355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дэвид Юм » Сочинения в двух томах. Том 2 » Текст книги (страница 49)
Сочинения в двух томах. Том 2
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 10:08

Текст книги "Сочинения в двух томах. Том 2 "


Автор книги: Дэвид Юм


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 49 (всего у книги 60 страниц)

Человек, кончающий счеты с жизнью, не причиняет никакого ущерба обществу, он только перестает делать добро; а если это и проступок, то относящийся к числу наиболее извинительных.

Все наши обязанности делать добро обществу предполагают, по-видимому, некоторую взаимность. Я пользуюсь выгодами общества и поэтому должен служить его интересам; но если я совершенно порываю с обществом, то могу ли я и после этого оставаться связанным долгом? И если даже допустить, что наши обязанности делать добро не прекращаются никогда, все же они, наверное, имеют некоторые границы. Я не обязан делать незначительное добро обществу за счет большого вреда для себя самого; почему же в таком случае следует мне продолжать жалкое существование из-за какой-то пустячной выгоды, которую общество могло бы, пожалуй, получить от меня? Если на основании преклонного возраста и болезненного состояния я могу с полным правом отказаться от какой-нибудь должности и посвятить все свое время борьбе с этими бедствиями, а также облегчению по мере возможности несчастий своей дальнейшей жизни, то почему же я не мог бы разом пресечь такие несчастья посредством поступка, который столь же безвреден для общества?

Но предположите, что не в моих силах более служить интересам общества; предположите, что я ему в тягость; предположите, что моя жизнь мешает каким-нибудь лицам принести обществу гораздо большую пользу. В таких случаях мой отказ от жизни должен быть не только безвинным, но и похвальным. Но большинство людей, испытывающих искушение покончить с жизнью, находятся в подобном положении; те, кто обладает здоровьем, властью или почетом, имеют обычно лучшие основания быть в ладах с миром.

Некто замешан в заговоре во имя общего блага; он схвачен по подозрению; ему грозит пытка; и он знает, что из-за его слабости тайна будет исторгнута от него. Может ли такой человек лучше послужить общим интересам, чем поскорее покончив со своей несчастной жизнью? Так обстояло дело со славным и мужественным Строцци из Флоренции 158.

Предположите далее, что злодей заслуженно осужден на позорную смерть; можно ли вообразить какое-либо основание, в силу которого он не должен был бы предварить свое наказание и избавить себя от мучительных дум о его ужасном приближении? Он не более посягает на дело провидения, чем власти, распорядившиеся о его казни; и его добровольная смерть в такой же мере полезна для общества, так как освобождает его от опасного сочлена.

Что самоубийство часто можно совместить с нашим интересом и нашим долгом по отношению к нам самим, в этом не может быть сомнения для кого-либо, кто признает, что возраст, болезнь или невзгоды могут превратить жизнь в бремя и сделать ее даже чем-то худшим, нежели самоуничтожение. Я убежден, что никто никогда не отказывался от жизни, пока ее стоит сохранять. Ибо так велик наш естественный ужас перед смертью, что незначительные мотивы никогда не будут в силах примирить нас с ней; и, хотя, быть может, положение здоровья и дел некоторого человека на первый взгляд и не требовало упомянутого средства, мы можем во всяком случае быть уверены в том, что каждый, кто без видимых оснований прибег к нему, был заклеймен такой безнадежной извращенностью или мрачностью нрава, что они должны были отравлять ему все удовольствия и делать его столь же несчастным, как если бы он изнывал под бременем самых горестных невзгод.

Если предполагается, что самоубийство есть преступление, то только трусость могла бы побудить нас к нему. Если же оно не преступление, то благоразумие и мужество должны были бы побудить нас разом избавиться от существования, когда оно становится бременем. При таком положении дел это единственный путь, встав на который мы можем быть полезны обществу, ибо подаем пример, который, если он найдет подражателей, оставит каждому его шанс на счастье в жизни и вполне освободит его от всякой опасности, от всякого злополучия 263.

Нет ничего такого, что я мог бы рекомендовать своим читательницам более настойчиво, чем изучение истории, в качестве занятия, более всех других соответствующего их полу и воспитанию, более поучительного, чем их обычное развлекательное чтение, и более занимательного, чем те серьезные сочинения, которые обычно можно увидеть в их шкафах. Среди других важных истин, которые могут быть почерпнуты ими из изучения истории, они могут получить сведения о двух обстоятельствах, знание которых может весьма способствовать их успокоению и сохранению спокойствия: о том, что наш пол, как и их, весьма далек от того совершенства, которое они склонны ему приписывать, и о том, что любовь вовсе не единственная страсть, движущая мужской половиной человечества, ибо над ней часто берут перевес скупость, честолюбие, тщеславие, а также тысячи других аффектов. Я не знаю, ложные ли представления о мужском поле в данном отношении делают романы и повести столь любимым чтивом слабого пола, но должен признаться, что мне прискорбно видеть это отвращение женского пола к фактам и пристрастие ко лжи. Помню, одна небезразличная мне юная красавица, чтобы скоротать сельский досуг, попросила прислать ей романов. Но я не пожелал коварно воспользоваться преимуществом, какое мне могло бы дать подобное чтиво, и не стал пускать в ход отравленное оружие. Я послал «Жизнеописания» Плутарха, уверив ее, что там нет ни слова правды. Она внимательно читала, пока не дошла до Александра и Цезаря, чьи имена случайно были ей знакомы. Тогда она вернула мне книгу, упрекая в обмане.

Конечно, мне могут сказать, что прекрасный пол не питает такого отвращения к истории, как я изобразил, если это тайная история и в ней есть какие-то достопамятные отношения между людьми, способные возбудить у дам любопытство. Но поскольку я нахожу, что истина, составляющая основание истории, в таких рассказах вообще не принимается во внимание, я не считаю подобный интерес с их стороны свидетельством увлечения историей. Как бы то ни было, я не вижу, почему то же любо-

пытство не могло бы получить лучшее направление, побуждая их интересоваться теми, кто жил в прошлые века, так же, как своими современниками. Что Клеоре до тайной любовной связи Фульвии с Филандром? Разве не меньше занимательности в сплетнях историков о том, что сестра Катона была любовницей Цезаря и имела от него сына, Марка Брута, которого выдавала мужу за его собственного отпрыска? И разве романы Мессалины и Юлии не сойдут для обсуждения, как и любая интрига из тех, что завязались в городе в недавнее время?

Но, право, не знаю, почему я так увлекся и стал подшучивать над дамами. Наверное, по той же причине общий любимец компании часто становится объектом беззлобных шуток и смешков товарищей. Мы вольны обращаться с приятными нам людьми в любой манере; при этом мы предполагаем, что никогда не будем поняты превратно теми, кто уверен в хорошем мнении о себе и симпатии всех присутствующих.

Теперь я перейду к более серьезному исследованию данного предмета и укажу те многочисленные выгоды, которые проистекают из изучения истории. Я покажу, как хорошо годится это занятие для всякого, а особенно для тех, кто из-за слабости телосложения и поверхностности образования лишен возможности заниматься серьезными исследованиями. По-видимому, преимущества изучения истории трояки: она ласкает воображение, совершенствует ум и укрепляет добродетель.

В самом деле, найдется ли более приятное развлечение для ума, чем перенестись в самые отдаленные века и наблюдать человеческое общество в его младенческом состоянии, когда оно делало лишь самые первые шаги по направлению к искусствам и наукам. Наблюдать политику правительств, постепенное возрастание утонченности отношений и совершенствование всего того, что украшает человеческую жизнь; видеть возникновение, развитие, упадок и окончательное крушение достигших наибольшего процветания империй, отмечая добродетели, которые способствовали их величию, и пороки, навлекшие на них гибель. Короче говоря, видеть весь человеческий род с самого начала его истории как бы дефилирующим перед нами, в подлинных красках и без тех масок, которые доставляют столько затруднений суждению современников исторических событий. Какое еще зрелище так же действует на воображение, так же великолепно, разнообразно и интересно?161 Какое удовольствие, исходящее от чувств или воображения, сравнится с ним? Неужели предпочтительнее и достойнее те пустые развлечения, которые занимают у нас столько времени, поглощая наше внимание? Сколь же извращен вкус того, кто так ошибается в выборе наслаждений!

Помимо того что изучение истории приятно, оно в большей степени, чем какая-либо другая отрасль знания, способствует расширению нашего кругозора, и большая часть того, что мы называем эрудицией и так высоко ценим, есть не что иное, как знакомство с историческими фактами. Обширные познания в данной области—удел ученых. Но это непростительное невежество, когда люди, каковы бы ни были их общественное положение и пол, не знакомы ни с историей своей родины, ни с историей Древней Греции и Рима. Женщина может обладать прекрасными манерами и даже некоторой гибкостью соображения, но если ее ум не снабжен необходимыми сведениями, то трудно надеяться, что беседа с ней доставит удовольствие умным и мыслящим людям.

К этому следует прибавить, что история не только представляет собой весьма ценную часть знания, но и открывает дорогу другим видам знаний и снабжает материалом большинство наук. В самом деле, если мы примем во внимание кратковременность человеческой жизни и ограниченность наших познаний, даже относительно современных нам событий, то почувствуем, что нам было бы суждено раз навсегда остаться по своим понятиям детьми, если бы не изобретение этой науки, столь расширяющее пределы нашего опыта, включающее в его границы прошлые века и самые далекие от нас народы и заставляющее данные факты совершенствовать нашу мудрость, как если бы мы сами все это видели. О человеке, сведущем в истории, можно некоторым образом сказать, что он живет с самого начала мира и из каждого столетия черпает нечто для обогащения своих знаний.

Приносимый изучением истории опыт обладает еще и тем преимуществом (помимо того что его источник– всемирная практика), что он знакомит нас с человеческими делами, ни в коей мере не скрывая самых тонких проявлений добродетели. И, говоря по правде, я не знаю другого такого исследования или занятия, которое было бы столь же безупречно в данном отношении, как история. Поэты могут изображать добродетель в самых изысканных красках. Но поскольку они адресуются исключительно к человеческим аффектам, то часто оказываются адвокатами порока. Даже философы любят запутывать самих себя своими тонкими спекуляциями, и мы видели, что некоторые из них заходят столь далеко, что отрицают реальное значение всех моральных различий. Но, как мне кажется, тот факт, что почти все без исключения историки всегда были истинными друзьями добродетели и всегда представляли ее в истинном свете, как бы они ни ошибались в своих суждениях относительно тех или иных отдельных лиц, заслуживает внимания со спекулятивной точки зрения. Даже сам Макиавелли обнаруживает истинное чувство добродетели в своей «Истории Флоренции». Когда он говорит как политик, рассуждая в общей форме, то видит в отравлении, убийстве и лжесвидетельстве вполне законные приемы, относящиеся к искусству власти. Но когда он говорит как историк в своих конкретных повествованиях, то неоднократно выражает столь резкое негодование по поводу порока и такое горячее одобрение добродетели, что я не побоюсь применить к нему высказывание Горация: как бы яростно вы ни изгоняли природу, она все равно возвратится к вам162. Вовсе не трудно объяснить эту симпатию историков к добродетели. Когда деловой человек вступает в жизнь и начинает действовать, он склонен рассматривать характеры людей не такими, каковы они сами по себе, а в связи со своими интересами. Любое его суждение искажается неистовством его страстей. Когда философ, сидя в своем кабинете, размышляет о характерах и нравах, то общий абстрактный взгляд на предметы оставляет его дух настолько холодным и равнодушным, что не остается никакого места для естественной игры природных чувств, и он едва ощущает различие между пороком и добродетелью. История же придерживается надлежащей середины между этими двумя крайностями и взирает на объекты с правильной точки зрения. И те, кто пишет, и те, кто читает историю, интересуются характерами и событиями в достаточной мере, для того чтобы живо испытывать чувства похвалы и порицания, а в то же время они никак лично не заинтересованы в том, чтобы искажать свои суждения.

...Verae voces tum demum pectore ab imo

Eliciuntur...

Lucret.163

ИСТОРИЯ АНГЛИИ (ИЗВЛЕЧЕНИЯ)

Падение Бэкона

(том I, [раздел ] I, «Правление Якова I», гл. IV)1

[...] Большая печать находилась в то время в руках знаменитого Бэкона, которому был пожалован титул виконта Сент-Албанского,– человека, вызывавшего всеобщее восхищение величием своего гения и любовь обходительностью и человечностью поведения. Он был величайшим украшением своего поколения и своей нации, и ничто не помешало бы ему стать украшением самой человеческой природы, если бы у него хватило силы духа справиться с неумеренным стремлением к карьере, которая ничего не могла прибавить к его достоинству, и ограничить наклонность к расточительству, которое не было нужно ему ни для того, чтобы поддержать свою честь, ни для того, чтобы обеспечить свои развлечения. Его неспособность быть бережливым и потворство слугам ввергли его в нужду, и, чтобы удовлетворить страсть к расточительству, он был вынужден брать взятки под видом подарков, и притом в весьма беззастенчивой форме, у просителей, обращающихся в суд лорда-канцлера. По-видимому, такая практика была обычным делом для предшествующих канцлеров, и было бы натяжкой полагать, что Бэкон, который пошел по той же опасной дороге, мог сохранить на судейском кресле честность и нелицеприятность судьи и выносить правильные решения, направленные против тех, от кого он получал плату за беззаконие. Жалобы по поводу этого все возрастали и наконец достигли палаты общин, которая направила в палату лордов обвинительное заключение против канцлера. Последний, чувствуя за собой вину, пытался умилостивить своих судей и путем признания своей вины в целом избежать позора подробного расследования. Лорды же настояли на тщательном расследовании всех его злоупотреблений. Он признал 28 пунктов обвинения и был приговорен к штрафу в размере 40 ООО фунтов, заключению в Тауэр на срок, зависящий от усмотрения короля, и пожизненному лишению права занимать какую-либо должность или служебное положение, заседать в парламенте, а также появляться при дворе.

Этот приговор, ужасный для человека весьма чувствительного к вопросам чести, он пережил на пять лет. Вскоре он был выпущен из Тауэра, и его гений, оказавшийся вопреки всем указанным обстоятельствам и подавленности духа несломленным, засверкал в литературном творчестве, которое заставило потомство забыть его вину или слабость или же смотреть на нее сквозь пальцы. Учитывая его большие заслуги, король освободил его от уплаты штрафа, отменив также все остальные статьи приговора, и назначил ему большую пенсию в размере 1800 фунтов в год, а также сделал все возможное, чтобы облегчить бремя его старости и несчастья. И этот великий философ наконец с сожалением признал, что он слишком долго пренебрегал истинным честолюбием возвышенного гения, погружаясь в дела и занятия, которые, требуя гораздо меньших способностей, но большей твердости духа, чем научные исследования, ввергли его в столь горестные испытания [...]

Просвещение и искусства

(том I, (раздел 11, «Правление Якова I», приложение к гл. V)2

[...] В период правления Якова I величайшей славой литературы на нашем острове был лорд Бэкон. Большая часть его произведений написана на латыни, хотя ему не хватало изящества стиля как в этом, так и в родном его языке. Если мы примем во внимание все разнообразие талантов, присущих ему в качестве публичного оратора, делового человека, острослова, придворного, собеседника, писателя и философа, то он по справедливости заслужит наше восхищение. Если же мы станем рассматривать его лишь как философа и писателя, т. е. под тем углом зрения, под которым он предстает перед нами ныне, то он, сохраняя свою значимость, окажется все же ниже своего современника Галилея, а возможно, уступит даже и Кеплеру. Бэкон указал издали на путь, ведущий к истинной философии. 1алилей же не только указал этот путь другим, но и сам прошел значительную часть его. Англичанин игнорировал геометрию, флорентинец возродил эту науку, преуспел в ней и первым применил ее наряду с экспериментом к естественной философии. Первый отверг с самым явным презрением систему Коперника3, последний дополнил ее новыми доказательствами, почерпнутыми как из разума, так и из ощущений. Стиль Бэкона неловок и груб; его остроумие, часто блестящее, в то же время часто неестественно и надуманно; он представляется первоисточником резких сравнений и вымученных аллегорий, столь характерных для английских писателей. Галилей же живой и приятный, хотя отчасти и слишком многословный, писатель. Но Италия, лишенная единого правительства и, возможно, пресыщенная своей прошлой и нынешней литературной славой, слишком пренебрегла той славой, которую она получила, породив столь великого человека. А национальный дух, который господствует у англичан и составляет их величайшее счастье, есть причина того, почему они наградили всех своих знаменитых писателей, в том числе и Бэкона, такими похвалами и одобрением, которые часто могут даже показаться пристрастными и чрезмерными [...]

Возвышение и характерные черты индепендентов

(том I, (раздел! Н, «Правление Карла I», гл. VIII)4

[...] Индепенденты, нашедшие сперва убежище и укрытие под крылом пресвитериан, выступили теперь 5 как вполне самостоятельная партия с совершенно особыми взглядами и притязаниями. Нам следует раскрыть дух этой партии и ее вождей, вскоре занявших историческую арену.

В те времена, когда религиозное исступление встречало уважение и одобрение и служило самым верным средством к тому, чтобы достичь известности и преуспеяния, было совершенно невозможно положить предел этой священной лихорадке (holy fervours) или ограничить какими-либо естественными рамками то, что устремлено к безграничному и сверхъестественному предмету. Тогда всякий, побуждаемый горячностью своего характера, соперничеством или привычкой к лицемерию, старался превзойти своих ближних и достичь еще больших высот святости и совершенства. Вред, который причиняла та или иная секта, и опасность, связанная с ней, находились в прямой зависимости от ее фанатизма, а поскольку индепенденты брали нотой выше пресвитериан, то они еще менее последних были способны остаться в каких-либо пределах умеренности. Из этого различия как из первого основания необходимо следовали все прочие расхождения между двумя сектами.

Индепенденты отвергали все церковные установления и не желали допускать ни церковных судов, ни иерархии среди священников, ни вмешательства светских властей в духовные дела, ни раз навсегда установленного предпочтения какой-либо системы доктрин или взглядов. Согласно их принципам, каждая конгрегация, объединенная добровольными духовными узами, сама по себе составляла отдельную церковь и осуществляла самоуправление, не обладая, однако, какими-либо светскими санкциями по отношению к своим пасторам и пастве. Для введения в священнический сан было совершенно достаточно избрания конгрегацией; а поскольку индепенденты отрицали всякое существенное различие между мирянами и духовенством, то для получения духовного сана не требовалось ни особой церемонии, ни специального назначения, ни призвания к этой профессии, ни возложения рук, как это принято во всех других церквах. [Религиозное] исступление пресвитериан заставило их отвергнуть власть епископов, отбросить стеснения литургии, урезать обряды, ограничить богатства и авторитет духовенства. Фанатизм индепендентов, вознесшийся на еще большую высоту, упразднил всякое церковное управление, презрел все символы веры и системы, отверг все обряды и уравнял все ранги и степени. Всякий солдат, купец, мастеровой, следуя своему рвению и движимый извращенным духом, предавался внутреннему и высшему руководству и в определенном смысле освящал себя своей непосредственной связью и общением с Небесами.

Католики оправдывали свою доктрину и свою практику религиозных преследований непогрешимостью своего руководства, на которую они претендовали. Пресвитериане, воображавшие, что столь ясные и определенные принципы, которые они одобряли, можно отвергать только из преступного и упрямого упорства, в то время полностью удовлетворяли свое фанатическое рвение посредством аналогичной теории и практики. Индепенден-ты, доведшие то же рвение до крайности, тем не менее пришли к более мягкому принципу религиозной терпимости. Дух их, пустившийся в плавание по безграничному океану вдохновенности, не мог ограничиться какими-либо определенными пределами, и те самые вариации, которые разрешал себе визионер, он был готов, следуя естественному складу ума, разрешать и другим. Из всех христианских сект эта была первой, неуклонно придерживающейся принципа веротерпимости и в пору процветания, и во время бедствий. И замечательно, что столь разумное учение обязано было своим происхождением не размышлению, но высшей степени сумасбродства и фанатизма.

Индепенденты сурово относились лишь к институтам папства и епископства, дух которых, как они думали, питал предрассудки. Кроме того, они считали важнейшей частью всякой религии учение о судьбе, или предопределении. Именно в этих твердых убеждениях единодушно сходились все сектанты, несмотря на прочие расхождения между ними.

Политическая система индепендентов полностью соответствовала их религиозным представлениям. Не довольствуясь значительным сужением власти своего суверена и превращением короля в первого чиновника (magistrate), что было целью пресвитериан, эта секта, более пылкая в своем стремлении к свободе, вынашивала планы полного упразднения монархии и даже аристократии, намереваясь осуществить полное равенство рангов и степеней в совершенно свободной и независимой республике. В соответствии с этим планом они объявили себя противниками всех предложений, направленных на достижение гражданского мира, исключая такие, которые, как они знали, были неосуществимы. Они придерживались правила, в общем мудрого с политической точки зрения, согласно которому всякий, кто обнажил меч и поднял его на своего суверена, должен отбросить ножны. Устрашая других местью оскорбленного наследника престола, они восстановили великое множество людей против гражданского мира, превышающее число тех, кто одобрил иные принципы управления и религии. И громадные успехи, уже достигнутые армиями парламента, и еще большие, ожидаемые вскоре, все более укрепляли их упорство [...]

(том П, [раздел JI, «Республика», гл. I) 6

[... 1 Командование шотландской армией было передано Лесли % опытному офицеру, разработавшему весьма правильный план обороны. Он расположил свое войско в укрепленном лагере между Эдинбургом и Лейтом и позаботился о том, чтобы удалить из графств Мэре и Лузианс все, что могло бы чем-то послужить английской армии. Кромвель подошел к шотландскому лагерю и попытался посредством всяческих уловок вызвать Лесли на сражение. Но умный шотландец сознавал, что его армия при всем ее численном превосходстве сильно уступает по своей дисциплине и опытности английской, и предпочел оставаться настороже в своем укреплении. Он старался поднять боевой дух своих солдат посредством мелких стычек и вылазок, что ему вполне удалось. Его армия день ото дня росла и преисполнялась мужеством. В лагерь прибыл король 8; полный готовности к действиям, он произвел большое впечатление на чувства солдат, готовых служить скорее энергичному и храброму молодому королю, чем комитету из штатских болтунов. Священники обеспокоились. Они потребовали от короля, чтобы он немедленно покинул лагерь. Более того, они тщательно очистили лагерь от почти четырех тысяч «мэлигнантов» («malignants») и «эн-гейджеров» («engagers»)9, рвение которых заставило их сопровождать короля и которые были самыми опытными и верными солдатами нации. И тогда духовенство возомнило, что владеет армией, сплошь состоящей из святых, а потому непобедимой. Оно громко роптало не только на своего мудрого генерала, но и на самого Господа Бога из-за того, что тот допускает проволочку в избавлении, и прямо заявляло ему, что если он не спасет их от английских сектантов, то не быть ему больше их Богом [...]

День и ночь священники (ministers) препирались с Господом в своих молениях, как они называли свои действия. Наконец они вообразили, что находятся у порога победы. Они заявили, будто им было откровение, согласно которому вся сектантская и еретическая армия вместе с Магогом (Agag), т. е. Кромвелем, отдастся им в руки. Веря своим видениям, они заставили своего генерала вопреки всем его возражениям спуститься в долину и атаковать англичан в их убежище10. Кромвель, заметивший в подзорную трубу, что весь шотландский лагерь пришел

в движение, предсказал без всякой помощи откровения, что Бог отдает его врагов в его руки. Он приказал немедленно атаковать неприятеля. В этом сражении ясно обнаружилось, что на войне ничто не может заменить дисциплину и опытность и что перед лицом реальной опасности, когда люди к ней не приучены, туман экстаза (enthusiasm) рассеивается и утрачивает всякое значение. Шотландцы, вдвое превосходившие англичан по своей численности, были вскоре обращены в бегство, и преследователи устроили страшную резню. Главное, если не единственное сопротивление было оказано полком, состоявшим из шотландских горцев, т. е. той частью армии, которая была менее всего затронута [религиозным] исступлением [...]

Духовенство подняло ужасные вопли и заявило Господу, что для священников невелика беда лишиться жизни и состояния, но для Бога весьма большая потеря допустить поражение своих избранников. Оно опубликовало декларацию, объясняющую причину недавних несчастий. Эти испытания оно объясняло разного рода проступками королевского дома, в которых, как опасались священники, король недостаточно раскаялся; тайным внедрением «мэлигнантов» в королевскую семью и даже в военный лагерь; оставлением [в составе сражавшихся] в высшей степени роялистски и нечестиво настроенной кавалерийской стражи, высланной из лагеря, дабы она очистилась, но вернувшейся за два дня до сражения, чтобы принять в нем участие; тем, что многие стали на сторону короля, но не подчинились религии и свободе; а также плотским своекорыстием одних и пренебрежением к семейным молитвам со стороны других.

Кромвель, только что одержавший победу мечом, взялся за перо, чтобы дать ответ шотландским церковникам. Он написал им несколько полемических писем, в которых отстаивал главные пункты индепендентской теологии. Более того, он не забыл о том, чтобы обратить против них их же собственный излюбленный прием, состоящий в ссылках на провидение, и задал им вопрос: разве Бог не высказался против них? Но священники думали, что те же самые события, будучи для их противников Божьим судом, для них являются только испытанием, и они отвечали, что Бог отвратил лишь на время свое лицо от Иакова. Но Кромвель настаивал на том, что к Богу обратились самым выразительным и торжественным образом и что в битве при Денбаре вынесено окончательное решение в пользу английской армии [...]

(том II, ¡раздел] I, «Республика», гл. П1) 11

[...1 Теперь уместно на мгновение задержаться и произвести общий обзор века в том, что касается нравов, финансов, армии, торговли, искусств и наук. Главная польза истории состоит именно в том, что она дает материал для такого рода изысканий, и долг историка требует, по-видимому, обращать внимание на надлежащие выводы и заключения.

Ни один народ не испытал в течение данного периода более неожиданных и коренных перемен в нравах, чем английский. Из состояния спокойствия, согласия, повиновения, уравновешенности англичане в одно мгновение были ввергнуты в состояние раздора, фанатизма и чуть ли не безумия. Неистовство английских партий превзошло все, что только можно вообразить, и, продлись оно еще немного, вполне имелось бы основание опасаться всех ужасов избиений и проскрипций древнего мира. Военных узурпаторов, власть которых опиралась на явную несправедливость и не имела поддержки в народе, побуждали к подобным кровавым мерам ярость и отчаяние, и, если бы эти ужасные средства были применены одной партией, жажда мести заставила бы другую совершить то же самое по возвращении к власти. Между партиями не сохранялись никакие общественные связи, между их представителями не были возможны ни браки, ни родство. Роялисты, хотя их и подавляли, преследовали и уничтожали, с презрением отвергали всякую близость со своими победителями. Чем более их унижали, тем сильнее они чувствовали свое превосходство над узурпаторами, которые приобрели господство посредством насилий и несправедливости.

Нравы этих двух фракций были столь противоположны, что они, казалось, составляли две совершенно отличные друг от друга нации. «Ваши друзья «кавалеры»,– говорил сторонник парламента роялисту,—совершенно распущенные и развратные люди». «Да,—отвечал роялист,– у них есть недостатки. Но ваши друзья «круглоголовые» 12 обладают всеми дьявольскими пороками, и им свойственны тирания, дух возмущения и духовная гордыня». Необузданность и беспорядок, несмотря на благой пример Карла I, несомненно, преобладали среди очень многих его сторонников. Будучи обыкновенно знатными и богатыми людьми, для которых излишества менее

пагубны, чем для простонародья, они были слишком склонны разрешать себе всякие наслаждения, особенно чревоугодие. Противоборство с сухим педантизмом врагов еще более склоняло их к общительности, и репутация поклонника наслаждений высоко ценилась у них как залог преданности королю и церкви. Даже разоренные конфискациями и секвестрами, они старались сохранить видимость беззаботности и уверенности в будущем. «Насколько надежда лучше страха,—сказал один бедный и веселый «кавалер»,– настолько наше положение предпочтительнее положения наших врагов. Мы смеемся, тогда как они трепещут».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю