Текст книги "Перед прыжком (Роман)"
Автор книги: Дмитрий Еремин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)
Молча, как и всегда в такие минуты, они вцепились друг другу в длинные космы.
7
Их страстную, ожесточенную драку прервал пронзительный выкрик.
Полный отчаяния и тоски, он донесся из-за стенки двора, из того самого угла, где Зина только что орудовала лопатой.
Девчонки удивленно остановились.
– Чего это? – спросила Клава с таким заинтересованным мирным видом, будто это не она секунду назад старательно царапала и щипала подругу. – Может, что с теткой Дарьей?
Не отвечая, Зина кинулась с тимохинского огорода к своей усадьбе. Клава – за ней. А навстречу им снова вырвался этот странный и страшный выкрик – не то чей-то зов на помощь, не то проклятие кому-то. Не крик, а вопль потрясенного до крайности человека.
Когда девчонки вбежали во двор и кинулись в тускло освещенный угол, к выкопанной Зиной, а потом прикрыв той от чужих глаз санями-розвальнями яме, – навстречу с земли поднялась знакомая фигура Филатыча.
Вытянув вперед до локтей обнаженные руки, испачканные землей, и будто призывая небо в свидетели, он мелкими шажками, спотыкаясь и пошатываясь, двинулся к раскрытым Зиной воротам в переулок и хрипло, потерянно забормотал:
– Все… теперь все… вот тебе на, Филатыч… ограбили… все у Филатыча… нет ничего… люди, вот люди… теперь ничего… кончено… все пропало… осталось туда… совсем…
Как слепой, не замечая девчонок, тычась вперед и тут же делая мелкий шажок назад, он медленно брел со двора и все бормотал, бормотал – отрывисто, хрипло и непонятно.
– Чего это он? – шепотом спросила Клава. – Видать, помешался? Намедни я тоже вот шла на станцию, а на базаре, – начала было она все так же шепотом, но Зина резко, со злостью дернула ее за рукав, и Клава обиженно замолчала.
Они пропустили Филатыча мимо себя, проследили за тем, как он вышел со двора в огород, с трудом перешагнул кем-то сломанную и полузатоптанную слегу, служившую условной границей между огородом Головиных и переулком, и медленно побрел вниз, на главную улицу поселка, продолжая свое глухое тоскливое бормотание.
До этого не было недели, чтобы Филатыч не появлялся под окнами своего бывшего дома с кирпичным полуподвалом, где и сейчас еще стояли чаны для выварки колбасы. Этим он как бы старался напомнить нынешним жильцам, что они тут временные, что истинный хозяин все еще он, Василий Филатыч Филатов, хотя недалеко отсюда, на той же улице, стояло два более солидных его двухэтажных дома, в одном из которых ему, одинокому старику, оставили небольшую комнату.
– Жил бы и не тужил… нет, ходит! – дивились Головины.
Притащится, встанет перед окнами на виду у всех и топчется, топчется возле крыльца, все что-то бормочет час или два. Коренастый, крупноголовый, оборванный, словно нищий, он то зябко переступал с ноги на ногу возле полуподвала и время от времени заглядывал через окошко внутрь, будто проверяя – целы ли там его чаны? То начинал воровато красться мимо крыльца в переулочек, к бревенчатой стене крытого двора, и долго всматривался сквозь неровные щели между тонкими бревнами в белесый полумрак, где совсем недавно держал корову и быстроногого рысака, известного всей округе. Еще и теперь его крупный нос улавливал идущие оттуда пряные запахи навоза, прелого сена, смазанных дегтем осей рессорного тарантаса. Он знал, что его совсем еще новенький тарантас и сейчас хранится в дальнем углу двора, защищенный тесовой крышей от непогоды: семье Головиных он ни к чему, Филатычу пока тоже. Только девчонка Зинка в последний свой детский год охотно играла на нем с подругой Кланькой в куклы под скрип добротных рессор…
– И чего он там во дворе высматривает? – удивлялась Дарья Васильевна, поглядывая в окно на нелепого старика. – Забыл, что ли, что у нас? Или просто к прежнему тянет, забыть про богатство свое не может?
Она выходила на высокое крылечко, участливо спрашивала:
– Что, Филатыч, глядишь? Аль чего ищешь? Я вроде все осмотрела, нет ничего такого. Ты – зря!
Тот, словно старая черепаха, опасливо втягивал голову в стоявший торчком воротник одежды, зло и растерянно бормотал:
– Чего я ищу… Ничего не ищу… ишь ты… Надо ей, что ищу… Не забыл, не ищу… чего забывать… Ничего не забыл. Чего? Воры, все воры… а я ничего… Ничего не ищу… Что было, все помню… Ишь ты: чего я ищу?! Надо вам знать об Филатыче… воры… чего ищу…
Всего три года назад Филатыч был почтенным и важным лицом в поселке. Едва ли не большинство рабочих семей были его смиренными должниками. С клином бородки под розовыми губами, толстощекий и полнотелый, богатый лавочник и трактирщик, он жил по-купечески широко. Своя колбасная, а в двухэтажном доме напротив – лавка «колониальных» товаров и самый крупный трактир в поселке.
Два многоквартирных дома на главной улице и небольшой трехкомнатный домик напротив – все это для него было тогда лишь началом уверенного восхождения к еще более крупному «делу». И не здесь, среди полуголодных рабочих завода и мелкого поселкового люда, а в близкой Москве, где он уже присмотрел подходящее помещение, нашел и надежного компаньона для предстоящего разворота. И вот – все рухнуло, ничего не осталось. Опустившийся, обнищавший, давно не стриженный и не бритый, одетый в полусгнившую ветошь, кое-как прилаженную на костлявом, одрябшем теле, он вел себя теперь как блаженненький. За ним на улице бегали скорые на обиды мальчишки, а взрослые, знавшие богача по прошлым годам, останавливались и молча смотрели вслед, удивляясь тому, как быстро «скис» всесильный Филатыч. Вон, стал и в самом деле блаженненьким, дурачком.
Когда кто-нибудь заговаривал с ним, он вместо ответа на шутливый или сочувственный вопрос сердито бормотал:
– Нет ничего… все взяли, все взяли… нет ничего… воры, все воры… бандиты кругом, бандиты… все взяли… нет ничего. Спасибо, спасибо: нет ничего… Филатыч – он нищий, он бедный… все взяли, нет ничего…
Это «нет-ничего» постепенно стало его обыденным прозвищем, и жители поселка вскоре привыкли к бывшему лавочнику, как к безобидному нищему, каких всюду теперь немало. Ходит оборванный, потерявший ум дурачок, бормочет незнамо что – вот, в общем, и все, что осталось от прежнего господина Филатова.
Только Головины не смогли до конца привыкнуть к этой его неизменной странности: почему и зачем он приходит к их дому? Два его двухэтажных-то лучше, богаче. С чего же топтаться под окнами именно этого, маленького, шарить грязными, скрюченными ревматизмом пальцами по сосновым бревнышкам, заглядывать сквозь щели во двор?
Неделю назад Дарья Васильевна из жалости к дурачку пригласила Филатыча в дом.
– Что будешь делать со старым? – оправдывалась она потом перед Антошкой и мужем. – Думала, пусть хоть напоследок подышит тем воздухом, которым когда– то ему дышалось. Нас от этого, думалось, не убудет, а старого – жалко. К тому же узнать, по правде сказать, хотелось: чего ему надо в нашем дворе?..
До старика в тот день не сразу дошло, что хозяйка известного в поселке рабочего-большевика предлагает ему войти по крылечку в дом. А когда наконец дошло, его как-то косо шатнуло. Он дрогнул, засуетился – молча кинулся на крыльцо.
Но в дом из сеней не пошел, а свернул на помост, откуда по внутреннему крыльцу был спуск в полутемный просторный двор, сытно пахнувший влажной землей, старыми хомутами, навозом и дегтем.
Спустился – и огляделся. Слева, в ближнем углу двора, насесты для кур. Справа – гнилая щепа на месте когда-то стоявших тут березовых да сосновых поленниц, сани. В дальнем правом углу – тарантас со стянутыми сыромятным ремнем и задранными кверху оглоблями. Видно, как был тут поставлен три года назад, так и стоит никому не нужный. А левый угол – пустой. Оттуда тянет до слез знакомым запахом сухого навоза. Там тоже все так, как было при рысаке и корове: ровная горка соломы в углу, а над ней, как лезвия острых сабель, снаружи воткнуты и торчат, касаясь земли, сверкающие полосы светлого апрельского солнца.
– Ну что, батюшка, доволен? Поглядел? – спросила Дарья Васильевна, жалостливо наблюдая за тем, как жадно вглядывается старик во все углы двора. Особенно в тот, где когда-то стоял рысак и где теперь лишь сор да несколько лохматых паутин видны в темноте. – Убедился, что все в порядке? Нам чужого не надо. Как было, так все и есть. Значит, ходить тебе сюда ни к чему. Дом все одно не твой. Теперь уж, батюшка, навсегда. Взгляни в последний раз и простись. Нечего зря свое сердце скрести, торчать под окошками. Понял?
Филатыч вдруг пристально, зло взглянул на нее.
– А может, не зря?!
– То есть как это так не зря? – удивилась Дарья Васильевна. – Эко!
– А вот и не эко! – по-иному, чем прежде, не как блаженненький, а требовательно и громко сказал Филатыч. – Ты и сама, может, тоже из них, партийных?
– Ну… не совсем, а все же…
– Должна тогда знать, о чем говорил самый главный на ихнем съезде. Мне, чай, читали. В газетах было…
– Об чем это было?
– А вот об том, что снова будет хозяин теперь допущен. Не миллионщик какой, а вроде меня. К торговле, скажем, или к какому другому производящему делу. Ну, послабление, в общем. Было такое сказано там, в Москве? Было. Сказал об этом ваш главный? Сказал. Так что оно еще неизвестно, зря или не зря…
– Неужто в надежде опять колбасную тут открыть? – поразилась Дарья Васильевна не столько смыслом сказанного Филатычем, сколько наглостью, с какой это было сказано: вот вам и нет ничего! – Неужто в надежде?
– А что же, – спокойно сказал Филатыч. – Может, и так…
– А-ах, вот зачем ты к нам ходишь? А я-то…
Дарья Васильевна неожиданно для себя как-то сразу ожесточилась и напряглась. Это бывало с ней редко и всякий раз надолго расстраивало душу. Теперь недавняя жалость к несчастному, безобидному старику мгновенно ушла из сердца:
«О колбасной мечтает! Надеется на возврат… Так вот он, значит, какой, этот бедный, нищий Филатыч? Ходит в ветоши и в опорках, питается тем, что дадут ему по доброте своей детишки или жалостливые старухи, забывшие о том, как он драл с них, бывало, за каждый фунт хлеба или бутыль керосина, не говоря уже о процентах, которые брал с этих баб, если отпускал товар в долг. Ходит по поселку как жалкий бездомный пес, а сам о домах своих думает! Не пес, а зубастый, хитрый бирюк!»
Она стала молча подталкивать старика к воротам. А тот, как видно, почувствовал резкую перемену в женщине, враждебной уже потому, что живет в его доме полной хозяйкой, и это его напугало.
«Не рано ли я ляпнул, что не зря? – думал он, чувствуя, как мелкие капельки пота начинают словно мокрицы ползти по спине к ребристым бокам и пояснице. – Надо было до срока-времени помолчать. Как бы дело все не испортить…»
– Ты только одно учти, господин Филатыч, – между тем со злостью говорила Дарья Васильевна, все настойчивее тесня противного старика со двора и кляня себя в душе за то, что поддалась гнилой, как говорит в таких случаях Платоша, беспартийной бабьей жалости: хотела, видите ли, порадовать старика, оказавшегося на поверку не кем иным, как самой настоящей контрой. – Одно учти, что наш главный, если он и задумал какой поворот, то вовсе не для тебя и таких, как ты, а для рабочих с крестьянством. Послабление тем, кто трудящий, а не тебе!
Филатыч вдруг разъярился:
– Видно, слыхала ты, баба, да не про то, хоть сама из тех, из партийных. Речь шла об нас, которые в городах. О торговле и производстве товара, какой вам нужен. Сами-то, видишь, вы не сумели. Все прахом пустили, вот что. А как чего путное сделать, так уж никак! Без нас не выходит. Вот он об этом и говорил. И на заводе, как я слыхал, об этом же на собраниях говорили…
– О чем они говорили, тебе дела нет, – почти с ненавистью сказала сквозь зубы Дарья Васильевна, едва удерживаясь, чтобы не толкнуть кое-как семенящего к выходу Филатыча. – И скажу я только одно: капиталу у нас каюк! Таким, как ты, мироедами снова стать не дадим. Это учти. И больше к нам в дом не шляйся, под окнами не торчи. Если еще хоть раз увижу, велю Антошке взашей прогнать, так и знай! А теперь давай уходи!
Она с силой вытолкнула противного побирушку со двора в огород, наставительно и строго добавила:.
– Ишь куда нос свой наделил: наш дом назад получить! Не получишь, и не мечтай. Теперь тебе даже и тарантас не отдам, не то что наш дом. Катись колбаской по Новой Спасской…
Филатыч ушел, а в душе возмущенной Дарьи Васильевны долго еще держалось противное раздражение. Противное потому, что не все из сказанного Филатычу казалось теперь совершенно точным и убедительным. Что-то оставалось еще недосказанным, недодуманным. И как она ни старалась убедить себя в том, что надежды Филатыча просто дики, несбыточны, что-то щемило и беспокоило сердце. Успокаивало лишь одно: уж теперь-то, надо полагать, проклятый старик закается наконец торчать возле дома и бормотать свою чепуху?..
Однако ровно через неделю Филатыч, как ни в чем не бывало, явился к их дому снова. Приплелся из бывшего своего двухэтажного такой же, как и всегда, несчастненький, жалкий, несправедливо обиженный жизнью больной старик, как будто вовсе не из него в прошедшее воскресенье нагло высунулся и толкнул Дарью Васильевну в сердце прежний лавочник и колбасник.
К его счастью, старших Головиных не было дома, а уставший таскать из чужих дворов тяжелые плашки, забежавший домой Антошка просто не обратил на него внимания. Еще меньше внимания парень обратил на противного старика после резкого разговора с Зиной. Кипя от негодования, но и не зная, что теперь делать с украденными сестрой дровами, парень стремительно проскочил крыльцо, оглядел пустынную улицу, ища глазами ребят во главе с Мишей Востриковым, никого не увидел – и побежал через улицу к Родьке Цветкову за тележкой…
Филатыч ожесточенно плюнул ему вслед. Но тут же, оглянувшись на окно, смиренно съежился, тоненько охнул и начал свое привычное топтание и бормотание. Сделает мелкий шажок вперед – и снова шажок назад. При этом время от времени успевал быстро взглядывать из– под нависших седых бровей то в одно, то в другое окошко Головиных: есть ли там кто? Не мелькнет ли? Не выйдет ли девка Зинка и не подаст ли кусок несчастному старику?
На этот раз никто не показывался в окошках. Не потому ли и парень так быстро ушел оттуда, что в доме нет никого? Божий день, воскресенье… не в церкву ли все ушли? Да какая им церква! Ушло бесовское племя по капищам по своим…
На всякий случай еще раз быстренько оглядевшись, Филатыч стал делать не мелкий шажок вперед и такой же назад, а по два шажка с остановкой, пока не подошел близко к дому и не полез на крыльцо.
Совсем еще новое… ох, мое новенькое, хорошенькое крылечко! Сам в тот год проследил, чтобы домик был сделан добротно, людям на зависть. С резными наличниками на окнах. С резными стройненькими перильцами на высоком крыльце. С резными же липовыми накладками на двустворчатой двери, В этом доме он жить хотел. Два двухэтажных – те под жильцов, а этот – себе. Не один, а с девкой Анютой, с которой жил по вдовству своему. Ан нет, в сем доме не ложилось: бесы все взяли… все взяли… нет ничего… что у Филатыча? Воры все, воры… нет ничего…
Ан есть еще кое-что. Там, во дворе, от бесов зарыто. Зарыто и цело. Сам проверял неделю назад, когда головинская баба туда пустила. Цело и цело. И будет цело. Пойду опять погляжу. Может, сквозь щелку, а может, ворота у них открыты. Зайти поглядеть. Взять пока не возьмешь, рано… а так вот взглянуть, так – можно. Только взглянуть, а душе – услада…
Он торопливо сошел с крыльца и, задыхаясь от возбуждения, шатаясь и оступаясь на осклизлой тропе, засеменил вверх по переулочку ко двору.
Во яворе кто-то был. Кто-то чем-то постукивал и шуршал. Что-то скреблось и потрескивало. Потом сердитый голос головинской девчонки кому-то что-то сказал. А потом заскрипели отпертые ворота. Одна из воротин открылась. Сквозь щель стало видно, как сразу посветлело в темном дворе. Значит, девка оттуда вышла. Пошла в огород.
Зачем же она пошла? Не к соседям ли, к их девчонке? К той она ходит. А только надолго ли? Может, пошла надолго? Взять вот да заглянуть? Чего тут такого? Взошел блаженный старик – и все. Взошел и взошел… Я ничего… шел и взошел… хлебца бы… вот он, Филатыч… воры, все воры… нет ничего… дай старику хоть корочку… нет ничего… я ничего… зашел вот… шел и зашел… подайте нищенькому… подайте… нет ничего…
Девчонки, похоже, нет…
Убедившись в этом, Филатыч поспешно шагнул за втоптанную в весеннюю грязь огородную слегу. Шагнул – и с радостно бьющимся сердцем рванулся во двор, к заветному углу.
Там, где он в свое время успел схоронить от бесов ведерный чугун с ценными бумагами, с деньгами и золотом, все было вскопано, перемешано, свалено в кучу. А сверху, задрав оглобли, высились, как надгробье, сани…
Вытянув руки, с криком ужаса и боли Филатыч рухнул возле этой кучи мусора и песка.
8
Потрясенный историей с «парикмахером», еще раз отлежавшись недели две у Головиных в жестокой простуде и вновь кое-как поднявшись на ноги, Савелий Бегунок чуть ли не каждый день стал упорно ездить в Москву.
Прежде всего хотелось вернуть одолженную Иваном Махровым одежду. И он, невольно боясь чего-то, хотя нарочно делал это в людные, солнечные часы, благо в апреле их становилось все больше, дважды искал за привокзальной улицей двор и дом, где в холодном и темном, как погреб, тупичке оглушил его «парикмахер».
Но в непонятной для мужика московской путанице переулочков, тупичков, кирпичных и деревянных домиков и домов, лавок, лабазов, пустынных конных дворов, поваленных и разбитых заборов, переходов и перелазов отыскать запавшую в память лесенку на второй этаж к пиликающей гармошке и плачущему ребенку оказалось неразрешимой задачей, хотя днем здесь было совсем не так, как в ту страшную колдовскую ночь: ни шорохов, ни зловещего шепота, ни хрустения шагов, похожего на работу чьих-то больших челюстей на заполненной призраками темной улице. Все обыденно, серо. Просто – не имеющая конца и начала городская утомительная колгота.
Чего тут бояться? Ан вот испугался в ту ночь. А испугавшись – чуть не пропал…
Поняв, что дом Махровых ему не найти, мужик мысленно повинился перед Иваном:
– Прости меня, парень. Похоже, никак тебя не достигну! – и сунул узелок с одеждой под топчан, на котором спал в каморке Антошки.
С этого дня все свои силы он направил на главное: на поиски случая, который помог бы попасть, наконец, на прием к Владимиру Ильичу.
Дежурный, к которому он обратился в будочке у Спасских ворот Кремля, расспросил его, записал фамилию. цель приезда и обещал доложить кому-то. Но тут же предупредил, что ждать придется не меньше недели «ввиду перегрузки в количестве ходоков».
Однако нетерпение мужика было так велико, что он все равно продолжал часами стоять и сидеть у кремлевской стены, с завистью следя за тем, как самые разные люди – в военных шинелях, в кожанках, а то и в крестьянских армяках да зипунах – беспрепятственно входят в Кремль, как иногда въезжают в распахнутые ворота или вырываются из ворот, оставляя за собой сизые клубы дыма, железно дребезжащие автомобили.
Может, в одном из них проехал и ОН?..
Чтобы согреться, а если повезет, то и разжиться какой-нибудь едой, мужик время от времени спускался с Красной площади в Охотный ряд, в его пестрое нагромождение не очень бойко, но все же торгующих продуктовых лавок, ларьков, одноэтажных и двухэтажных домов, среди которых выделялись, мешая движению извозчиков и пешеходов, две церкви – одна большая, двухъярусная, другая – поменьше, ближе к Манежу. На их папертях иногда подавали милостыню, и Савелий не раз, глотая голодную слюну, терпеливо выстаивал там среди таких же, как и он, отощавших людей, склонив на грудь лохматую голову.
За белой громадой церкви Параскевы-Пятницы, стоявшей недалеко от Дома союзов, в низком полутемном помещении располагался книжный магазин – «развал». Здесь торговали не только дешевенькими или редкими книгами, но и выкраденными из музеев бесценными рукописями, документами, картинами из государственных и частных собраний. Загороженное от света помещение пропахло плесенью. Зато в нем было как-то по-необычному тихо, даже торжественно, словно в храме, и Савелий любил заходить сюда – постоять в тишине среди молчаливо-сосредоточенных любителей книг, совсем не похожих на покупателей возле мясных и овощных лавок на другой стороне Охотного ряда, посмотреть на книги в кожаных переплетах и подивиться в душе: кто-то ведь написал же их, эту громадину? А кто-то может все их прочесть?!
В один из дней там к нему подошел чисто одетый седенький старичок. Рассмотрел сквозь стекла пенсне. Расспросил, кто и откуда. Почмокал губами. С некоторым удивлением дважды задал вопрос:
– За тем в Москву и приехал?
– За тем…
– И к нему еще не попал?
– Нет. Потерпи, говорят. Занят, мол, Ленин. И нездоров.
– Ничего удивительного, – подтвердил старичок. – Глава государства. Дел, конечно, немало…
И отвел Бегунка в сторонку:
– Хотелось бы вам посоветовать, уважаемый, вот что. Живу я вон там, где Александровский сад, напротив Кремля. Рядом с домом, где я живу, есть еще один дом, в котором живет сестра Ульянова-Ленина. Старшая, кажется. Бывает, что он заходит к ней в гости. Лично видел не раз. И вместо того, чтобы вам бесполезно ждать у Спасских ворот, подежурьте-ка там. Когда он выйдет из Кремля… ну, в общем, легко узнать: рыжеватая бородка, знаете ли, невысокого роста. Остановите и спросите. Может, удастся? Вдруг – повезет…
Несколько вечеров Савелий продежурил и там, возле дома доброго старичка. Но ничего не дождался. Да и неловко стало караулить по вечерам. «Раз Ленин занят да еще болен, чего к нему лезть не в черед? Он в гости к сеструхе, а я к нему со своим? Не-е… вроде негоже! Немного еще погожу – да и ладно: занят ведь, болен. Чего же я так-то…»
И все же ему посчастливилось увидеть Владимира Ильича.
Сочувственно наблюдая за тем, как мыкается мужик, с утра отправляясь в Москву и за полночь возвращаясь оттуда, а то и ночуя неизвестно где, Платон уговорил Веритеева помочь Бегунку– если уж не попасть в Кремль к Ленину, то хотя бы послушать Владимира Ильича на одном из рабочих собраний, которых сейчас проходит в Москве немало;.
– Не от себя, чай, приехал, а от Мануйловки! – горячо убеждал он старого друга. – Сибиряк, понимаешь. Искатель правды. Партизан. Да еще оказался обобранным и побитым… как не помочь?
И в один из весенних дней Веритееву удалось достать Савелию пропуск на рабочее собрание, где ожидалось выступление Ленина.
Мужик приехал в тот день из поселка в Москву чуть свет. Едва не бегом одолел немалое расстояние от вокзала до центра города. Часа полтора топтался у закрытых дверей, пока с самыми первыми делегатами не прошел наконец в здание Дома союзов, где и пристроился было в заставленном стульями и скамьями зале в последнем ряду. Потом, оглядевшись, понял, что вряд ли увидит отсюда Ленина. Зато наверху под лепным потолком, выше радужно сверкающих ламп, которые называют люстрами, есть балкончик, там было бы в самый раз.
И он перешел по лестнице на балкончик.
Здесь было свободнее и теплее. А главное – видно весь зал из конца в конец.
Между тем делегаты постепенно заполняли казавшийся Савелию огромным зал с беломраморными колоннами, собирались кучками, рассаживались, гудели.
Потом стали хлопать в ладоши, за что-то голосовать. Долго слушали докладчика. И еще одного. Еще одного. Много раз поднимали руки – кто «за», а кто «против». Кого-то в лоб укоряли. Кричали даже «долой» и «довольно цацкаться с ними», с кем – Бегунок не понял. А главного, Ленина, все еще не было.
Во время перерыва Савелий долго ходил по мраморным лестницам дома, не уставая дивиться его «немыслимой красоте», в особенности колоннам и зеркалам.
«Господа – они знали, чего к чему! – раздумывал Бегунок. – На нашем труде взрастали. Жили себе, не тужили. Теперь тут и верно хозяином стал рабочий. С ним, однако же, и крестьянство. Ишь как написано хорошо на кумачовом плакате: „Царству рабочих и крестьян не будет конца!“ Рабочий класс того царства хочет. А нам, крестьянам, чего не хотеть? Вместе с ним царя сковырнули, вместе теперь и наше царство будет в России. Вон как мужик Бегунок вольно похаживает в этом Дворянском доме, не боясь царя с господами! А нынче, бог даст, услышит самого главного – Ленина. Так и пойдет оно, видно, вечное царство…»
После перерыва спор ораторов продолжался, и уставший, полуголодный Савелий не выдержал: отошел на своем балконе в уголок, сел на холодный каменный пол, привалился спиной к стене и сразу же задремал.
Проснулся от сильного непонятного гула.
Гудели стены, гудел весь дом, хотя гул летел откуда– то снизу, – Савелий не сразу понял откуда. А когда понял и торопливо сунулся из темного, холодного угла к перилам, которыми был огражден балкон, замкнуто тянувшийся по всему квадрату взнесенных под потолок стен, Ленин уже стоял на помосте возле президиума и начинал свою речь.
Начинал – и не мог начать: стоял, поднимал руку – просил делегатов сесть, беречь свое время. При этом Савелия поразило, что Ленин, и верно, как говорил ему старичок в пенсне, не больно крупен. Такой, как все. И о чем говорит? О том, что неправильно написано на плакате о «вечном царстве» рабочего класса с крестьянством, потому что в будущем этом царстве классов таких не будет, а будет цельный, один народ…
– Если бы царству рабочих и крестьян никогда не было конца, – объяснял делегатам Ленин, – то это означало бы, что никогда не будет и социализма, ибо последний означает уничтожение классов.
Савелий уже знал из разговоров с Платоном, что в каждом государстве действительно есть эта штука – классы. Раньше, едва ли не год назад, – он жизнь принимал в ее пестроте: царь с его приближенными и министрами – это одно. Жандармы и белые – другое. Купцы с фабрикантами – третье. Владелец пароходов на Иртыше или Мартемьян Износков в Мануйлове – четвертое. Чиновники да солдаты – пятое. А там и шестое, седьмое… конца тому счету нет! Тем более если взять еще иностранцев по всей земле. Тут уже совсем понять ничего нельзя: карусель! – полагал он тогда. А оказалось – совсем не так. И Ленин теперь говорил об этом.
– Против кого мы ведем теперешней весной, вот сейчас, один из наших последних решительных боев? – спрашивал он. – И вообще, какие силы имеются у нас налицо, как они группируются? Если взять современное общество в целом, то сил этих главных в основном – три. Пролетариат – первая сила. Вторая – крестьянство. Третья сила – всем известна, это – помещики и капиталисты. Сейчас в России этой силы, как класса, нет…
«Ага, – соглашался в уме Савелий. – Так все и есть…»
– О том, что рабочий класс есть главная сила в нашей стране, вы все хорошо знаете, вы сами в гуще этого класса живете, – продолжал Владимир Ильич. – Три с половиной года тому назад рабочий класс взял в свои руки политическое господство, не обманывая ни себя, ни других разговорами насчет «общенародной, общевыборной, всем народом освященной» власти. Любителей по части такой словесности много, но не из числа пролетариата, который сознавал, что берет эту власть один. Он брал ее в свои руки таким путем, каким осуществляется всякая диктатура. То есть с наибольшей твердостью, с наибольшей непреклонностью. И при этом больше других классов подвергся за эти три с половиной года таким бедствиям, лишениям, голоду, ухудшению своего экономического положения, как никогда ни один класс в истории…
Савелию вдруг с удивительной ясностью вспомнился разговор, который на днях он завел с Платоном Головиным.
Они только что кончили скудный утренний завтрак. Мужик собирался в Москву, Платон – на завод. За окнами чуть светлело: рассветная синева едва-едва пробивалась сквозь весеннюю легкую темноту.
Дарья Васильевна ходила все эти дни заплаканная, и Платон устало пожаловался:
– Да-а… Надо признать, что чего-то я упустил с Константином. Еще в те годы, когда он мальчонком был.
И вдруг рассердился:
– Однако же как мне не упустить? Вначале – на германской… потом – на гражданской. Теперь – без выхода на заводе.
– И то, – согласился Савелий. – Жизнь! И вот что мне теперь в особое удивленье, – высказал он давно занимавшую его мысль: – Партийным, как ты, тяжелее всего. Другому из вас, рабочих, тоже не сладко. Однако другой, он все же отгрохает у станка – и домой. А партийным? Взять хоть тебя…
– Должен, брат, – буднично согласился Платон. – Если не мы, то кто? Раз уж взялись – отступать не резон.
– Вот-вот! – подхватил Савелий. – Однако раньше я думал, что вы, партийные, вроде новых господ: власть, мол, взяли, у власти стоите, все под твоей рукой. Чего хошь твори, себя не забудь. Егемоны! А ныне гляжу…
– Какое там, не забудь! – Платон усмехнулся. – О себе и не помнишь.
– И то! Вон еле-еле отудобил ты, а душа уж не тут! – Савелий обвел мосластой ладонью стол и часть комнаты, где после ушедшего из семьи Константина опять с раннего утра что-то вытирала да перекладывала хлопотливая Зинка. – Душа твоя там, на заводе. А как я раньше считал? Сговариваются, мол, рабочие в городах. Соберутся и сговорятся: «Давайте, ребята, оружье возьмем, власть себе заберем, а других прижмем. Рази только крестьянство пока помилуем, коли без хлеба не проживешь…» – Он усмешливо покачал головой. – А потом, когда партизаном стал и вкруг огляделся, особо же теперь, когда ты мне тут газетки читал со дня на день, на митингах ваших побыл, в Москве походил туда да сюда… теперь совсем уж ясно мне, брат, что главные вы от другого: жизнь вас к тому понуждает. Антошке шестнадцать, а тоже со всеми в заводской работе…
Платон недовольно махнул рукой:
– Какая у парня работа? Нынче занят, завтра нет. Почти без получки, без дела ходит.
– А все же. Со всеми вместе гуртуется день за днем. Тут, хошь не хошь, сговоришься! Одна работа, одна и радость-беда. Значит – одна и думка. А если взять вас по всей России из конца в конец? Так и выходит, что вот он класс, пролетарий! Не то что в крестьянстве, – добавил он хмуро. – Там все в особицу. Рядом изба, да не рядом судьба…
…Теперь, стоя на краю помоста перед делегатами, Ленин говорил и об этом:
– Как могло случиться, что в стране, в которой пролетариат так малочислен по сравнению с остальною частью населения, в стране отсталой, которая была отрезана искусственно военной силой от стран с более многочисленным, сознательным, дисциплинированным и организованным пролетариатом, как могло случиться, что в такой стране, при сопротивлении, при натиске буржуазии всего мира, один класс мог осуществить свою власть? Как могло это осуществляться в течение трех с половиной лет? Где была поддержка этому? Мы знаем, что поддержка была и извне страны, от братьев по классу, и внутри страны – в массе трудовых крестьян…