Текст книги "Перед прыжком (Роман)"
Автор книги: Дмитрий Еремин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)
«Девчонки-то здесь к чему? Да и бабы тоже: хватает своих».
«А этот вон, в шляпе… умора! Видать, из бывших господ…»
Нельзя сказать, чтобы все москвичи так сразу и понравились крестьянам. Скорее – наоборот. Суетливость, с которой многие старались поменять стираные, реже – новые, чаще – перешитые для обмена рубахи, штаны, кофточки, платки, сапоги, полушалки, а барыни побогаче – те прямо-таки царские туфельки, ожерелья, колечки, женское белье из тончайшего шелка, от чего нельзя глаз отвести, и не будь мужика – любая из баб отдала бы за них до последнего всю телегу, пешком бы домой пошла и все примеряла бы по дороге, все любовалась бы каждой вещью… эта несолидная суетливость явно изголодавшихся приезжих вначале показалась крестьянам – сытым, устойчиво живущим на щедро родящей просторной земле, привыкшим к степенной сдержанности, – она показалась им несолидной и неприятной. Конечно, голодных можно понять. А все же…
Поздними вечерами и ночью, когда суета замирала, гасли костры возле вагонов и большая часть приехавших забиралась на свои нары, когда возбужденные ярмаркой бабы все еще потихоньку бегали друг к другу от воза к возу: «Что наменяла? Ну, покажи!» – «Темно уж… а ты?» – «Ой, бабоньки, что мне одна ихняя барышня принесла», а мужики обрывали их: «Да хватит вам, дня, что ли, нету? Завтра наговоритесь…» И к самим мужикам сон не шел, и в эти тихие поздние часы возле телег с задранными оглоблями, с привязанными к задкам лошадьми, сочно хрупающими овес и сено, – в эти часы начиналась другая жизнь. Жизнь прикидок и размышлений. Откровенных бесед и споров.
– Да-а, – неопределенно начинал какой-нибудь из мужиков, свертывая очередную махорочную «бонбу». – Вот, значит, оно и так.
– Чего уж, само собой! – отвечали ему. – Вестимо…
– Приехали, значит?
– Ага…
– Вагоны, какие с машинами, поглядел? Цельных три около паровоза. Машинист сказывал, что в них всего чего хоть…
– Так ить Кузьмин с Большаковым распределили уже все допрежь, кому что.
– А все ж таки поглядеть бы.
– И то…
– Ну, а как они, пролетаи-то! Кого из них для себя приглядел?
– Чего приглядел я? Разно….
– Верно, что разно. Однако же с первости не суди. Голодны, чего с них взять?
– Один менял с моей бабой штаны да рубаху, только раз и надеть. Незавидный такой, один рыжий ус короче другого, будто обгрызен. И сам из себя не свой. «Город кончился, говорит. Помират, мол, с голоду город. Вот, говорит, спускаю с себя последнее. Теперь, сказывает, Расее вряд ли подняться из той разрухи, куды там!» А сам все торгуется, гоношится, хватат то да се, а всего-то штаны с рубахой, и те вот-вот поползут…
– Про то, сват, и речь: оттуда приехали, из голодной Расеи. Там у них знашь как люто!
– Тоже и мой, который менялся. Я ему про Москву, как, мол, там? Про машины, какие в вагонах, а он мне: «Черт их мне, те машины? Главное подкормиться, домой привезти. Пропадай она пропадом, ваша Сибирь!»
– Верно, такие есть. Но больше не этих, а вроде как большаков. Я вот с одним нарочно схлестнулся: «Мол, довели большаки Расею!» А он чуть подумал, прикурил от моей, сурьезно так говорит: «Плохо, конечно. Да рази в том наша, рабочих, вина, дорогой товарищ? Война разорила вконец, буржуи терзают со всех сторон. Однако это скоро закончится, говорит. И ваше крестьянское дело, мол, тоже пойдет на поправку. Вон мы к вам на помощь явились. Эно отколь. Ваш инструмент, значит, в полный порядочек приведем ото всей души. А вернемся домой с добрым хлебушком – и зачнем поднимать завод. В целом подъем России вверх совершать зачнем. А то, что обмен идет вроде как на базаре, об том, мужик, не суди: такой уж момент. Последние, мол, рубахи с себя снимаем. Город, конечно, изголодался. Детишки мрут. Жены досиня отощали. А у вас, я гляжу, говорит, тут полная сытость. Поэтому, говорит, помочь нам надо, крестьяне! Помрем – опять вас Колчак с беляками живыми зачнут глодать. А выживем, укрепимся, машины станем в количестве выпускать, керосин добывать, спички делать… а как же? Власть теперь наша, рабочая да крестьянская, говорит. Неужели ее не поддержите, мужики?»
– Это и мой сказал!
– Мой тоже. «Чай, мы, говорит, совместно страдали при Николашке, совместно против германца бились, совместно помещиков да буржуев спихнули, совместно и жить будто братья будем. Вы, говорит, в деревне, мы – в городе – сообща пойдем до мирового полного поворота. Власть теперь наша, мол, общая. Делить нам друг с другом нечего. А земли у вас эно сколь! Вы – хлеб городам, мы – все другое. Главное, говорит, чтобы нам не мешали буржуйские страны. А также контра внутрях: лезет, мол, нечисть из всех углов, успевай отбиваться…»
– Да уж… чего там!
– Есть, конечно, и среди них, какие послабже. Однако же в целом, ух, спайка у их… железо!
– Одно только то возьми, что меж нами экие тыщи верст, а взяли да и явились цельным заводом!
– Будто полк: со знаменем да оркестром. У всех одно дело, одна задумка…
– С каждым начальством могут вполне столковаться: надо – и все!
– Потому он и называется – класс…
– Огулом хаять их нечего!
– Это уж да!
– Однако послухаем, поглядим…
Разговоры шли и с глазу на глаз, и в стихийно возникающих группах – у возов и вагонов, на всем пространстве погруженной в светлую звездную темноту привокзальной площади – майдана, по-местному.
3
А среди спорящих или мирно беседующих молча ходил комиссар Кузьмин.
Сутулый, одетый в давно обветшавший френч и такие же старые галифе, хмуроватого вида, неторопливый, он не привлекал ничьего внимания. Попыхивая самодельной трубочкой, останавливался где-нибудь сбоку то у одной группы, то у другой. Послушает, постоит, подымит ядовитейшим самосадом – и двинется дальше.
И делал он это не без расчета. После обидной промашки с Суконцевым для работы в Мануйловской волости хотя бы на время он так и не смог до сих пор найти подходящего по всем статьям уполномоченного от ревкома. Всех, кого можно было мобилизовать для такой работы здесь и в Омске на время страды, давно уже мобилизовали и распределили по местам. А те, кого он мог бы «выбить» дополнительно из крайне ограниченного местного и губернского актива, казались ему не очень надежными, слабоватыми «на политику». Поэтому, договорившись предварительно с Веритеевым и Большаковым о назначении одного из москвичей хотя бы временным уполномоченным в Мануйловскую волость, он и ходил теперь среди беседующих с крестьянами рабочих, внимательно приглядываясь к тем из них, которые меньше других «барахлились» днем и более активно, убежденно разговаривали теперь в эту необычную, волнующую ночь о главных вопросах текущей жизни.
А разговоры сводились, в общем, к одним и тем же вопросам:
– Наступит ли послабление? Или, может, об том одни обещания?
– И как полагать обо всей России: выживет, нет ли? Какой уж год еле-еле… может, на том и конец?
– А что слыхать опять про войну? Замирятся наши с буржуями наконец-то, да и надолго ли? Слыхано было, опять чегой-то на нас оттель стали целиться… устоим ли?
– Будет ли ситчик и прочее все другое, какое бывало прежде? Идет ли на то в городах движенье? Или же деется все для того, чтобы вызнать все о крестьянстве для полного изымания?
Надо было ответить на каждый из этих вопросов спокойно и терпеливо. А были и такие, вроде Половинщикова, которые либо отмахивались от прямого ответа, либо панически отвечали, что «поднять заводы до прежнего – и не думай, куда там!» – хотя даже эти вызывали у мужиков невольное уважение:
– Бульботит он худое, видать, оттого, что совсем оголодал, потому и веры не стало ни в бога, ни в черта. Однако в Сибирь приехал, не побоялся, и тут со всеми на равных. Не то что мы со своим Износковым или Кузьмой Титовым, Порфирием Карпычем Дониным или Андроном Семенычем Ильичевым!
– Ему комиссар велит помолчать: не то, мол, бормочешь ты мужикам, а он себе гнет свое, не боится.
– У них и плохой, похоже, сильнее, чем наш хороший…
Такие прикидки мужиков между собой Кузьмин тоже не пропускал. Но внимание привлекали прежде всего приезжие. И среди них он в конце концов особо отметил пригодными для своего дела троих: Сергея Малкина, Амелина и Фому Копылова.
Двух первых Кузьмин запомнил еще до «ярмарки», когда шел разговор о распределении рабочих по крестьянским хозяйствам. Узнав о том, что кулаки и кантонисты не будут приниматься во внимание, что рабочих распределяют по середнякам и бедным хозяйствам, один из москвичей – высокий, сутулый, не очень складный мужик, с неровно обстриженными рыжими усами по фамилии Сухорукий вступил с ходу в спор:
– Неверно! Что мы получим за труд по уборке у бедных и средних крестьян? Мышкины слезы! Зато у богатых, а также у колонистов всего полно! Ходили к таким в пути на обмен, видали! А раз это так, то к ним и надо распределять! И мы, и они, и само государство внакладе тогда не будет! Ведь главное что? Главное – сделать дело, за коим приехали. То есть хлеба собрать побольше, домой его увезти, а разное там что другое пускай решают сами сибиряки!
– Сколько я тебя слушаю всю дорогу, Игнат Митрич, – негромко, но даже слегка побледнев от решимости сказать Сухорукому прямо в лицо то, что он о нем надумал в вагоне, ответил, не выдержав, Малкин, – и все больше вижу: бывает, от дурости своей несешь ты такое, что прямо кажется, будто враг!
Сухорукий свирепо крикнул:
– Чего?
– Говорю, ну истинно – враг! Враг революции, нашей рабочей власти. Ты не ярись, погоди! – Резким движением руки Малкин остановил качнувшегося было к нему длинного жилистого, драчливого мужика. – Раз хоть послушай, чего о тебе я давно подумал. То у нас на заводе ты лезешь против всего, чего предлагает ячейка или завком. То в эшелоне тебе все не так. То теперь здесь желаешь помочь не крестьянам, а колонистам и кулакам…
– Так я же об чем? Об нашей рабочей выгоде!
– Вот-вот! Чтобы побольше увезти с собой! А как увезти? Какой по себе тут оставить след – веру ли у сибирских крестьян в нашу братскую помощь или же рознь? То есть чтобы совсем уж из веры в нас выбить? Об этом тебе и в голову не войдет! А это значит, что ты есть враг!
– Я те вот дам…
– Я сам тебе дам!
Некоторое время они стояли друг против друга, вот– вот готовые сцепиться в драке.
Потом, отдышавшись, но весь еще полный обиды и злости, Сухорукий свирепо крикнул:
– Раз ты обо мне, Малкин, так неправильно говоришь, то вот пусть слушают, что я на это тебе скажу, как члену нашего штаба. Слушай: не пойду я работать ни к богатому и ни к справному из крестьян. Это раз. Хлеба ихнего мне не надо. Туды меня теперь отправляйте, где будет беднее и тяжелее всего. Это два. Хватит слушать всякие там обиды. Кто враг, а кто нет, мы еще поглядим! А я докажу. Последние силы тут положу, а докажу, что не враг, а первое дело – желавший иметь заботу о выгодах нас, рабочего человека. Это три. Мне что? Ничего мне не надо. Нам с бабой много ли жить осталось? Как– нибудь перебьемся. А я тебе – докажу! Увидишь…
Эту внезапную стычку Кузьмин запомнил хорошо и теперь с особенным вниманием прислушивался и присматривался к тому, как в разных концах эшелона и на майдане с мужиками разговаривают о своих делах и делах страны такие люди, как Малкин, Амелин или Фома Копылов.
– В чем задача нашего эшелона у вас, товарищи крестьяне? – неторопливо говорил Сергей Малкин у одного из возов. – А в том, чтобы помочь вам встать на ноги в своем хозяйстве. Поля тут большие, видали мы, пока ехали. Руками такие поля не взять. Выход один: машиной.
– Это уж точно!
– Ну вот. А вам, товарищи крестьяне, на практике известно, что сельскохозяйственный инвентарь, проще сказать машины, нуждается в постоянном ремонте. Тут, значит, нужен вам глаз да глаз! А почему? Потому что, кроме изнашивания дерева и металла в этих машинах от разных ударных нагрузок при работе, они страдают также и от природных химических соединений вроде дождей и составов почвы. Испытывают и воздействие от центробежных сил при неравномерности рабочих нагрузок на ту или эту деталь, от силы движения, а также от общего взаимодействия частей. Понятно?
– Вроде бы…
– Отсюда их порча и недостаток. У плугов, к примеру, лемехи, их режущая почву кромка. Проще сказать, лезвие. Оно вместо режущей нормы в 0,8 или 1 миллиметр становится толстым чуть не втрое и, значит, как ни паши, идет все одно ненормальное отклонение при вспашке. Понятно?
– Ага!
– Так же и все другое. Сеялки, к примеру. Где происходит смятие и притупление дисков сошника, а где излом рифелей высеивающей катушки. Все это мы у вас осмотрим, в точности установим и, если можно, исправим. Понятно?
– Еще бы!
– В разного рода жатках, к примеру, тоже. В них надо либо сменить, либо же на заводе, который в городе, отштамповать заново части для двигателя. Проще сказать, сделать зубчатые передачи, которые передают движение от ходового колеса к режущему орудию. Потом у одних вместо отработавших свое пластин в прорези жатвенных пальцев надо вставить новые, у других – наварить сломанные об камень либо ступившиеся ножевые полотна. Ясно?
– Ага.
– Ну и, конечно, накрепко закрепить на тележке приемочную платформу. А если это сноповязалка, то привести в порядок вяжущий аппарат. В общем, сделать все надо по-заводскому, по технике, точно. Чтобы машина работала в полную силу, а в машине – каждая деталь.
Малкин помолчал, внимательно оглядел мужиков, с каким-то новым значением спросил:
– Теперь вот скажите: что такое деталь машины?
И сам же ответил:
– Проще сказать, железка. Верно? Как говорится, нуль. А без детали машина? Мертвое тело! Вот и рассудите, мужики, – неожиданно повернул он разговор в другую сторону. – Если уж общая сцепка всех частей нужна для каждой машины, то для ладной работы всего крестьянства такое надо тем больше! Ведь каждый крестьянин в отдельности что? Деталь. А, скажем, село? Прямо скажу машина! И, значит, что? Значит, в каждом селе вам надо соединиться вроде машины, работать артелью, всем сообща! Конечно, – быстро добавил он, заметив протестующее движение одного из хорошо одетых мужиков, – можно работать и в одиночку, в одну деталь. Скажем, серпом. Но сколько ты им нажнешь, товарищ Учайкин? – обратился он к рыжеватому, плохо одетому мужику.
От неожиданности тот смутился:
– Ну, сколь? Серпом на одну десятину надо не мене трех мужиков и пять, скажем, баб…
– У тебя эти мужики с бабами есть на помочь?
– Откель же?
– То-то и оно! А если сообща, машиной?
– Машиной, оно конечно! – вмешался другой мужик. – Машиной у наших соседев, у колонистов, немец за неполный день убирает вчистую пять десятин!
– Вот тут и прикинь, – снова повернул Малкин разговор на главную тему. – Серп по сравнению с жаткой все одно, что крестьянин по сравнению с артелью. Это я точно вам говорю, есть такие артели у нас в Московской губернии.
– И у нас в Сибири кое-где есть.
– Об чем же тогда разговор? Машина – она сильнее любой детали! А вот ты теперь представь, – снова обратился он к Учайкину, – если этих машин, иначе сказать артелей, будет в России и тут, в Сибири, много и все они будут работать от главного, ходового, колеса, короче схавать – от Москвы, то есть от планов революционной партии РКП во главе с товарищем Ульяновым-Лениным, против голода и разрухи? Что тогда будет с голодом и разрухой? Будет их полное преодоление. А ведь оттуда, из той Москвы, и идет теперь по всей по России главное, ходовое, движение. Но может ли быть во всю пользу такое движение, если каждый крестьянин будет сам по себе, как деталь? А вот если объединиться, если всем сообща… чтобы деревня будет, скажем, как сеялка или жатка… Куда тогда буржуям и мироедам деваться? Останется одно: караул кричать!
Мужики засмеялись.
Он передохнул, оглядел мужиков, почти будничным тоном закончил:
– Артель, мужики, главный вам выход. В ней, брат, ничто тебе нипочем! В союзе большого можно достигнуть…
В другой группе беседующих речь велась о разверстке и о налоге. Выслушав объяснения Ивана Амелина, один из мужиков задиристо спросил:
– А почему это мы, крестьяне, должны отдавать налог? Я хлеб растил, я ему и хозяин. А тут государству то по разверстке, то вот теперь по налогу…
– А почему мы должны делать для вас жатки, самовары, ножницы, ситчик, керосин и чего другое?
– Как почему? – опешил мужик.
– Да так! Тебя как величать-то?
– Юрлов я, Амвросий.
– Вот так, брат Амвросий! – сердито сказал Иван. – Должен! Мы городское – тебе, ты деревенское – нам!
– Выходит, – обиделся тот не столько на сам ответ, сколько на тон, которым ответил ему Амелин, – царю с господами дай хлеб, а теперь комиссарам… за что?
– Значит, царю отдавал, а рабоче-крестьянскому государству стало вдруг жалко? А за что этот хлеб отдаешь – вполне даже ясно! – резко и не без издевки ответил Амелин. – За матушку-землю налог отдаешь. За нее, кормилицу! Ты ее, скажи, покупал? Нет, скажи: покупал у Советской власти? Хоть копейку за нее уплатил? Красную Армию, чтобы все не забрали белые и разные там другие, создавал? Оружием да шинелями обеспечивал? Нет!
– Зато я кормил!
– Ага, ты кормил. И правильно делал. Если бы не кормил, и земли бы у тебя не стало: отняли бы ее Колчак с атаманом Анненковым. А теперь подумай о государстве. Значит, не только о комиссарах, как ты говоришь, но и об тех, кто живет во всей России от края до края, кроме крестьян. Кто ту армию создает, чтобы земля у тебя осталась? Кто ей оружие делает на заводах? Кто для шинелей сукно должен ткать? А кто те шинели должен шить? А кто должен пить-есть, чтобы растить всех других людей от титечных лет до станка на заводе или где вообще в городах? Ведь эти люди тоже оно, государство. А есть-пить, брат, надобно всем. Вот и выходит, что ты за землю и должен отдать государству разверстку, а теперь налог тем хлебом и разным другим продуктом, какие нажил на той земле. Землю тебе дало рабоче-крестьянское правительство сразу в семнадцатом. Оно же тебя отбило от Колчака и теперь от разных таких охраняет. Чем же и поддержать его, как не хлебом через разверстку или налог? Твоим хлебом оно накормит рабочих, то есть нас в городах и наших семейных, и армию… Так иль не так?
Юрлов растерянно промолчал. Потом упрямо спросил:
– С рабочих, чай, не берут, только с нас?
– Как не берут? Во-первых, берут, – с трудом подавляя в себе растущее раздражение, терпеливо ответил Амелин.
– Это как же берут? – удивился мужик.
– А так. Скажем, я за станком наработал нынче на тыщу рублей. А оплату мне и другим начисляют с таким расчетом, чтобы вышло, к примеру, полтыщи. Это называется, я сработал добавочный продукт. Значит, вторые полтыщи идут государству на все про все. Называется это еще, брат, прибылью. Слыхал небось?
– А чего же? – Юрлов усмехнулся, но это была не усмешка злости, какая проскальзывала на его упрямых губах всего пять минут назад, а усмешка хитрого соучастника, примирительная усмешка. – Чай, того и хотим мы, придерживая свой хлеб, чтобы продать его с прибылью, а на эту прибыль необходимое что купить…
– Вот-вот! Ты за свой труд хочешь все до копеечки получить, чтобы полную прибыль себе одному иметь, а мы, между прочим, не все за свой труд получаем, однако на это вполне согласны! А как иначе? Если все, что я сделал, все сам себе и присвою, то что же останется на приварок народу, попросту – государству? Управлять эно каким хозяйством – заводами, денежными делами, армией, производством желательных тебе товаров, кормить сирот, стариков, торговать с другими полезными государствами – кто-то ведь должен?
– Вестимо…
– На это средства нужны? Скажи мне, нужны?
– А как же?
– Вот потому с вас, крестьян, и брали разверстку, вместо которой будет теперь облегченье налогом. Понятно?
Юрлов усмехнулся теперь совсем дружелюбно:
– Ох и ловкач ты!
– А что же? – легко усмехнулся и Амелин. – Нужен, брат, государству твой хлеб. Без этого никуда. Налог берут со всех, кто в труде. И нельзя не брать. Город дает одно, крестьянин – другое. Вроде обмена. А с тех, кто хочет жить за чужой спиной, без добавочного продукта, как паразит, чтобы чужими руками прибыль ту добывать, с такими у нас разговор другой. Не нынче, так завтра, а мы таких приведем в порядок. Добро будет только тем, кто трудится и взаимно идет друг другу на помощь – хлебом или там сальцем, кожей да шерстью, а кто – молотилкой, ситчиком или там шинами для телеги, гвоздями и чем другим…
В середине привокзальной площади большая толпа мужиков теснилась вокруг Фомы Копылова и Савелия Бегунка.
– Вы, рабочие, вон зовете себя пролетариями, – с откровенной усмешкой подкалывал Копылова степенный, сытый мужик («Бурлакин Илья из Мануйлова», – отметил про себя Кузьмин). – А у нас в селе иные так говорят: потому, мол, рабочие так зовутся, что они пролетай, которые пролетают как дым в трубу. Токо что красовался, в глаза себя всем пускал. А завтра, глянь, как вылетел, так и сгинул. Пролетел, рассеялся, будто не был…
Мужики – кто настороженно, кто недовольно, а кто и согласно – переглянулись: может, и верно, в эшелоне приехали пролетай?..
Явились, наговорили крестьянам зовущих слов, вроде чего-то и сделают, а потом пролетят отсюда обратно в свою Москву, и останешься ты один на один с Мартемьяном да с бандой Васьки Сточного. Голый, безо всего…
Копылов в свою очередь тоже некоторое время молча оглядывал окружавших его людей. Но худое, давно не бритое, скуластое лицо его не выражало ничего, кроме озабоченной и вместе с тем спокойной уверенности в своей правоте. Сдвинув засаленную кепчонку на левое ухо и этим как бы отгораживаясь от всего, что сказал и что скажет еще стоящий слева от него Бурлакин Илья, он вдруг усмехнулся, но усмехнулся без подковырки, как это сделал один из ближних мужиков, а как-то весело и легко:
– Что же. Спорить не буду: есть у нас и такие пролетаи, верно.
Он вдруг повернулся к Бурлакину:
– А где их, сват, нет? И у вас они есть. Иной раздуется как пузырь, кажется, что гора… вроде мануйловского кулака, о котором нам по дороге рассказывал ваш земляк товарищ Савелий. А пройдет срок, от пузыря того не останется ничего полезного, доброго для людей. Вон даже главный в России царь Николашка, – добавил он, отметив про себя шумок одобрения в толпе мужиков, – и тот на поверку оказался таким пролетаем: был – и весь вышел, слава те господи! Лопнул, будто пузырь…
Переждав с минуту, дав мужикам еще пошуметь – тем более что шум теперь был веселее и согласнее, он громче и строже пояснил:
– Что же касаемо нас, то тут гражданин… не знаю, как вас величать?
– Бурлакин, – подсказали ему.
– Так вот, гражданин Бурлакин, про нас, рабочих, вы брякнули зря. Конечно, есть у нас в городах и такие. Но в целом пролетарский класс – это, граждане крестьяне, старший ваш брат. Как объяснил еще товарищ Карл Маркс, пролетарию нечего терять, кроме цепей, а приобретает он в борьбе весь мир. Так оно есть, так и будет во всемирном масштабе. При этом учтите, что победит он в борьбе с угнетающими не один и не как господин, а вместе с вами, с его братьями…
Мужики снова многозначительно переглянулись.
– В целом рабочий класс, то есть мы, пролетарии, – продолжал между тем все тверже и напористее Копылов, – это среди трудящихся самый отчаянный и надежный. Попросту главный. Он, как бы вам вернее сказать, вроде того металла, который в косилках да в молотилках. Разных там деревянных частей в них много, это известно. Однако же что они без винтов да гаек, без железных ножей, барабана или там, скажем, чего другого, которое из металла? Значит, не эти деревянные части есть главное в деле. Одними ими не скосишь, не обмолотишь. Другое дело – железо, которое скрепляет все те деревяшки. Соединяет их в цельную, проще сказать, готовую для работы машину. То есть то, что управляет, что косит и обмолотит, что смысл машине дает… Так или не так?
Он опять переждал с минуту, пока мужики погомонили, поспорили между собою, чувствуя, как в его собственной душе что-то все это время ощутимо сгущается и воспаряется, подмывает взять да по-митинговому и сказать что-нибудь такое восторженное, такое призывное, какое говорится только в бою во время атаки.
При этом на ум шли какие-то необычные складные фразы, вроде: «рабочий класс – старший брат для вас», «рабочий – к труду и борьбе охочий», «за ним пойдете – счастье найдете».
Он с усмешкой перебирал в уме эти фразы и сам себе дивился: глянь ты, какая штука! Откуда чего идет! Сроду песен не складывал, а нынче само все складывается, как в песне! Однако вслух этих песенных фраз не сказал. Вслух он совсем уже твердо и веско добавил, когда в толпе мужиков опять все стало потише:
– Кабы мы были дымом, то пролетали бы вместе с нами таким же дымом и фабрики да заводы. Не было бы ни ситчику, ни чего из железа или там чугуна, чтобы кашу сварить. Ни тем более плуга или косилки. Не было бы и народной большой России с рабочим классом. То есть была бы только вон эта трава вокруг, – он кивнул в сторону раскинувшейся за вокзалом степи с невидимыми сейчас березовыми колками. – Ну и, конечно, свой хлеб и, скажем, капуста. А ни гвоздя, ни железины. А над всеми вами сидел бы да понукал какой-нибудь богатей с жандармом. Эти уж верно, не пролетят. Они вопьются в шею трудящихся крепче клеща. Они вам покажут, кто дым, а кто для их буржуйского дела сгодится. Так что ни вы без нас, товарищи дорогие, ни мы без вас добра не добьемся, счастливой доли не сыщем. Родниться нам надо. Объединяться. Одной семьей надо жить, вот, брат, какая штука…
4
В суете и веселье нечаянной ярмарки Антошка Головин чувствовал себя, пожалуй, еще более несчастным, чем оркестранты инженера Свибульского.
И не потому, что не мог отдаться азарту обмена. Для этого у него кое-что все же было. Очень немного, но было. Однако Антошка даже и не стал, в отличие от Зины и Клавы, заниматься ярмарочной сделкой.
Его тяготило и мучало другое.
С недоумением и даже отчаянием он обнаружил, что за месяц с лишним пути от поселка до Славгорода прямо-таки смертельно влюбился сразу в двух – в Катеньку Клетскую и Веронику.
Ее он тоже знал хорошо: красивая, выделяющаяся манерами и нарядами даже среди инженерских дочек, она нередко приходила в заводской клуб на субботние танцевальные вечера.
Ходить туда комсомольцы вначале чурались: буржуйский… американский. Но после закрытия кинотеатра в поселке стало так скучно, что волей-неволей Антошке и его друзьям пришлось вначале настороженно, бочком, но все-таки время от времени заглядывать в этот буржуйский клуб.
Оказалось, что там по субботам буржуев совсем и нет: вместо них толчется много знакомых рабочих ребят и девчат, в том числе комсомолок, и что танцуют они не какие-нибудь чужие, а давно известные танцы – вальс, краковяк, цыганочку.
Большинство рабочих парней стояло вдоль стен, не решаясь приглашать на танец даже знакомых девушек, а тем более таких, как сестры Клетские или Вероника. Вначале не решался на это и Антошка. Но не приметить красивую, рослую девушку он не мог.
Приметить – да… но чтобы влюбиться?! В эту во всем чужую (а что чужая – разумелось само собой) девицу дворянских кровей? Дочь бывшей фрейлины и полковника царской службы? Стыд и позор!
С Катенькой было проще.
Правда, Петр Петрович Клетский тоже из бывших. Но и прежде, а особенно за время общения в пути – многие представления не только о «барышне» Катеньке, но и о «министре планирования и финансов» решительно изменились не только у Антошки, но и у таких надежных партийцев, как Веритеев и другие члены штаба.
В дороге люди узнаются куда как быстрее и непосредственнее, чем в других условиях, – по множеству мелочей. Притворство здесь почти невозможно. А Петр Петрович, не говоря уж о Катеньке, и не думал в чем-нибудь притворяться – Антошка это чувствовал твердо. Наоборот, вел себя по-домашнему просто… В вагоне, где Клетские ехали, ему даже дали прозвище: «Наш шеф-повар», и Петр Петрович явно гордился этим.
На каждой длительной остановке, едва эшелон принимали на запасной путь, что означало стоянку на два– три дня, возле вагонов немедленно начинали пылать костры.
Не сильные, с буйным пламенем и золотыми роями искр, а ровные, осторожные, рожденные подобранными за станцией палками, щепочками, обломками старых досок, поленьев или же недотлевшими головнями, оставленными здесь ранее проехавшими людьми. На этих кострах одни наскоро, другие весело, не торопясь, кипятили чай, варили обед или ужин. И каждый такой костерок постепенно становился чем-то вроде каминного камелька, возле которого хорошо пошутить, побеседовать, помолчать, отдохнуть, наконец – всласть наесться мясного супа, пшенной или ячневой каши, а то удовлетвориться и ломтем посоленного хлеба, запив его кипятком.
Почти в каждом вагоне определился и главный «кухарь», который делался как бы хранителем и жрецом огня.
Именно таким в вагоне интеллигенции с первых же дней стал Петр Петрович. Волхование у костра, особенно по вечерам, доставляло ему нескрываемое удовольствие. И он не уступал его никому. Разжечь костерок, а затем держать огонь в надлежащем режиме, как несколько высокопарно выражался при этом шеф-повар, стало неотъемлемым правом Петра Петровича. Да и еду из купленной на привокзальных базарчиках снеди он готовил как истинный кулинар: по старым рецептам, вкусно. Сам процесс приготовления пищи доставлял ему удовольствие, был предметом невинной, почти мальчишеской гордости.
Из взаимных расспросов и разговоров едущих в этом вагоне выяснилось, что родился Клетский в относительно обеспеченной семье торговца книгами в Москве, в Охотном ряду возле церкви Параскевы-Пятницы. Книжный развал отца с годами пользовался у москвичей все большим успехом, семья жила все богаче. Петенька закончил вначале гимназию, потом, по совету отца, поступил в Коммерческое училище. Но тут отец умер. С книжными делами отца он знаком был мало – с ними пришлось расстаться, подрабатывать на жизнь уроками. Училище удалось закончить лишь десять лет спустя, на исходе века. Зато молодой, образованный коммерсант легко устроился счетоводом в Торговый дом братьев Маркиных, где после шести лет работы оказался во главе коммерческой части чугунолитейного завода.
К тому времени Петр Петрович преуспел и в семейной жизни: на одном из балов в пользу голодающих он познакомился с Анечкой Корзиной, единственной дочерью не крупного, но вполне состоятельного московского фабриканта. Молодые люди влюбились друг в друга. Петр Петрович в качестве зятя Корзиных перешел к тестю на должность главного финансиста.
На втором году нового века у них с Анечкой родилась первая дочь, Сонечка; через два года вторая, Катенька. И жить бы семье Петра Петровича в холе до конца дней, не случись в России рабочая революция. Фирма тестя лопнула как радужный, эфемерный мыльный пузырь, и Петр Петрович оказался не у дел. В их шестикомнатную квартиру вселили еще семью. Не приспособленная к трудностям жизни Анечка умерла от тяжкой испанки, пришлось продавать носильные вещи.