмина, разумеется, открыл шлюзы воспоминаний. Но я отступил в сторону, пропустив мимо их поток, скатившийся по ступеням и слившийся в озеро под злосчастным высоким кипарисом. Лишь нарочито случайный взгляд в ту сторону намекал, что я, быть может, бывал здесь раньше. Да еще то, как я тупо уставился на большую входную дверь. Остались ли за ней какие-то следы трагедии?

Крамер Ноулс, по сведениям из «Кроникл», составил свое состояние на единственной идее. Он запатентовал процесс, по которому почти в каждом мотеле США в каждый кусочек мыла вкладывается толстенькая картонка. Ноулс сообразил, что во владениях поставщиков мотелей, охвативших земли от реки Гумбольдта к северу от Снейка, от Восточных водопадов и Сьерра-Мадрудо до Зеленой реки в восточной Юте, ни один гость никогда не использует до конца выданный ему кусочек мыла. Даже если посетитель остается надолго, мыло каждый день заменяют, хотя бы потому, что на свежем кусочке вытеснен логотип этого мотеля. Если кусочек используется до конца – значит, гость такой дешевый, что прихватывает его с собой, или мотель настолько дешевый, что не обеспечивает ежедневную замену.

Клиент, который утаскивает с собой обмылок? Стоит ли о нем вспоминать? Правление, которое не требует от горничных заменять мыло при каждой уборке? Мы выше этого. Но и в многоэтажных башнях отелей Рино, и в оторванных от мира шестикомнатных бензозаправках-кафе-мотель-казино-барах, которыми по справедливости славен Большой Бассейн, бизнес требует относиться к каждому гостю с почетом. И Ноулс захватил этот рынок.

Он превратил сарай за своим маленьким наемным ранчо в Карсон-сити в лабораторию. Карсон-сити зацепил юго-восточный уголок его торговой территории, избавляя от необходимости жить собственно в городе и скрывая тот факт, что два дня в месяц он в самом деле занимался там закупками, до тонкостей разрабатывая свое нововведение. Проститутки здесь всегда были под рукой и не слишком дороги, как и баскская кухня. Ноулс любил девок и баранину. Такой образ жизни: шлюхи, двадцать восемь дней отсутствия в месяц и еще два-три дня в лаборатории – стоил ему первого брака. Но он же составил его богатство.

– Избавился – и слава богу, ни одной минуты не жалею, – напористо сказал мне вдруг Ноулс.

Ему не понадобилось много времени, чтобы выложить историю свей жизни. Понятно, он говорил со мной, потому что больше ему поговорить было не с кем. В конце концов, это была первая среда его вдовства.

Мы сидели на кушетках друг против друга, разделенные стеклянным кофейным столиком. Под рукой, на кожаном подносе, помеченном клеймом двойного «К», стоял хрустальный стаканчик с тремя унциями ячменного виски и двумя кубиками льда. Не то чтобы я привык пить виски после ленча, но виски был предложен, и я согласился. Ноулс, кажется, не возражал, когда я попросил осквернить его порядочным количеством льда, зато его дворецкий скроил скучную мину.

– Как только я налажу жизнь, – говорил Ноулс, глядя в дверь, за которой исчез слуга, – я немедленно заменю этого претенциозного ублюдка на хорошенькую малышку.

Он повертел свой стакан, в котором кубик льда плавал в коктейле «Семь и Семь».

– Поменьше униформы и все такое.

Он шумно втянул в себя унцию своего коктейля.

– Черные сетчатые чулочки. Со швами сзади.

Он прикусил кусочек льда и поднял стакан.

– Прямыми, как военное шоссе.

Экземпляр «Дизайн анлимитед», толстого журнала для дизайнеров интерьера и их клиентов, лежал на краю стола. На обложке я увидел фасад дома Ноулсов. Кроме журнала, точно посредине треугольного столика стоял серебряный ковбойский сапожок, и в нем – горстка сигарет с фильтром. За ним лежала зажигалка в форме кремневого пистолета, с деревянным основанием, покрытым гравированными медными пластинками. Дальше стоял телефон с жидкокристаллическим дисплеем, обращенный трубкой к Ноулсу. Между ним и краем стола уместилась россыпь финансовых журналов, пачка листков, похожих на ежегодные балансовые счета, блокнот с двойной «К» наверху каждой странички, полблюдечка орешков кешью и 3,5-дюймовый гибкий диск, которым Ноулс пользовался как подносом.

Он не сводил взгляд с Алькатраса, маяка, видного сквозь северную стену его дома. Стеклянная стена с перекрещивающимися резными балками поднималась на десять футов к потолку. Сквозь нее видны были кипарисы вдоль дорожки и стена эвкалиптов за ними, отмечающая восточную границу Президио, а дальше виднелись две башни моста Золотые Ворота и холмы Марин милях в трех от нас. Деревья беззвучно склонялись под ветром, повернувшим под вечер к западу.

– Дропси была хорошая девочка, – продолжал Ноулс, – но она не верила в науку. И в ней совсем не было… как бы это сказать…

Он чуть подвинул свой виски, обращая внимание на интерьер комнаты.

– …класса.

Ледяные кубики подпрыгивали в моем стакане, разбрызгивая дорогой виски мне на щеку.

– Не то что Рени, – продолжал Ноулс. – Рени была естественной.

Где-то в глубине дома прозвенел колокольчик.

Молчание затянулось, мы не смотрели друг на друга, а оба уставились в стеклянную стену. Я задумался, не для того ли служит этот прекрасный вид, чтобы помочь людям пережить неловкие моменты, и ворваться буйством или натужным весельем в их тесные жилища.

– Те картонки, что вы пихаете в свое мыло, – рискнул я нарушить молчание, – они, случаем, не многократного использования?

– Наша первая федеральная субсидия, – кивнул Ноулс, не отрывая взгляда от вида за стеклом, – гарантированное повторное использование. В сущности, этот грант был затеей Рени… – голос у него дрогнул.

– Простите, – сказал я.

Он покачал головой:

– Она…

Дворецкий отворил дверь из прихожей.

– Мистер Ноулс?

Тот не повернул головы.

– Сэр?

Ноулс оторвался от своих размышлений, чтобы взглянуть на него.

– Ваша двухчасовая, сэр…

Лицо Ноулса, смотревшего мимо меня на дверь, изменилось так неожиданно, что я невольно обернулся посмотреть, в чем дело. Дворецкий отступил в сторону, придерживая рукой дверь, и в комнату вошла очень миловидная женщина.

Я сказал: женщина, но она едва ли успела закончить колледж – двадцати одного или двадцати двух лет. Одета со вкусом, ухожена и умеет держаться на каблуках. Новая служанка?

Пройдя несколько шагов в комнату, она остановилась, переводя взгляд с меня на Ноулса и обратно.

– Черт, – ругнулся Ноулс, вздернув рукав и повернув наручные часы к свету. – Я совершенно забыл о времени.

Он прищурился, взглянул на девушку и едва заметно кивнул.

– Это не надолго, – обратился он ко мне, – вы не подождете?

Я пожал плечами.

– Повторите ему, Альфред!

Ноулс, поднявшись, допил свою порцию.

– А вам, мисс…

– Энни, – сказала девушка. – Коньяк.

Ноулс поставил пустой стакан на стеклянный столик и кивнул Альфреду.

– Боюсь, у нас только бренди, – произнес Альфред, слегка поклонившись.

Лицо его застыло, как ледяная стена в Альпах, невозмутимая, сколько бы альпинистских ботинок не топтали ее веками.

– Миссис Ноулс допила весь коньяк, какой… – он замолк.

Ноулс уставился на него. Его лицо также ничего не выражало.

– Тогда бренди, – сказал он, – и закажите еще коньяка. Хотя бренди лучше, чем коньяк, – без улыбки обратился он к Энни. – И никто не морщится, если вы кладете в него лед. Вы не против, мисс…

– Энни, – твердо повторила девушка, и ее взгляд метнулся ко мне. И мгновенно вернулся к Ноулсу.

– Бренди со льдом – прекрасно.

– Я тоже выпью еще с вами. Мы будем в кабинете.

Прежде чем дворецкий Альфред закрыл дверь, Ноулс добавил:

– Это на полчаса, Дэнни. Устраивайтесь как дома. Альфред позаботится, чтобы у вас хватало выпивки.

Я кивнул.

– Вот и хорошо. Значит, через полчаса.

Ноулс выпроводил Энни из комнаты и закрыл за собой дверь.

Я остался один в гостиной Рени.

Я стал рассматривать «Дизайн анлимитед». Сам предмет, в противопоставлении с человеком по ту сторону стола, в каком-то смысле был ключом к Рени. У Ноулса не хватило бы вкуса купить этот дом, тем более обставить его или хотя бы нанять человека, который бы это сделал, не говоря уж о том, чтобы пробить его на обложки прессы. Ноулс определенно не интересовался, появится ли его дом на обложке глянцевого журнала. А вот женщина с некоторым честолюбием на его деньги вполне могла такое устроить. Он бы радовался ее радости и гордился результатом. Но в конце, как и в начале, он, хотя и сумел найти и вдохновить ее, понятия не имел бы, что со всем этим делать. Верно, наряду с гордостью он испытывал в какой-то мере чувство собственника. И в его гордости собственника не могла ли она найти себя, или все достижения и деньги приносили одно презрение? Каким был брак Ноулсов?

Я взял в руки пистолет с кремневым замком и прочел надпись на медной пластинке.

На память
КРАМЕРУ НОУЛСУ,
Старшему продавцу, от коллег
Инланд Фанишинг & Саппли Ко., Инкорпорейтед.
Нам будет не хватать тебя, дружище.

Я пару раз нажал курок. Металл слабо скрежетнул, но огонька не появилось.

«Ручаюсь, уж он-то по ним не скучает», подумалось мне.

Я вернул зажигалку на стол. Если «Инланд Фанишинг» – та самая компания, работая в которой он мотался по всему Большому Бассейну, шутливый сувенир для Ноулса, вероятно, был не шуткой: напротив, он был символом окончательного освобождения из рабства. Это был памятник.

В следующую минуту я задумался, как это миссис Ноулс позволяла мистеру Ноулсу выставлять эту игрушку напоказ. Что это – знак внимания к его достижениям или пистолетик оказался здесь вопреки ее возражениям? Может, он и появился здесь только после ее смерти? Через, скажем, ее труп.

Может, и дворецкий замешан.

Я поднял номер «Дизайна» и стал листать. Там обнаружились золотые втулки для ванной с видом на Средиземное море, сменные окна в два с половиной этажа высотой и почти такой же ширины, обшитые тесом фронтоны, выходящие на сумрачные многоуровневые террасы, сады с фигурно подстриженной растительностью – один воспевал биржевой крах 1977, гараж на пять «феррари», целиком из каррарского мрамора, еще один гараж с видом на озеро Тахо со скрупулезно восстановленным пароходом Стенли, частная терраса для гимнастики с видом на Гудзонов залив и, наконец, снятый под другим углом вид с обложки – особняк Ноулсов. На первой странице я увидел тот самый столик, за которым теперь выпивал. На картинке там стояла высокая стеклянная ваза – не штампованного стекла – с тремя тюльпанами на длинных стеблях, большая книга, на корешке которой сквозь пыль читалось: «Луи ле Ву», декоративный кинжал с ножнами и рукоятью, украшенными драгоценными камнями, в форме ятагана – возможно, нож для бумаг, хотя, думаю, он был слишком ценен, чтобы вообще им пользоваться. На стене над кушеткой висел портрет обнаженной Рени – я оглянулся и увидел голую стену: полотно осталось в галерее Ренквист. Подписи называли художника – Джона Пленти и автора стеклянной вазы – Лалик. Никаких зажигалок-пистолетиков или серебряных ковбойских сапожков на виду не было.

Чей вкус удалил зажигалку из видоискателя? Рени или декоратора? Или художественного консультанта? Возможно, она исчезла сама собой, по общему невысказанному согласию.

Следующая страница изображала спальню миссис Ноулс, ее «убежище», ее «дом вне дома», в котором не было ни следа самого Ноулса – и, если на то пошло, ничьих следов. А была там большая кровать с парчовым балдахином из Арля, множество подушек, двухсотлетнее вязаное покрывало. Два доспеха «из Прованса» охраняли книжный стеллаж от пола до потолка, и перед ним стояло приземистое кресло времен Регентства, из тех, в которых долго не просидишь. Разукрашенный туалетный столик, полки для коллекций, крупным планом представленных на врезках.

Там было деревянное распятие из южной Мексики: много лагримас, тоже из Мексики, много обетных свечей с нетронутыми огнем фитилями, тарелочка с симметрично разложенными «песчаными долларами» – плоскими морскими ежами… Книги, старые, в кожаных переплетах, на разных языках и не особенно ценные…

«„Просто мне нравится, что они у меня есть, – цитировал журнал слова миссис Ноулс, добавляя: – Они такие старые, ручной работы. Их приятно трогать“. Она, смеясь, трогала страницы и ткань переплета: „Правда, красивые?“ Она взяла одну, провела рукой по выцветшей коже: „Я просто дорожу ими как вещами“».

В этом сбивчивом тексте, может, из-за режиссуры, может, из-за ее плохой игры, я не сумел различить голос самой Рени.

На каждой полке, выше, чем удобно дотянуться, стояла коллекция куколок высотой два-три фута с проволочной основой, «…какие изготавливались кукольных дел мастерами во Франции девятнадцатого века. Искусные портные одевали их в точное подобие нарядов в масштабе один к четырем. Головка у каждой чуть склонялась вперед, словно они смиренно и скромно прятали взгляд… Имеется ли у миссис Ноулс хоть одна из настоящих кукол, которые высоко ценились за изящество изображения, мельчайшие детали в одежде и точное соответствие костюмам определенного времени? „О нет, – говорит она, любовно разглядывая свои крошечные манекены. Я ценю их как женские фигурки, крошечные, зато идеализированные, такие молчаливые, но пустые, без всякого характера или личности, и все же явно женственные… Они очаровательны!“»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю