Текст книги "Перед прыжком (Роман)"
Автор книги: Дмитрий Еремин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)
– Точно еще не выяснено. Если не ошибаюсь, первый из них – сбежавший откуда-то полицейский или жандармский чин. Знакомый адвоката Мак-Кормиков Воскобойникова.
– Правдоподобно! Иначе с чего бы Гартхен приблизил к себе русского и украинца? У него, как известно, все более или менее ответственные должности занимают лишь американцы, немцы, французы и прочая, прочая…
– Из русских есть еще потомок князей Урусовых, супруг бывшей фрейлины Пламенецкой.
– А этот в какой же роли?
– Начальник транспортной службы.
Ленин неудержимо расхохотался:
– Князь стал специалистом по заводскому гужевому транспорту? Ну и как?
– Кроме лошадей, – с улыбкой пояснил Дзержинский, – в его ведении состоят еще две грузовые машины и директорский лимузин.
– И он со всем этим справляется? Гм, гм… любопытно! – Ленин вновь рассмеялся. – Наконец-то сиятельный князь нашел себе хоть какое-то полезное дело! Как хотите, но русский аристократ в роли конюшенного у американцев – это забавно!
Все еще улыбаясь, Владимир Ильич некоторое время молча шагал по кабинету, потом вдруг живо повернулся к Дзержинскому:
– А что, если так? – В карих глазах его мелькнули веселые огоньки. – Не съездить ли нам с Яном Эрнестовичем к его земляку еще раз? Круминг совсем недавно опять приглашал поохотиться в тех местах. С егерем Лихачевым, рабочим его завода, приятелем моего сменного шофера Плешкова, я в прошлом охотился дважды, и, помнится, этот егерь тоже отзывался о Круминге хорошо. «Свойский господин», говорит. Так вот, почему бы мне, – совсем уж серьезно, хотя веселые лукавинки еще поблескивали в его глазах, как бы вслух подумал Ленин, – почему бы не согласиться и не провести одно из воскресений с господином Крумингом? Поохотиться и кстати в самой непринужденной обстановке побеседовать с этим «свойским» господином насчет отправки «его» рабочих в Сибирь?.. Ей-ей не плохо! Оставить их с Рудзутаком с глазу на глаз, пусть побеседуют… а? Вы как полагаете?
4
Владимир Ильич впервые встретился с Крумингом еще в самом начале 1918 года, когда шли переговоры об оставлении завода в руках Мак-Кормиков. Но это была встреча с буржуазным специалистом, с американцем латышского происхождения, приехавшим тогда в революционную Россию с группой доверенных лиц чикагской компании, настроенной отнюдь не доброжелательно по отношению к большевикам. И несмотря на то, что лично Круминг произвел на Владимира Ильича впечатление порядочного человека, желания узнать его поближе, естественно, не возникло. Будет добросовестно выполнять условия договора – хорошо, а сам по себе – интереса не вызывает.
Договор был подписан, Круминг уехал из Петрограда в Москву, на завод, и вскоре забылся. Лишь два года спустя он опять оказался в поле зрения Владимира Ильича, когда кое-кем в партийных кругах Москвы, в том числе и ЦК, вновь был поднят вопрос о недопустимости существования в самом центре страны такого крупного частного предприятия.
«Зачем, в таком случае, принят закон о национализации всех предприятий, имеющих свыше десяти наемных рабочих? – спорили с Лениным „левые“ товарищи из ВСНХ. – В других случаях национализировались маломощные фабрички, а тут оставлен в частных руках, да еще в руках американских миллионеров, завод с двумя тысячами рабочих? И, главное, в то время, когда американские войска находятся на нашем Дальнем Востоке? Если при этом учесть, что один из Мак-Кормиков, возглавляя „Нэйшнл сити бэнк“ и русское отделение „Военно-торгового совета“ США, активно помогал финансированию предпринятой Вильсоном интервенции, то оставление в их руках завода попросту непонятно!»
Тогда же Президиум Всероссийского Совета Народного Хозяйства специальным решением обязал Отдел металла и члена Президиума Рудзутака подготовить вопрос о национализации завода и об аннулировании договоров, заключенных заводской дирекцией с кооперативными товариществами и частными лицами.
Ленин вполне понимал чувства сторонников национализации в тогдашних условиях. Но отчетливо видел и то, что в таких щекотливых делах нельзя поддаваться чувству. Здесь более, чем где-либо, нужен расчет, холодный и трезвый разум. Да – интервенция. Да – монополисты. Да – чувства противятся сохранению завода в руках врагов революции, которые к тому же участвовали и, в сущности, продолжают участвовать в интервенции на российском Востоке, а теперь и в голодной блокаде страны.
Однако это – работающий завод! Производящий машины, позарез необходимые разоренному войной крестьянству. Так что же? Поддаться эмоции, святому и справедливому чувству возмущения бесчеловечностью противника, и в итоге остаться ни с чем? Чувство будет удовлетворено, да. А революция лишится еще одной важной опоры…
– Настроение, революционный инстинкт, разумеется, немаловажная сторона человеческого существования, в том числе и в политике, – говорил он уже не впервые занятому вопросом о национализации завода Рудзутаку, которого высоко ценил за спокойную, умную рассудительность, за несокрушимую преданность делу партии и которого сам предложил назначить членом Президиума ВСНХ, а на Девятом съезде партии рекомендовал избрать одним из девятнадцати членов ЦК. – Все это так. Но первое, что необходимо сознательному марксисту, это ясная, опирающаяся на точное знание фактов мысль. Не самоуслаждение чувством и фразой, а именно волевая мысль, опирающаяся на факты, как бы жестоки и ужасающе безжалостны они ни были. К сожалению, часто приходится наблюдать иное: многие вполне удовлетворяются «благородным» негодованием. Нет, нет и нет! Прежде всего – деловые соображения в интересах революционного развития, а не стихия чувств, как бы благородны сами по себе они ни были, – вот что требуется от каждого из нас! Конечно, завод можно национализировать хоть завтра на вполне законном основании: условия договора требуют неучастия сторон в военных и политических акциях друг против друга. Мак-Кормики нарушили этот договор… ну и что? Закроем? Как любил говорить один знакомый нашей семьи в Симбирске: «Тяп-ляп, есть колесо. Сел да поехал, как хорошо! Оглянулся назад – одни палки лежат…»
Во время одного из таких разговоров он предложил:
– Не согласитесь ли вы, Ян Эрнестович, доложить этот вопрос на заседаниях СТО и Политбюро? Директор завода ваш земляк, поэтому неплохо бы встретиться и с ним, поговорить напрямик. Я бы даже сказал, в известной мере посоветоваться. Во время нашей встречи в Петрограде Круминг показался мне человеком вполне лояльным, здравым…
И встреча Рудзутака с Крумингом состоялась. В кабинете заместителя председателя ВСНХ Богданова они вначале присматривались друг к другу. Потом стали все чаще ловить себя на том, что в голосе, в общем облике собеседника, – с одной стороны, холеного и вместе с тем не кичливого иностранца, с другой, кое-как одетого русского комиссара, – чудится что-то давно забытое, но знакомое, что-то даже по-своему дорогое. Наконец Рудзутак, не выдержав, осторожно спросил:
– Простите, пожалуйста… вы не родственник Крумингов с хутора из-под Риги?
– А вы не Ян… извините, забыл фамилию? – вопросом на вопрос с улыбкой ответил тот.
– Рудзутак.
– Бывший работник с хутора господина Цуани?
– А вы тот самый, простите, Николас?
– Именно я! Тот самый! – весело откликнулся Круминг. – Я вас, пожалуй, сразу узнал…
И, к удивлению Богданова, вместо продолжения деловых переговоров из уст обоих хлынули как волна расспросы, ответы, веселые шутки, воспоминания.
Оказалось, что Круминг родился и провел детство на отцовском хуторе недалеко от Риги, рядом с хутором Цуани, где Ян Рудзутак с детства батрачил вместе с отцом и откуда он, избитый хозяином «за нерадивость», шестнадцатилетним парнем пешком ушел в Ригу – искать счастливую долю. Не раз в юные годы они встречались в поле между хуторами и на усадьбе Николаса, которому было скучно летом без сверстников. Теперь эти встречи вспомнились, и Богданов с невольной улыбкой прислушивался к тому, как всегда невозмутимый, несколько мешковатый Ян Эрнестович и элегантно одетый директор американского предприятия Николас Круминг с необычной для латышей горячностью, смеясь, нередко перебивая друг друга, вновь и вновь вспоминали свою хуторскую жизнь.
Круминг помнил и случай с отбившейся от стада коровой, из-за которой хозяин Цуани избил юного Яна, а тот после этого на другой же день ушел в город: такие события в скудной новостями замкнутой хуторской жизни помнились долго, тем более что в то лето скучавший от безделья студент Николас лишился умного собеседника…
Жизнь развела их по разным дорогам. Юношу Рудзутака в Риге встретили безработица, полуголодное и бездомное прозябание. К счастью, в конце концов удалось поступить на инструментальный завод одной из частных рижских компаний. Здесь он нашел таких же, как сам, бедных, но сильных духом людей, приобщился к индустриальному труду, испытал великую силу классового единства в год первой русской революции, стал коммунистом.
Иначе сложилась судьба Николаса Круминга. К тому времени, когда Ян покинул хутор Цуани, Николас учился в Петербургском технологическом институте. А два года спустя, исключенный из института за то, что под влиянием минутного порыва примкнул к студенческой демонстрации протеста против расстрела рабочих-манифестантов, уехал по совету отца заканчивать образование в Германию. Отец вскоре умер, хозяином хутора стал старший брат Лаурис, и Николас – молодой инженер, полный надежд и сил, решил искать свое счастье в Америке.
Оно далось ему в руки не сразу. Пришлось ловить его и в засыпанном угольной пылью Питтсбурге, и на фабрике Ларкина в Буффало, и у Форда в Детройте, в других городах. В конце концов он нашел свой «шанс» на заводе сельскохозяйственных машин Мак-Кормика и Диринга. Начал он здесь простым рабочим. Потом занял должность сменного инженера. И уж затем – стал помощником главного технолога.
Немалую роль во всем этом сыграли сдержанно-почтительные манеры, приятная внешность рослого голубоглазого блондина, энергия знающего дело специалиста. Мак-Кормик выделил его среди других инженеров, и не удивительно, что именно на Круминге остановился хозяйский выбор, когда завод был куплен «Международной компанией жатвенных машин в России» и потребовался квалифицированный, знающий русский язык и российские условия жизни руководитель предприятия, на прибыль от которого компания возлагала большие надежды.
К жизни в России он постепенно привык. Две его девочки учились в местной поселковой школе. Жена с удовольствием занималась музыкой с детьми служащих и рабочих завода, нередко выступала в клубе в серьезных концертах. И, сравнивая эту новую разоренную войнами Россию с богатой, самодовольной Америкой, где сильные мира сего предпочитают лишь говорить о христианских заповедях добра и мира, а делать совсем иное, – Круминг все чаще ловил себя на том, что в красной России, увлеченной, может быть, утопической, но великой и благородной идеей «свободы, равенства и братства», ему и его семье в нравственном отношении лучше, чем в Чикаго. И хотя дальше таких вот общих «крамольных» мыслей он не шел, все же не без удовольствия думал о том, что, если бы он изъявил желание перейти на службу к большевикам, ему охотно дали бы здесь вполне достойную должность на любом предприятии, пусть работающем пока кое-как, но все говорит за то, что деятельные большевики выйдут в конце концов победителями из разрухи. Выдвинута же Лениным идея электрификации всей страны? Только выскажи желание, только согласись, и ты сможешь, начав с нуля, своими руками довести производство на каком-нибудь крупном заводе до уровня… да, вполне возможно, что и до уровня американской промышленности!
Но одно дело думать об этом, другое – реальность жизни, забота о комфорте, о европейском образовании для девочек, о длительном и квалифицированном лечении больной туберкулезом жены. Наконец, о своей карьере в этом трагически неустойчивом мире, чреватом самыми неожиданными катаклизмами, включая новую войну.
А запахом пороха все еще тянет в Россию со всех сторон…
Встреча с Рудзутаком вдруг заново всколыхнула все эти мысли. Круминг искренно, как другу, обрадовался Яну Эрнестовичу: что-то родное, казалось, всплыло оттуда, из далей прошедших годов, событий и расстояний, тронуло сердце. Круминг в первую минуту готов был даже обнять сидящего перед ним мешковатого крепыша в пенсне, но не обнял, а только слегка прихватил за плечи и отпустил. Тогда-то и начался у них бестолковый, но добрый, дружеский разговор.
– Подумать только, как все изменилось с тех пор! – со вздохом закончил Круминг, когда теплая волна воспоминаний схлынула. – И как причудливо складываются людские судьбы! Я всю жизнь был занят тем, чтобы сделать карьеру. И что же? В сущности, стал слугой богатых господ. А вы? При всех сложностях в разоренной России вы теперь и есть настоящие господа!
– Надеюсь, вы тоже не теряли в Америке времени даром? – Рудзутак сказал это шутливо, но и не без иронии. – Сознайтесь, что какой-нибудь «хуторок» там у вас есть?
– Есть, есть! – в тон собеседнику охотно ответил Круминг и рассмеялся. – Будь жив отец, похвалил бы. Мое американское ранчо и больше и рентабельнее, чем бывший наш старый хутор под Ригой. Иначе нельзя, – серьезно добавил он. – Годы уходят… кризисы… Надо твердо стоять на ногах, быть готовым к самому худшему.
– Ну, вам-то беспокоиться нечего: Мак-Кормики ценят вас.
– Дело совсем не в этом. Можно ценить, но бывают обстоятельства… Я скажу откровенно: хозяева компании все еще надеются на крах большевистской власти в России, ждут его…
– И даже содействуют этому, – подсказал Рудзутак. – Экспедиционный корпус генерала Гревса и морская пехота адмирала Найта на русском Дальнем Востоке – красноречивое тому свидетельство.
– Безусловно. И тем не менее, строго между нами, я постепенно склоняюсь к тому, что надежды компании на скорое подавление революции у вас… а может быть, и не совсем скорое… даже, пожалуй, именно так, судя по многим признакам, – вряд ли оправдаются. Значит, через год, через два… думаю, что не позже, нам – я имею в виду себя и других иностранцев из заводской администрации – вновь придется, не солоно хлебавши, как говорят здесь, возвращаться туда! – Он указал рукой за окно, как бы приглашая собеседника мысленно проделать этот будущий путь из Москвы до Чикаго. – И боюсь, не придет ли в голову господам Мак-Кормикам мысль избавиться от директора-неудачника? Человеку, увы, свойственно искать утешение от своих неприятностей в унижении тех, кто имел к этим неприятностям хоть какое-то касательство и кто, следовательно, может напомнить о них хотя бы просто своим присутствием…
После паузы он добавил:
– Признаки подстерегающих меня испытаний я чувствую все определеннее. Удовлетворение завода сырьем и запасными частями, без чего мы не сможем выполнять соглашение о производстве машин для вашего правительства, с каждым месяцем ухудшается…
– И что же дальше?
– Не поверь Мак-Кормики в крах вашей власти, а теперь особенно, когда интервенция явно провалилась и ваша армия теснит противника к Тихому океану, не поддайся они общему озлоблению – все еще могло бы быть иначе. Дальше, мне кажется, лишь одно: неизбежный отказ компании от надежд. А мне, в связи с этим, увы, предстоит печальная перспектива бесславного возвращения в Чикаго…
Тогда же, в конце разговора, прощаясь, Круминг впервые пригласил Рудзутака в ближние от завода места на охоту.
– А если он согласится, – добавил при этом Круминг, – то, пожалуйста, пригласите от моего имени и премьера Ульянова-Ленина. Он, насколько я знаю, тоже любит это мужское занятие. У меня хорошая псарня, собаки разных пород, – не удержался он от удовольствия похвастаться. – А здешние места богаты дичью…
…И вот теперь, после беседы с Дзержинским, в ближайшее из воскресений, сговорившись обо всем еще накануне, Ленин тихонько, чтобы не разбудить Надежду Константиновну и сестру, прошел коридором в свой кабинет и позвонил Рудзутаку, а затем Крыленко:
– Ну, я готов. Выходите…
Вскоре старенький, громоздкий «делоне-бельвиль» выкатился из ворот Кремля и понесся по безлюдным улицам в сторону Рязанского шоссе.
5
Ленин был в аккуратно подшитых валенках, в черной жеребковой куртке. Внимательно оглядев его, Круминг распорядился принести из заводской больницы чистый белый халат.
– Лиса, как вы знаете, очень хитра, – сказал он, старательно выговаривая по-русски каждое слово. – Темная одежда отпугнет ее. А надо и самому быть хитрым!
– И не только на охоте? – как бы вызывая на более значительный разговор, полувопросительной шуткой ответил Ленин.
– Тем более в жизни, конечно! – охотно откликнулся Круминг.
– Особенно если тебя обкладывают со всех сторон. При этом черными пиратскими флажками!
– О, это, разумеется, так!
– И даже выходной прогалины не оставляют, как это делают при обкладе лисы! – добавил Ленин, смеясь.
– Верно, и даже прогалины не дают.
– Тогда, мне кажется, надо делать просто: хорошо рассчитав, смело перепрыгнуть через пиратский обклад!
Круминг понимающе усмехнулся:
– Насколько я помню, один знакомый мне «Лис» всего год назад на глазах у множества вооруженных «охотников» делал это не раз…
– Значит, теперь у него имеется драгоценный опыт в отношении ко всякого рода охотникам до чужого! – в тон полушутливого разговора заметил Владимир Ильич, беря из рук директорской прислуги, миловидной девушки в чистом фартуке, белый маскировочный халат и надевая его поверх черной куртки. – Тем успешнее и решительнее он будет перепрыгивать через обклады в дальнейшем.
Во время завтрака они с Крумингом уже успели довольно подробно и откровенно, как это умел и любил делать Ленин, поговорить – о благоприятных перспективах завода в том случае, если новый президент США мистер Гардинг снимет экономическую блокаду России, и о том, что делать, если блокада не будет снята, завод останется без сырья, будет закрыт и в итоге – национализирован.
Поговорили они и о том, как насущно необходима сейчас разоренной стране поездка заводских рабочих в Сибирь для помощи тамошним крестьянам в уборке урожая, в ремонте уборочных машин и обеспечения голодающей Москвы хлебом. Поэтому теперь, во время всегда волнующих сборов на охоту, между ними шел, конечно, тоже имеющий значение, но уже скорее шутливый, чем серьезный, разговор перед тем, как сесть, наконец, в директорские санки и отправиться в поле – к природе, что само по себе было для Ленина великим благом.
И вот сытая заводская лошадь легко вынесла директорские двухместные санки из распахнутых ворот заводского двора. В них, укрыв медвежьей полостью колени, сидели Круминг и Ленин. Следом за санками верхом на лошади выехал егерь Никита Лихачев. Его помощник по сегодняшней охоте рабочий кремлевского гаража Плешков и Ян Рудзутак с Крыленко, приехавшие из Москвы вместе с Лениным, еще раньше были отправлены к месту охоты на других санях.
Охотники пересекли по деревянному настилу пристанционные пути, миновали засыпанное снегом кладбище и двинулись к небольшому сосновому лесу, где размещался поселок местной службы московских полей орошения, а за поселком лежали разбитые на квадраты «карты» этих полей.
Еще накануне егерь вместе с Плешковым, частым спутником Владимира Ильича в такого рода поездках, выследили и обложили флажками лису, ходившую мышковать на жирные перегнойные «карты» полей, где из года в год плодилось множество полевок. Между «картами» щетинились заросли кустарника и бурьяна. За полями тянулось покрытое льдом и тоже заросшее кое– где кустарником и камышом мелкое Зенинское озеро. За ним кустарник был гуще, выше, постепенно переходил в небольшой лесок, а дальше, на противоположном берегу реки Чернавки, виднелся сосновый бор с темными пятнами мощных елей.
Как почетного гостя Ленина поставили на первый «номер» – возле прогала между флажками: именно здесь – наибольшая вероятность подстрелить лису, которая, спасаясь от преследующих ее гонщиков, конечно, захочет юркнуть в свободный проход.
Было пасмурно, тихо. Легкий снежок вспархивал и кружился над мирной белизной безлюдного поля. В кустарнике за обкладом, перелетая с ветки на ветку, хлопотливо попискивали синицы. За правым краем снежного поля, сидя на вершине высокой сосны и всякий раз низко кланяясь, время от времени каркала ворона, не то приветствуя, не то предупреждая кого-то…
Владимир Ильич умел находить неповторимую прелесть во всякой погоде. И теперь, оставшись один, с улыбкой поглядывал на синиц и ворону, на всю эту мирную зимнюю белизну, на мутное, но не мрачное, а спокойное небо, в котором рождались узорчатые снежинки, на голые кусты в кружевной бахроме инея, на алые язычки флажков, трепещущие на ветру и как бы ловящие своими острыми кончиками вспархивающие над ними снежинки. Под веревкой обклада снег был грубо измят валенками егерей, вмятины следов шли от кола к колу, от куста к кусту, пока не пропадали за новым кустом и мир вокруг не становился опять нетронутым и прекрасным.
Охоту Ленин любил. Не раз и в эти, и в прежние годы бывал он на вальдшнепной тяге в еще залитом вешней водой лесу. Прятался в шалашах и кустах во время утиных перелетов осенью и весной. Таился на тетеревиных и глухариных токах. Бродил по мелколесью в пору бабьего лета, когда заматеревшие тетеревиные выводки с треском вылетают почти из-под ног каменеющих от напряжения собак. Охотился и на лис. Тем не менее любая из этих охот всякий раз как бы заново волновала его, человека горячего, всей натурой своей легко отдающегося азарту.
Волновался он и теперь, хотя мысли о главном, что оставлено, не до конца еще додумано, не доделано им в Москве, не покидали и здесь. Эти мысли шли своим чередом, а рядом с ними, то отталкиваясь, то сливаясь, счастливо текли другие, навеянные этим тихим зимним деньком.
Стоя на своем «номере» за невысоким, но плотным кустом, он с невольной улыбкой радости и покоя оглядывал не очень уж привлекательный, даже, пожалуй, скучный, однообразный и все же милый пейзаж, окружавший его, и легко представлял себе, заранее предвкушая такое радостное удовольствие, когда из-за тех вон кустов за обкладом неслышно выскочит вспугнутая гонщиками лиса – ярко-рыжая, даже почти оранжевая, с темно-бурой вуалькой вдоль всей спины, с чудесным, похожим на хорошо пропеченный парижский long pain, «длинный хлеб», пышным хвостом, который как руль помогает ей преодолевать все встречные повороты и препятствия на пути…
Как этого не хватает там, в городе, в напряженной кипени множества неотложных дел и забот. И как хорошо, что хоть изредка, но удается вырваться на природу, побыть с ней наедине, постоять вот так, среди безлюдного поля, почти по колено в снегу, одновременно держа неотложное в памяти и не переставая, однако, вслушиваться в нестройные голоса идущих сюда вдоль обклада гонщиков.
Минувшая осень была для него изнурительной до предела. На всех фронтах – на западе и востоке, на севере и юге – все еще шли бои, хотя Красная Армия вместе с партизанскими соединениями продолжала теснить войска интервентов и белогвардейской контрреволюции. А там, где в голодной и нищей стране начинали налаживать мирную жизнь, вспыхивали офицерские и кулацкие мятежи, взрывались и горели заводские цехи, воинские склады, сеяли смуту в умах людей эсеры и меньшевики.
Борьба со всем этим требовала нечеловеческого напряжения сил, и Ленин работал почти без сна, день за днем, месяц за месяцем, пока предельная усталость и острейшие головные боли не заставили остановиться. По настоянию врачей он только что почти весь январь провел в Горках, в просторном и светлом доме среди старинного парка, в целительной тишине.
Но даже и там настоящего отдыха не было. Да и быть не могло. Страстная, деятельная натура Владимира Ильича не терпела покоя, а время требовало работы. И он продолжал поездки в Москву на неотложные заседания. Связки книг сменяли в Горках одна другую. Перо с утра бежало по листам бумаги, и стопки этих листов, исписанных беглым, слегка наклонным красивым почерком, с каждым днем все заметнее скапливались на столе в небольшой, уютной комнате на втором этаже, из окна которой такими чистыми и прекрасными кажутся засыпанные снегом сосны и ели парка. Смотреть на них из окна – одно наслаждение.
И все-таки, все-таки лучше стоять вот так за кустом, в безлюдье и тишине, нетерпеливо ожидая минуту, когда шагах в сорока от тебя на снегу вдруг покажется длинное оранжевое пятно…
«Впрочем, терпение, дорогой товарищ, терпение! – шутливо останавливал он себя. – Эта минута еще впереди. И когда она кончится, то, увы, кончится и очарование этого дня, ибо нужно будет спешить в Москву, к неотложным своим делам.
Впереди съезд партии. Провести его нужно во всеоружии, хорошо подготовленным для борьбы. Народные массы устали. Меньшевистское охвостье все громче вопит, будто большевики завели Россию в тупик и выход только один: отказаться от „преждевременного эксперимента“. Раз-де мировой революции не произошло, надо подождать до лучших времен и добровольно сдаться на милость мировой реакции…».
Невольно он бросил внимательный взгляд на трепещущие за кустом флажки обклада.
«Гм… как измученной гонщиками лисе покорно выползти в прогал прямо под пулю охотника? Раз-де „эксперимент“ оказался „преждевременным“, как полагают меньшевики, то иного выхода нет. Вот-вот на этот счет открыто выступит и Троцкий. Пока он играет эффектную роль крайнего „левого“, требует „завинчивания гаек“. Но крайности, как известно, сходятся. Самовлюбленный Нарцисс, так и не понявший сути революционного марксизма, он, как и ему подобные, не видит, что неизбежные на определенном этапе методы „военного коммунизма“ сейчас ничего, кроме вреда, принести не могут. В сущности, „левизна“ – это все та же дорожка к гибели.
Впрочем, не лучше и кажущиеся антиподами Троцкого новоявленные анархо-синдикалисты с их вздорной идеей замены руководящей государственной роли партии и Советов объединениями „производителей“ на местах. Они даже не видят, что этим помогают, в сущности, самым заветным планам господ капиталистов – добиться возвращения в России старых порядков.
Гм… да-а… Семь лет войны унесли в могилу едва ли не наиболее стойкие рабочие и партийные кадры. А тут разруха, влияние мелкобуржуазной стихии. На поверхность всплывают размагниченные группы и группочки. Прирост новых сил идет медленно: когда стоят фабрики и заводы – ослаблен, распылен, обессилен пролетариат, это естественно. И все же новые силы есть! На предстоящем съезде обязательно надо добиться избрания в состав ЦК этих стойких рабочих-партийцев. Именно они сейчас смогли бы придать устойчивость самому ЦК, наладить работу над обновлением и улучшением госаппарата…»
Снежок между тем легонько кружился и падал. Богатырский бор за рекой виднелся сквозь него, как сквозь тонкую кисею. Под облачным небом день казался каким-то придавленным, мутным. И все равно было так хорошо, что хотелось продлить это скучное, одинокое и вместе с тем такое раскованное стояние за кустом, чтобы еще и еще раз подумать о том, о чем уже думалось много раз и что, тем не менее, снова и снова требовало напряженной работы мысли.
«Взять хотя бы вопрос о всемерном развитии экономических связей с главными странами Запада, в особенности с Америкой. Да-да, именно с теми, кто лишь недавно участвовал в интервенции против нас и сейчас еще поддерживает недобитых генералов и внутреннюю контрреволюцию. Вот именно с ними-то, с этими, и придется вступать в деловую связь, использовать их технику для развития нашей промышленности…
Да, многое нужно сделать, чтобы поднять страну. Ради этого не жалко отдать все силы, хотя усталость не оставляет, а возможности даже для кратковременного отдыха минимальны. И нет лучшего лекарства от дьявольской усталости, чем вот этот чистый снежок, эти чудеснейшие минуты азартного ожидания и та волнующая минута, когда вдруг оттуда, из-за куста…»
6
Из-за темневшего справа куста и в самом деле вдруг показалась вначале узкая лисья мордочка с черными точками глаз и носа, потом и весь зверь осторожно вышел… не вышел, а как-то выскользнул, выплыл на почти целиком открытую взгляду прогалину за флажками.
Лиса была удивительно хороша. Отлично сформированная природой, как бы вытянутая для стремительного бега и непрерывного поиска, она, видимо, давно уже неслышно пробиралась между оголенными кустарниками в поисках выхода из обклада и теперь наконец-то выскочила к нему – в яркой пушистой шкурке, с той радующей взгляд искристой краснинкой, которая так хороша у лис в зимнее время, когда зверь уже полностью выкунился перед брачными играми и стал той самой ловкой кумой Патрикеевной, о которой говорится в народных сказках.
Перед самым прогалом она напряженно дрогнула и замерла. Неширокий разрыв между флажками пугал ее и притягивал: «Ты только рванись – и будешь свободной! Только рванись…»
Не торопясь, Ленин бесшумно поднял ружье. Мушка двустволки остановилась вначале около черного, остро поблескивающего глаза лисы. Потом опустилась к лопатке, и теперь, поводя прищуренным глазом, он разглядел ее всю: красновато-рыжий пушистый бок… настороженное ухо… округлый, широко раскинувшийся на белом снегу длинный хвост.
Лиса не двигалась, как бы сама отдаваясь смерти.
Так длилось всего мгновение. Но оно было столь впечатляющим, сильным, что Ленин заволновался и, боясь этого волнения, снял палец с гашетки: стрелять в такую красавицу показалось убийством, не по-людски.
Будто почуяв это, лиса оглянулась, поймала ушами уже довольно громкие шумы преследующих ее людей, привстала было, готовясь к прыжку, но… не рискнула, а только внимательным, долгим взглядом как бы ощупала узкий прогал, ведущий на волю, такой притягательный и такой подозрительно чистый рядом с присыпанными снежком человеческими следами.
Было видно, что она и хочет, и не может довериться этой близкой свободе. Трепещущие на ветру красные язычки флажков пугали ее, и Ленин мысленно подтолкнул:
– Торопись! Потом будет поздно…
Он довольно резко опустил ружье, и это не ускользнуло от напряженного взгляда лисы. Она стремительно прыгнула в сторону, оранжевой искрой блеснула за ближним кустом, бесшумно мелькнула дальше – и скрылась.
Несколько минут спустя над тем же кустом, из-за которого совсем недавно вышла к прогалу лиса, показазалась лохматая шапка Плешкова, а потом он вышел и весь – потный, с длинной палкой в руке. Увидев Ленина и почти рядом с прогалом четкую строчку лисьего следа, он удивленно остановился:
– Неужто ушла?
– Ушла…
– А что же вы не стреляли? Рядом же шла!
– Как-то замешкался. – Ленин сказал это очень легко, почти весело. – А потом уж и не успел…