Текст книги "Перед прыжком (Роман)"
Автор книги: Дмитрий Еремин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц)
– Скажите, товарищ, вы воевали?
– А как же! – охотно, не без самолюбивой гордости, ответил тот. – И с японцем, и с германцами.
– Солдатом?
Сухорукий усмехнулся в прокуренные усы:
– В генералы я вроде не гожусь…
– Гм, так. Вот теперь и скажите: можно ли побить врага, если каждая рота и каждый взвод будут действовать сами по себе, как им заблагорассудится, не подчиняясь распоряжениям командования?
– Это как же? – не сразу поняв, куда клонит Владимир Ильич, насторожился Сухорукий. – Такое никак! Штабам оно, чай, виднее. Рота, тем больше взвод, эти только чего вблизи…
– А ваш завком рассудил иначе. Решение правительства о посылке эшелона рабочих на хлебный фронт он счел пустой, не обязательной для себя бумажкой. Ему, видимо, все равно, что сейчас требуется стране в целом, главное – что устраивает групповые, местные интересы. Как вы лично относитесь к такой политике?
– Я-то? – Сухорукий побагровел. – Ну я-то, конечно, не шибко силен. Драченов… а я за ним.
– Вы за ним. А противник тем временем бросает свои войска на ваш митингующий самостийный взвод. Потом на другой такой же, на третий. В итоге вместо победы дело кончается поражением. Верно?
– Вроде бы…
– Именно так! Победить разруху и голод можно лишь всем сообща, крепко взявшись за руки, соблюдая строжайшую пролетарскую дисциплину. Без этого – смерть. А хлебный фронт сейчас главный. И, возвращаясь к нашим текущим делам, должен сказать, что мы уже сейчас, в начале года, объявляем всероссийскую мобилизацию трудящихся, начиная с рабочих центра, на сельскохозяйственный фронт. То есть будем с ранней весны формировать и отправлять из промышленных центров в хлебородные губернии, прежде всего в Сибирь, рабочие продовольственные отряды в помощь крестьянству. Нам во что бы то ни стало нужно дозаготовить те сто пятьдесят миллионов пудов зерна, которые не обеспечиваются в этом году ни налогом, ни разверсткой. Именно поэтому поездка вашего эшелона, поездка специалистов по сельскохозяйственным машинам, да еще с запасными частями, которые мы надеемся получить у дирекции завода в счет готовых машин, такая поездка архинеобходима! И я пользуюсь случаем просить каждого из вас… и вас, товарищ, – в последний раз обратился он к Сухорукому, в продолжении почти всего разговора как бы не замечая молча сидевшего на отшибе Драченова. – Да, да, и вас, несмотря на то, что «крестьянство вам лично ни к чему», но, учитывая его роль в государстве, я хотел бы вас всех просить разъяснить сказанное здесь своим товарищам по заводу. Стать, если хотите, боевыми агитаторами за эту поездку, а во время самой поездки, которая будет длиться довольно долго, быть образцом в труде и в той большой разъяснительной пролетарской работе среди крестьян в пользу Советской власти, которую каждому из вас и всем рабочим завода в целом обязательно придется вести, чтобы помочь сибирскому крестьянину лучше понять и общее положение в республике, и необходимость братского единства с революционным рабочим классом…
…Когда делегаты вышли, Ленин попросил телефонистку соединить его с наркомом продовольствия Цюрупой.
– Александр Дмитриевич! – сказал он, довольный, что нелегкая в те годы связь так быстро наладилась. – У меня только что была делегация рабочих Люберецкого завода Мак-Кормиков. Да. Худо у них. Тысячи полторы, не считая семей. В виде исключения не найдется ли у вас, ну, скажем, вагон зерна или муки. На посевную работали хорошо. Да-да, прикиньте, пожалуйста, а потом позвоните мне. Хорошо?
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Эпидемия гриппа началась в ту пору в Испании и уже оттуда прошла на восток Европы. Вместе с холерой и тифом «испанка» второй год подряд свирепствовала в Советской России. Голодные, обессилевшие люди не в состоянии были сопротивляться страшной болезни. Смерть от ее осложнений выкашивала их в городах как траву, без всякой пощады.
Немало умерших отнесли на местное кладбище и из заводской больницы. Но Платону Головину повезло: закаменевшая в своем горе Дарья Васильевна не отходила от его больничной койки ни днем ни ночью. Старенький фельдшер Мозжухин только одобрительно крякал, наблюдая за тем, как молчаливая, исхудавшая женщина обкладывает мужа горчичной бумагой, укутывает, выхаживает, и больной с каждым днем заметно идет на поправит.
Через две с небольшим недели его, еле держащегося на ногах, отпустили домой. И здесь совсем полегчало: в больнице пришлось лежать в продуваемом со всех сторон коридоре, возле окна, а дома хоть и не очень тепло, но своя, тобою сделанная кровать, родное ватное одеяло, свои хоть и кислые, но куда как вкуснее приготовленные Дашей щи, вгоняющий в пот земляничный чай с сахарином. К тому же Зинку или Антошку можно послать к старику Щербовичу: невелики у аптекаря запасы лекарств, а все по-соседски отпустит баночку скипидарной мази – натереть на ночь грудь, чтобы хрипу поменьше было…
Вместе с выздоровлением стали возвращаться к Платону и заботы: что было на только что прошедшем съезде партии? Что с поездкой в Сибирь? Как вообще дела?..
Было горько, что тогда, в феврале, из-за проклятой болезни не попал вместе с делегацией к товарищу Ленину. И Михаила Ивановича Калинина на заводском митинге не послушал. Только и радости, что газета: Дашенька приносит ее аккуратно…
Страшась распространения эпидемии, в больницу посторонних без срочной надобности не пускали. Дарья Васильевна, занятая больным, мало что знала, и теперь, вернувшись домой, Платон день за днем нетерпеливо ждал Веритеева или Малкина: как ни заняты, должны навестить больного, не передавать новости через Дашеньку, а прийти самим, обо всем обсказать подробно.
Правда, Антошка рассказывал с пятого на десятое, как делегаты отчитывались после возвращения из Кремля на заводском митинге, как митинг прошел, а на нем товарищ Калинин хорошую речь произнес. Даже такой бузотер, как Игнат Сухорукий, выступил с ладной речью. «Я, говорит, товарищ Калинин, пошел за Драченовым сослепу, с дурости. А теперь вполне понимаю, что к чему. Так что уж извиняйте…» Постановили единогласно – ехать в Сибирь. А на другое утро из Москвы пришел на завод вагон с продовольствием…
Да разве это рассказ? Надо из первых рук, от самого Веритеева. Пора бы старому другу заглянуть к больному на часок-другой.
Тем неожиданнее было для Головина, что в один из воскресных мартовских дней к нему явился Игнат Сухорукий. Про себя Платон так и определил: явился, а не пришел. Всю зиму одетый в один и тот же ватный «спинжак», замызганный в цехе («Что в цех, то и для всех»), неопрятный, ершистый, пыхающйй дымом из-под прокуренных усов, – на этот раз Сухорукий явился хотя и в обычном своем «спинжаке», но аккуратно застегнутый и причесанный. Даже его рыжие тараканьи усы, казалось, были пушистее, чем всегда.
Когда он, склонившись под притолокой, хрипловато, как все курильщики, бросил: «Здорово, хозяева!» – Платона кольнуло: «А этот зачем явился? Чего ему надо?»
Едва ли не больше любого другого, даже Драченова, именно Сухорукий доставлял в прошлом году и в течение всей зимы множество неприятностей Платону в его партийных заводских делах. Если где-нибудь на заводе в рабочий час начиналась очередная «буза» из-за нехватки продовольствия, дров, одежды, немыслимой скачки цен на базаре и крикуны со смаком «вешали всех собак» на Советскую власть, то в центре этой «бузы» чаще всего оказывался Сухорукий. А какую околесицу он плел на митингах! Как костерил «зажравшихся комиссаров и бюрократов»! Что нес иногда насчет того, что якобы «все пошло под уклон, и выходу больше нет»? Антошка сказал, что после поездки в Кремль мужик вроде начал меняться. Да только надолго ли? Больно уж много в нем вздорной злости…
Теперь, войдя, Сухорукий мирно спросил:
– Ну, как твоя хвороба, Николаич?
– Ты хоть ватник сними! – сердито оборвала его Дарья Васильевна. – Человек хворый, простуженный, на дворе еще снегу полно, а ты прямо с улицы в этом грязном-заразном!
Неожиданно для нее Игнат согласился:
– И то!
Вернулся в крохотную прихожую, положил на сундук «спинжак» и облезлую шапку, достал гребешок, причесался.
– Я к тебе, Николаич, решил зайти от души! – начал он, вновь усаживаясь на табуретку возле постели. И огляделся: —А бедно живешь. И еда вон…
Его придирчивый взгляд прошелся по плошке с остатками пшенной каши, по недопитому стакану зеленоватого самодельного чая. Рядом с ними на столе – не только хлеба, крошек не видно…
– Уж мог бы как секретарь, – с упреком добавил Игнат.
– Чего это я мог бы? – сердито спросил Платон и закашлялся.
– Ладно… это я так, – смутился Сухорукий. – Блажь моя, знаешь? Ты уж, брат, извини. Бывает.
Платон промолчал.
– Кто был у тебя из наших? – ревниво спросил Игнат. – Еще по-настоящему не успели? Ишь ты! И то, дел у них много, что говорить. Так вот, значит, съездили мы, как надобно быть. Сейчас я тебе…
Он плотнее устроился на скрипучей табуретке и уже открыл было рот для обстоятельного рассказа, как вдруг усмехнулся, сильно хлопнул себя широкими ладонями по коленям, с веселым недоумением воскликнул:
– Однако ж, брат, вот я чего до сих пор никак не пойму: об этом, чего нам наказывали на заводском митинге и об чем я особо хотел поспорить, поставить в Москве на попа, спорить нам не пришлось. Вот, значит, вошли, поздоровкались, а потом уселись все чин по чину ближе к нему, окромя Драченова. Я глаз с его не спускаю, и дивно мне: вроде не очень показист, помене меня росточком, и рыжеват, и с кажным здоровкается за руку, а все вкруг вроде остерегает тебя: «Не тормошись, мол…» Ей-богу, не вру! Тихо, брат, аккуратно. Не то что об нашей бузе, а и об куреве позабыл! Все у него прилажено к делу, к соображенью. И чем на его ты больше глядишь, тем как-то, брат, у тебя надежнее на душе. А уж об том, чтобы, значит, бузить да спорить… Только когда от него ушли, когда на площадь Красную вышли, только тут нам Драченов напомнил: «Что же вы, говорит, об том, что велели вам, с им и спорить не стали, всего ему не сказали? А тоже еще, делегаты»… Я бы в другое время враз его поддержал, а тут, поверишь, зло взяло на Драченова: чего лезть к Ленину с нашей бузой? Он и без нас все понял! Потому, когда Амелин ответил Драченову: «Черт с тем, что спорить не стали», я тоже подумал: верно, что черт с ней, с нашей бузой…
Не то усмехаясь, не то сердясь, он помолчал, покачал головой. Потом неожиданно для Платона смущенно и виновато признался:
– А я, брат, сильно там обмишулился… Срамота! – И едва ли не полчаса во всех подробностях стал рассказывать историю с колуном и зажигалкой Сергея Малкина. – Истинный крест, так все и было! Вон чего вышло, гляди ты! Ванька Амелин ляпнул про мой колун, а он возьми да спроси: что, мол, там за колун? Потом всю дорогу я то со стыда, а то с хохоту обмирал, как вспомню его слова про рабочую гордость или про то, как я ловко Сережку поддел с его зажигалкой! А и то, – рассердился вдруг Сухорукий, – выходит, плохой только я да я? А другие, выходит, лучше?
Дарья Васильевна, слушая, всплескивала руками:
– Срамота-то какая – колун украл! Батюшки, и об этом в Кремле-то? Ох, срамотища! Стыда у вас нет…
– Стыда – оно верно, что не хватает, – легко согласился Игнат. – Вон тоже возьми меня: когда вернулся домой, опять про колун подумал. Ведь чем мы все топим печи с грехом пополам? Пеньками из лесу. Намедни вместе с твоим Антошкой эно какие раскорчевали! Я еле-еле довез, боялся – тележку совсем угроблю. Привезти-то привез, а чем расколешь проклятый пень? Топор не возьмет. Вот и подумал опять про колун: мол, может, на этот раз не поймают?..
Он безнадежно махнул рукой.
– Подумал, да плюнул. Не буду, мол, хватит. Вспомнил про тридцать пудов, о которых он говорил, об нашей рабочей чести – и стало вроде не по себе. Черт с ним, с тем колуном, обойдусь без него…
Игнат потянулся было в карман за кисетом, взглянул на Платона, сунул кисет обратно, посерьезнел, расправил рыжие, прокуренные усы:
– А что касается завода, то тут все у нас получилось в порядке. Отчитались мы, значит, в цехах и на митинге честь по чести. Я тоже при самом Михайле Ивановиче Калинине большую речугу рванул, с решением согласился…
Когда довольный своим подробным рассказом Игнат наконец ушел, на душе Платона стало одновременно легче и тяжелей: все-таки не Веритеев и не Амелин, а этот «рыжий таракан», как за глаза называли Сухорукого, первый пришел и наговорил про свой колун и Серегину зажигалку. Надо будет послать Антошку к Амелину или к Малкину – пусть забегут и расскажут все по порядку, нет силы дольше терпеть…
А тут еще мучает бередящая душу ссора со старшим сыном: после совместного заседания завкома и парткома, а потом и решения ячейки об исключении из партии, Константин отошел совсем…
Был сын, стал вздорным, злым чужаком. Мира не получилось. «Теперь уж, похоже, полное расхождение, – с горечью и обидой думал Платон, лежа на койке в их с Дарьей Васильевной комнате. – В особицу рос, в особицу и по жизни решил идти. Дашенька ходит заплаканная. Молчит. О Костьке ни слова. А видно, что худо ей: мать – она мать и есть!..»
Ссора произошла после долгого, трудного разговора.
И поводом к ней послужил возбужденный рассказ Антошки о том, что через несколько дней после того, как отца увезли в больницу, Константин привел домой и накормил обедом явного чужака.
– Не иначе, контрика! – горячился Антошка. – Узнал я его! Теперь он побритый, ни бороды, ни усов, а все равно тот самый, который скрывался в монастыре! Оделся монахом, а вовсе и не монах! Явный вражина! А Костька взял да привел его к нам! Последний обед у мамки сожрали…
После расспросов выяснилось, что Антошка за день до этого видел знакомого Константину «контрика» в Николо-Угрешском монастыре, расположенном в пяти верстах от поселка, когда они, четверо комсомольцев во главе с Мишей Востриковым, ходили туда с бумагой Совета о мобилизации монастырских подвод на возку дров для Москвы и их чуть не час избивали старухи да мужики из ближних к монастырю деревень…
– Не поспей ребята товарища Дылева, еще неизвестно, были бы мы живы! – заключил Антошка длинный рассказ.
Об этом монастыре в поселке давно уже ходили разные слухи. Одни говорили, что там чуть не в каждой келье вместе с монахом – баба. Другие клятвенно утверждали, что если не видели сами, то слышали от надежных людей, будто за каменной монастырской стеной среди монахов немало скрывшихся от властей «беляков». Третьи доказывали, что если не весь, то добрая часть самогона, выпиваемого в уезде, идет оттуда через приверженных к монастырю молодок и баб: сытая братия гонит его из зерна и картошки…
До революции монастырю принадлежали частью купленные, частью «дарованные» богатыми господами, в том числе членами царской семьи, сотни десятин пахотной, луговой и огородной земли в местной пойме Москвы– реки и на лесистом верху над рекой. А в далеком прошлом собственностью монастыря были и некоторые из окрестных деревень, которые даже и теперь оставались не то его бессрочными данниками, не то добровольными помощниками во многих тайных и явных делах.
Старухи из этих деревень, одетые во все черное, похожие на монашек, не пропускали ни одной монастырской службы, знакомы были монахам по именам. Некоторые в молодости и грешили здесь, рожали ребят, роднились с монастырем. Бывало, что их в молодые годы без ведома настоятеля озорники в черных рясах даже «постригали» в монахини, и те считали себя теперь «божьими мироносными девами», вербовали в округе себе подобных, чаще всего недужных, несчастных.
Наиболее деятельные из старух время от времени, как и в прежние времена, отправлялись «по святой Руси» за сбором даров и денег на благолепие храмов и на прокорм монастырской братии. А попутно и для того, как выяснилось позднее, чтобы распространять среди верующих в охваченной голодом и смутами стране молитвы и листовки, многие из которых были прямым призывом не подчиняться власти «безбожных большевиков».
Не только старухи, но и многие молодые крестьянки из ближних к монастырю деревень продолжали работать на «братию» на дому: стирали, шили и чинили монашеское белье, рясы и подрясники, а вместе с ними и отнюдь не монашескую одежду тех, кто появился здесь совсем недавно, после подавления заговоров и мятежей, и держался в кельях особняком.
После разгрома белых на юге шахты Донбасса еще не были восстановлены, нефтяные скважины Баку залиты водой. Поэтому основным видом топлива по-прежнему оставались дрова. И по решению губернского исполнительного комитета все подмосковные уезды по разверстке обязаны были за зимние месяцы подвезти в Москву для ее кое-как работающих заводов необходимое количество возов с заготовленными в местных лесах дровами. За первую половину зимы уезд уже поставил «Москвотопу» двести возов. Теперь, до полной ростепели, следовало отправить еще сто, а подвод не хватало. Все, что местные учреждения, крестьяне и частные лица обязаны были во исполнение декрета о всеобщей трудовой и гужевой повинности выполнить, было выполнено. Один лишь монастырь, его игумен Никодим, под разными предлогами до сих пор не дали ни одной подводы. Неделю назад, в ответ на очередное требование исполкома, игумен прислал витиевато написанный очередной отказ, смиренно утверждая, что монастырская братия живет бедно, питается скудно, пашет и сеет сама, сама же и убирает свой урожай. Для этого, верно, есть две-три лошади (хотя в монастырской конюшне их было десятка два). «Однако же при бескормице, охватившей несчастную, прогневившую бога Россию, кони лишились последних сил, а поэтому трудовой повинности нести не могут…»
План поставок топлива в Москву следовало выполнить во что бы то ни стало, и, возмущенный отказом настоятеля, председатель уездного исполкома решил снова, и уже в последний раз, направить в монастырь представителя местных властей со строжайшим письменным распоряжением: в ближайшие два дня, а именно рано утром в четверг, пригнать к зданию исполкома десять подвод со своими возчиками для перевозки дров в Москву с одной из лесных делянок. На требовании – расписаться. Невыполнение повлечет за собою…
Дело было щекотливое. Поэтому начальник местной ЧК Дылев пригласил к себе для беседы секретаря уездной комсомольской организации, одновременно исполняющего должность секретаря волисполкома Мишу Вострикова и трех его помощников-комсомольцев, которым предстояло вручить игумену Никодиму распоряжение исполкома. А на следующее утро Антошка Головин, Филька Тимохин и Гриня Шустин во главе с чуть более взрослым, чем они, предводителем отправились в монастырь – «вручать меморандум», как вполне серьезно заметил при этом строгий, решительный Миша.
2
Антошка с Филькой охотно согласились «прогуляться» с Мишей в монастырь. До Октября, а некоторое время даже и после него, на пасху или в престольные праздники, они бегали туда из поселка на церковные службы.
Не молиться, нет: какая еще молитва! Просто в те дни можно было пожевать что-нибудь в трапезной, если поможешь монаху-повару почистить картошку, помыть посуду, вынести помои. За это разрешалось также подняться на колокольню и под строжайшим присмотром старого звонаря потрезвонить час или два. Стоишь наверху, над всей монастырской усадьбой, над крышами ближних деревень, вровень с соседним лесом, и тянешь веревку большого колокола, дергаешь веревки других колоколов что есть силы. Наяриваешь так, что звон твой слышно небось до самой Москвы. А уж что ребята в родном поселке услышат и после с завистью спросят: «Опять звонил?» – само собой ясно!
Правда, за это приходилось смиренно помогать монахам и во время церковной службы: оденут тебя в мальчишечий сарафан… стихирь, что ли? – и таскай за батюшкой разную дребедень. Зато по ходу службы можешь время от времени пройти за «царские врата» в алтарь и, когда дядьки-монахи зазеваются, хлебнуть из чаши «святого» винца по названию «кагор».
Из-за этого кагора, наполовину разбавленного теплой водицей, их обоих в конце концов и прогнал одноглазый иеромонах Панфил. Одноглазый, а увидел. Как Филька ни клялся, что получилось нечаянно и что больше они с Антошкой не будут трогать просвирки и вино, как ни пытались потом раза два со смиренным видом явиться опять в монастырь на праздник, Одноглазый гнал их взашей. А в тот первый раз, увидев, как Филька пьет из причастной чаши, попросту вытянул его, а с ним и Антошку, из алтаря наружу за уши да еще наддал сапогом под тощие зады.
– Мужик он здоровенный, что твой Поддубный! Как схватит за уши… да как наддаст… тут не то что винца, а и простой воды не захочешь! Однако же и мы с Подсолнухом не промахи: когда в их саду созревают яблоки, сколько их напихивали за пазуху да в карманы! Но вот чтобы хоть раз позвонить, а тем более пошастать по алтарю… этого теперь нет. И во сне не увидишь. Одноглазый запомнил нас хорошо. Теперь как издали увидит, так кулачищем грозит! – рассказывал по дороге в монастырь Филька Мише Вострикову, то толкая его плечом, то забегая вперед и представляя в лицах, как одноглазый Панфил застиг их, как вытягивал за уши, как с тех пор свирепо морщится всякий раз, если увидит в монастыре…
Миша слушал его невнимательно: сегодня не до пустой болтовни о проделках в монастыре. Бойкость Фильки раздражала: дело куда серьезней! Товарищ Дылев недаром предупреждал: вести себя там строго и осторожно… мало ли что! И револьвер с патронами дал. Только на крайний случай. На самый, на самый крайний.
Значит, он может случиться, тот самый крайний?..
«А кроме того, я через часок за вами ребят пошлю», – прощаясь, добавил Дылев.
– Кончай ты болтать! – сердито сказал теперь Миша Фильке, когда поселок остался позади и вдалеке за кустарником, за бугристой линией горизонта, показались крыши одной из ближайших к монастырю деревень. – Слыхал, что советовал делать товарищ Дылев? Я два раза вам повторял и еще повторяю: держаться в узде! Зря не влезать в разговор, когда я буду говорить с их начальством. Не оскорблять никого, тем более верующих. Если чего и случится, в драку не лезть, я это сам…
Он многозначительно потрогал узкой ладонью карман, в котором лежал и жег ногу наган.
– Тем больше, что товарищ Дылев обещал на всякий случай послать ребят для страховки. Так что ведите себя как надо. Особенно ты! – Он сердито и осуждающе поглядел на Фильку. – Как будто восца у тебя в руках: куда-нибудь, а обязательно влезешь своими граблями! Но это тебе не винцо и не яблоки. Ничего не хватать, ни с кем не цапаться, молчать и смотреть. Товарищ Дылев сказал, что можно даже и добродить под видом глупых зевак. Ты в драмкружке участвуешь? – опять обратился он к Фильке.
– А как же? – с удовольствием откликнулся тот. – Недавно такого пьянчугу-дьякона в пьеске сыграл – цельный час хлопали, вызывали на сцену!
– Ну вот, – более мирно заметил Миша. – Можешь и тут сыграть, будто дурак дураком… Хотя и так ты не очень, – с веселой усмешкой добавил он. – Недаром прозвали Епиходычем. А тут, в данном случае, можешь изобразить и еще дурее. Вон как Филатыч: я, мол, блаженный! И в келью даже зайти, как советовал нам товарищ Дылев, если кто позовет из монахов. Зайти поглядеть: кто там живет? А то вон в поселке болтают разное. Вдруг да и верно скрываются беляки?
– Сделаем! – не обижаясь за «Епиходыча», легко согласился Филька. – Я беляка за версту учую! Монах – он все же монах: от него монастырем пахнет. А если беляк… Хотя, с другой стороны… – начал было он, забыв только что высказанные Мишей строгие наставления не болтать. – Монахи бывают, скажу я вам…
– Опять за свое? – оборвал его Миша. – Да помолчи ты хоть пять минут…
Они миновали длинное, сверкающее под мартовским солнцем снежное поле, прошли деревеньку Бугры, и сразу открылся им монастырь: высокие стены, над ними – церковь для будничных служб и купола большого собора, засыпанные снегом крыши одноэтажных и двухэтажных жилых домов и хозяйственных построек, их мирно дымящиеся трубы. Там же – плешины двух прудов, рядом с ними – голые кроны сада.
Во все концы от главной дороги бежали большие и малые тропы, пробитые верующими. А за самой дальней стеной, сверкая и переливаясь разноцветными снежными блестками, широко развернулась пойма Москвы-реки.
– Так, значит, ребята, договорились? – в последний раз озабоченно спросил Миша слишком уж несерьезных, по его мнению, весело переговаривающихся помощников. – Вы вроде как понятые. Все остальное делаю я. Если же и на этот раз с подводами не сладится и я вынужден буду прибегнуть к решительным мерам, тогда уж как выйдет…
Довольно долго на Мишин решительный стук никто не отвечал, хотя чувствовалось, что за окованными железом дубовыми воротами кто-то есть… Слышались шорохи, обрывки приглушенно сказанных фраз, глухое пошаркивание сапог на ледяной дороге там, за полуторасаженной стеной, ровный шум неумолкающей работы в монастырских мастерских.
– Плюют на нас господа святые! – насмешливо заметил Гриня Шустин. – Ноль внимания, фунт презрения!
– А вот я их сейчас пошевелю! – отозвался Филька и, повернувшись к воротам спиной, изо всех сил застучал по нижним тесинам каблуками.
Ребята уже начали терять терпение, когда в массивной, сделанной тоже из толстого дуба калитке приоткрылась еле заметная дверца. В квадратной дыре показалось бородатое лицо монаха в засаленной бархатной камилавке на густых черных космах.
Мордастый, краснолицый монах был больше похож на разбойника, чем на служителя церкви. Его левый, провалившийся глаз был закрыт суконной черной повязкой. Зато правый смотрел за двоих. Оглядывая по очереди каждого из ребят, страж ворот всем своим видом показывал откровенную неприязнь, плохо подавляемое злое беспокойство. Что-то воровское было в его настороженном взгляде.
– Чего надо? – утробным басом осведомился страж ворот.
Миша стал объяснять.
– А кто вы такие?
– Из уездного исполкома.
– Я вижу, какой тут исполком! – со злостью заметил монах. Острый взгляд его зрячего глаза зыркнул по лицам Антошки и Фильки. – Видали таких. Идите, отколь пришли! – и сильно захлопнул дверцу.
– Наш Панфил! Тот самый, который тогда нас с Антошкой выставил вон! – нисколько не огорчившись, весело воскликнул Филька. – Ух и силен же дьявол! Говорю – ну чисто Поддубный! Ка-ак схватит за шкирку…
– Молчи ты! – Миша растерянно огляделся. – Что теперь делать?
– Что делали, то и делай! Пускай распишутся и вернут. Они от нас так просто не отвертятся. А ну, давайте все вместе…
Еще сильнее, чем прежде, Филька забарабанил по нижним доскам ворот сапогом.
Прошло не меньше пятнадцати – двадцати минут. Ребята уже устали стучать и кричать, когда окошко в калитке опять открылось и Одноглазый мрачно сказал:
– Чего зря стучите? Мандат давайте…
В дыре показалась его крупная волосатая ладонь. Миша, поколебавшись, сунул в нее исполкомовскую бумагу.
Некоторое время страж внимательно разглядывал ее, шевеля мясистыми губами. Для чего-то он даже заглянул на оборотную сторону листка, раздумчиво помолчал, склонив кудлатую голову вбок, неохотно сказал:
– Пойду опять доложу, – и прикрыл дыру глухо скрипнувшей дверцей.
– Агафон Гусев из тех вон Бугров, женатый на Анке, старшей моей сеструхе, – начал неунывающий Филька, чтобы не так томительно было ждать у ворот. – Он сказывал мамке, ух ты какая у этих монахов жизнь. Особенно про «святого» отца Сергия. Живет, мол, тихо, в самой подвальной келье. И спит в гробу, может творить настоящие чудеса. Однако же, Агафон говорил, отец его помнил того «святого» еще в молодости. Тот, мол, испортил округ не одну хорошую девку. Была у него в любовницах даже богатая барыня. Приезжала к нему из Москвы в собственном экипаже. Ага! Не веришь? Истинный бог! – Филька перекрестился. – А все другие монахи, думаешь, чай, святей? Агафон рассказывал: только, мол, глянь в любую деревню округ монастыря, и что же? А то, что сколько ребят там бегают… а уж кто постарше – и совсем похожи на тех монахов! Приставь им бороды – не отличишь: то ли это отец Пафнутий, то ли иеродьякон Евфимий, то ли сам отец Никодим! Да и по ликам – какая святость! Истинные разбойники, вроде Одноглазого. Носаты, губасты, косая сажень. Святостью и не пахнет. Теперь среди них есть и такие, какие, мол, совсем на монахов и не похожи. Того и гляди, говорит, какой-нибудь из новеньких рявкнет, как в старое время: «Ша-агом ма-а-арш!»…
– Гляди-ка, а это кто? – перебил его Гриня Шустин. – Бежит сломя голову…
Из-за правого угла стены, саженях в двадцати от ворот, вдруг выскочил на уже осевшее под мартовским солнцем снежное поле и стремительно побежал по невидимой отсюда тропе в сторону ближней к монастырю деревни юркий, низко горбящийся человек. Иногда он поскальзывался и, поднимаясь, быстро оглядывался (каждому из ребят казалось, что оглядывается именно на него), потом опять устремлялся вперед, будто за ним гнались.
– Спешит чего-то, – с интересом заметил Филька. – Ишь припустил.
– А вон и еще один!
Теперь уже слева от ворот и тоже из-за угла выскочил второй. Не задерживаясь, он побежал от монастыря в другую сторону. Фигуру его на тропе было видно хорошо: тропа оттаяла и блестела на солнце, будто отполированная.
– И этот несется как очумелый, – весело удивился Филька. – Чего они так разбегались?
– Вроде гонцов, – догадался Гриня.
И пошутил:
– Телефонов нет, а сигналить кострами, как в старину, неловко, вот монахи и рассылают гонцов.
– Могли бы еще, как матросы, флажками, – вмешался Антошка. – Помахал одним флажком: «Дескать, жду тебя, Ваня, в гости», потом помахал другим: «Я лучше, мол, сам приду…»
Ребята поспорили, посмеялись. Миша сказал:
– А если об нас?
– Чего об нас? – не поверил Филька. – Что стоим у ворот? Из деревень, особенно сверху из Бугров, и без этого нас, как на этой ладошке, видно. Просто какие– нибудь побежали за самогоном. Нас угощать, – добавил он, засмеявшись.
Между тем за воротами продолжалась своя беспокойная жизнь. Еще слышнее, чем прежде, из-за стены доносились какие-то шорохи, шепоты, суета. Было ясно, что здесь в этот час никого не ждали и вот теперь все срочно приводилось в порядок: кто-то куда-то спешил, кто-то кому-то отдавал приглушенными голосами указания, и в соответствии с ними все во дворе принимало вид, необходимый на случай прихода сюда, в монастырь, представителей новой, враждебной церковникам власти.
– Да-a, хорош он, ваш Одноглазый! – едко заметил Миша, перестав вслушиваться в суету за стеной. – Манежит нас целый час. С похмелья, что ли? От него за версту несет самогоном и табаком! Фельдфебель, а не монах!
– А морда-то? – Филька насмешливо фыркнул. – Такую морду и решетом не прикроешь!
Гриня Шустин, командир отделения в поселковой молодежной группе всевобуча, остановил: