Текст книги "Сочинения в двух томах. Том 2 "
Автор книги: Дэвид Юм
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 60 страниц)
Если мы можем положиться на какой-либо полученный от философии принцип, то это, я думаю, будет тот совершенно несомненный факт, что нет ничего такого, что само по себе было бы ценным или достойным презрения, желанным или ненавистным, прекрасным или уродливым. Все эти атрибуты зависят от тех или иных особенностей в организации и устройстве человеческих чувств и аффектов. То, что одному животному кажется самой изысканной пищей, у другого возбуждает отвращение; то, что приятно волнует чувства одного, у другого вызывает ощущение неудобства и беспокойства. Так, по общепризнанному мнению, обстоит дело со всеми телесными чувствами. Но стоит исследовать дело поглубже, и станет ясно, что точно так же обстоит дело и тогда, когда дух действует совместно с телом и смешивает свои чувства с направленными вовне влечениями.
Попроси страстно влюбленного описать характер своей возлюбленной. Он ответит тебе, что у него нет слов, чтобы выразить ее очарование, и совершенно серьезно спросит в свою очередь, приходилось ли тебе быть знакомым с богиней или ангелом. Если ты ответишь, что нет, не приходилось, то он скажет, что ты не сможешь создать себе представление о той божественной красоте, которой наделена его возлюбленная, о совершенстве ее форм, о пропорциональности ее черт, об очаровательном выражении ее лица, о прелести ее характера и веселости нрава. Но из всех этих разглагольствований ты можешь сделать только тот вывод, что бедняга влюблен и что вложенное природой во все живые существа обычное влечение полов друг к другу заставило его наделить один определенный объект всеми теми чертами, которые ему приятны. Это же самое божественное создание не только для другого животного, но и для другого человека есть всего лишь смертное существо, на которое можно взирать с полнейшим равнодушием.
Природа наделила все живые существа таким же предрассудком и по отношению к их потомству. Как только беспомощное дитя увидит свет, его любящий родитель начинает рассматривать его как существо, заслуживающее наибольшей привязанности, и предпочитает его любому, даже самому совершенному и законченному, объекту, хотя для всякого другого оно есть всего лишь жалкое и заслуживающее презрения создание. Только аффект, проистекающий из первоначального устройства и организации человеческой природы, придает ценность самым незначительным объектам.
Мы можем продолжить наше наблюдение и прийти к выводу, что и в том случае, когда дух действует сам по себе и, порицая одно и одобряя другое, называет один объект уродливым и гнусным, а другой – прекрасным и привлекательным, все эти качества в действительности принадлежат вовсе не самим объектам, а исключительно чувствам этого порицающего или восхваляющего духа. Я вполне допускаю, что сделать это положение очевидным и как бы ощутимым для нерадивых умов трудно, ибо природа более единообразна в настроениях духа, чем в большинстве телесных чувств, и порождает большее сходство во внутреннем, чем во внешнем, аспекте человеческой природы. В духовных вкусах есть нечто подобное принципам, и критики могут рассуждать более убедительно, нежели повара или парфюмеры. Однако мы можем заметить, что это единообразие внутри человеческого рода не мешает существовать значительным различиям в суждениях о красоте и ценностях; не мешает оно и тому, что воспитание, привычки, предрассудки, капризы, нравы часто изменяют наш вкус в этой области. Вам никогда не убедить человека, который не привык к итальянской музыке и слух которого не способен освоиться с ее сложностью, что она лучше шотландской мелодии. Вы не сможете выдвинуть ни одного аргумента, кроме ссылки на свой вкус. Что же касается вашего противника, то его вкус явится для него самым решающим аргументом в этом деле. Если вы умны, то каждый из вас допустит, что вы оба правы. И, имея в виду множество других случаев подобного расхождения во вкусах, вы оба придете к выводу, что и красота и ценности полностью относительны и состоят в том приятном чувствовании, которое порождается объектом в том или ином духе в соответствии со структурой и устройством последнего.
Посредством этого разнообразия чувствований, наблюдаемых у человека, природа хотела, по всей вероятности, заставить нас почувствовать ее власть и понять, какие изумительные перемены может она породить во вкусах и желаниях людей при помощи одного лишь изменения их внутреннего устройства, не производя изменений в самих объектах. Этот аргумент может быть решающим для простонародья, но привыкший к размышлению человек может прибегнуть к более убедительному или по меньшей мере к более общему аргументу, исходящему из самой природы объекта.
В своих мыслительных операциях ум не делает ничего, кроме быстрого просмотра объектов, предполагая их такими, какими они существуют в действительности, ничего к ним не прибавляя и ничего от них не отнимая. Если я изучаю систему Птолемея и систему Коперника, то я стремлюсь только к тому, чтобы при помощи своего исследования узнать истинное расположение планет. Иными словами, я пытаюсь в моих понятиях поставить их в такое же отношение друг к другу, в каком они находятся на небе. Таким образом, этой операции ума всегда соответствует реальное, хотя часто и неизвестное, мерило, заложенное в самой природе вещей, и истина и ложь остаются неизменными, несмотря на разнообразие человеческих отношений. Хотя бы все человечество пришло к выводу, что Солнце движется, а Земля покоится, Солнце от этого не сдвинулось бы ни на дюйм и подобное умозаключение осталось бы навсегда ошибочным и ложным.
Не так, как с истиной и ложью, обстоит дело с такими качествами, как прекрасное и безобразное, желанное и отвратительное. В данном случае дух не довольствуется простым осмотром своих объектов в том виде, как они существуют сами по себе. Он также испытывает связанное с этим осмотром чувство, будь то восхищение или недовольство, одобрение или осуждение. И именно это чувство заставляет его присоединять к объектам эпитеты прекрасного или безобразного, желанного или отвратительного. Далее, очевидно, что такое чувство должно зависеть от строения или структуры духа, которые дают возможность тем или иным особенным формам действовать именно так, а не иначе, порождая соответствие или общность между духом и его объектами. Измените структуру духа или внутренних органов, и данное чувство более не будет иметь места, хотя форма осталась та же самая. Чувство отличается от объекта, оно возникает в результате его воздействия на органы духа, так что изменение последних должно изменить это воздействие и один и тот же объект не может породить то же самое чувство в совершенно другом духе.
К этому выводу каждый может прийти сам без какой-либо философии там, где чувство и объект явно различны. Кто не чувствовал, что власть, слава, месть желательны не сами по себе, но заимствуют свою важность из строения человеческих аффектов, заставляющих стремиться к тому или другому? Но когда речь заходит о красоте, будь то природной или моральной, всюду считают, что дело обстоит иначе. Полагают, что приятное качество присуще самому объекту, а не чувству. И это только потому, что чувство не столь бурно и неистово, чтобы явственно отличаться от восприятия объекта.
Но небольшое размышление помогает нам различить то и другое. Человек может знать точно все круги и эллипсы коперниковской системы и все неправильные петли птолемеевской, не чувствуя, что первая прекраснее второй. Евклид полностью объяснил все качества круга, но нигде ни слова не сказал о его красоте. Причина этого ясна. Красота вовсе не есть качество круга. Ее нет где-либо в линии, части которой находятся на одинаковом расстоянии от общего центра. Это всего лишь действие, производимое фигурой на наш дух, строение, или структура, которого таково, что он восприимчив к подобным чувствованиям. Напрасно будете вы искать эту красоту в круге, разыскивать ее при помощи чувственного восприятия или же математического рассуждения в тех или иных свойствах данной фигуры.
Математик, который не видит иного удовольствия в чтении Вергилия, кроме прослеживания по карте путешествия Энея, может понимать все значения каждого латинского слова, примененного божественным автором, и, следовательно, иметь ясную идею о произведении. Он может обладать этой идеей в большей степени, чем тот, кто не изучил так точно географию поэмы. Итак, он знает в поэме каждую деталь, но красота ее ему недоступна, ибо, собственно говоря, эта красота заключена не в поэме, а в чувствовании или во вкусе читателя. И если у человека нет такой утонченности нрава, которая делала бы его восприимчивым к данному чувствованию, то, хотя бы он и обладал знаниями и рассудком ангела, красота останется для него недоступной236.
Из всего этого можно сделать вывод, что наслаждение от предмета, к которому стремится человек, вызывается не ценностью или достоинством самого предмета, но проистекает из того аффекта, под влиянием которого стремятся к нему, и из того успеха, который обретают, следуя данному стремлению. Сами по себе объекты абсолютно лишены всякой ценности и всякого достоинства. Свою ценность они извлекают только из аффекта. Если последний достаточно силен, устойчив и сопровождается успехом, то личность счастлива. Вряд ли можно сомневаться, что маленькая девочка в своем новом платье на школьном балу испытывает столь же полную радость, как и величайший оратор, торжествующий во всем блеске своего красноречия над аффектами и волей многочисленного собрания.
Поэтому все различие между жизнью одного и другого человека состоит в характере либо аффектов, либо удовольствий, и этих различий вполне достаточно, чтобы создать столь взаимоудаленные крайности, как счастье и горе.
Чтобы доставлять счастье, аффект не должен быть ни слишком сильным, ни слишком слабым. В первом случае дух находился бы в состоянии постоянной горячки и смятения, во втором же случае погрузился бы в неприятную праздность и апатию.
Чтобы доставлять счастье, аффект должен быть благожелательным и социальным, а не грубым или свирепым. Эти последние аффекты далеко не столь приятны для нашего чувства, как первые. Какое может быть сравнение между злобой, враждебностью, завистью, местью, с одной стороны, и дружбой, мягкостью, милосердием и благодарностью—с другой?
Чтобы доставлять счастье, аффект должен быть веселым и жизнерадостным, а не мрачным или меланхолическим. Привычка надеяться и радоваться есть подлинное богатство, тогда как склонность к страху и к печали – подлинное бедствие.
Некоторые аффекты и наклонности по Тому наслаждению, которое доставляют их предметы, не столь устойчивы и постоянны, как другие, и связанные с ними удовольствие и наслаждение не могут быть длительными. Например, увлечение философией, как и поэтическое воодушевление,—временное порождение возвышенного состояния духа, значительного досуга, тонкой одаренности, привычки к созерцанию и исследованию. Но, несмотря на все эти обстоятельства, абстрактный объект, подобный тому, какой представляет нам только естественная религия, не способен долго воздействовать на наш дух или иметь какую бы то ни было значимость в жизни. Чтобы придать аффекту продолжительный и постоянный характер, требуется особый метод воздействия на чувства и воображение, использование не только философского, но и исторического воззрения на Божество. Для этой цели полезно использовать также народные суеверия и обряды.
Хотя характеры людей весьма различны, можно с уверенностью сказать, что в общем жизнь, посвященная удовольствиям, не способна столь долго поддерживать саму себя, как жизнь, отданная делу; она гораздо более подвержена пресыщению и отвращению. Наиболее длительно действующие, устойчивые удовольствия предполагают прилежание и внимание. Таковы игра и охота. Вообще труд и деятельность заполняют все громадные пустоты в человеческой жизни.
Но там, где характер наиболее расположен к какому-то определенному удовольствию, нужный предмет часто отсутствует. В этом отношении направленные на внешние предметы аффекты не могут доставить нам такого же счастья, как аффекты, связанные с предметами, внутренне нам присущими. Ведь мы не можем иметь уверенности ни в том, что приобретем нужные для удовлетворения аффекта внешние объекты, ни в том, что сможем обладать ими, [не испытывая страха перед их утратой]. Поэтому для счастья аффект, побуждающий к учению, предпочтительнее аффекта, побуждающего к богатству.
Правда, некоторые люди обладают такой силой духа, что, даже стремясь к внешним объектам, не поддаются разочарованию [в случае неуспеха] и возобновляют свою деятельность, не утрачивая бодрости. Ничто так не способствует счастью, как подобное свойство духа.
Согласно этому краткому и несовершенному очерку человеческой жизни, самое счастливое расположение духа—добродетельность, или, иными словами, такое расположение, которое побуждает нас к деятельности и к труду, делает нас чувствительными к социальным аффектам, закаляет сердце против ударов судьбы, должным образом умеряет наши аффекты, делает для нас увеселением наши собственные мысли и склоняет нас скорее к удовольствиям, доставляемым обществом и беседой, чем к чувственным наслаждениям. И для самого беззаботного человека, когда настают плохие времена, становится ясным, что наклонности духа весьма неодинаково благоприятствуют счастью, что один аффект, или состояние духа, может быть в высшей степени желателен, а другой нет. Все различия между условиями жизни зависят от духа, сама по себе любая ситуация не предпочтительнее всякой другой. Добро и зло, будь то естественное или моральное, полностью зависят от человеческих чувствований и аффектов. Если бы человек был способен изменять свои переживания, никто бы не был несчастлив. Подобный Протею, он мог бы, постоянно меняя свои формы, уклоняться от любого удара судьбы.
Но природа в значительной мере лишила нас этой возможности. Строение и устройство нашего духа зависят от нас не в большей степени, чем строение нашего тела. А большинство людей не имеют даже понятия, что какие-либо изменения в данном отношении могут быть желательны. Подобно тому как поток необходимо следует в своем течении за всеми понижениями почвы, невежественная и немыслящая часть человечества побуждается к действиям своими природными наклонностями. У всех этих людей нет никаких притязаний на философию и столь хвалимое врачевание ума. Но природа оказывает громадное влияние также и на людей мыслящих и мудрых; и не всегда бывает в человеческой власти при всем прилежании и искусстве исправить свой нрав и достичь желаемой добродетельности характера. Власть философии распространяется на очень немногих, и даже в отношении этих немногих ее права весьма слабы и ограниченны. Люди могут чувствовать ценность добродетели и желать ее достигнуть, и все же нет уверенности, что они преуспеют в исполнении этих своих желаний.
Всякий, кто без предубеждения рассмотрит, как протекают человеческие действия, найдет, что человечество почти исключительно руководствуется своей телесной организацией и характером и что общие принципы имеют ничтожное влияние, поскольку они касаются наших вкусов и чувств. Если человек обладает живым чувством чести и добродетели и его аффекты умеренны, его поведение всегда будет отвечать требованиям морали, и если он отступит от последних, то его возвращение к ним будет быстрым и легким. Но если, с другой стороны, человек родится с таким порочным складом духа, с таким черствым и невосприимчивым характером, что у него нет наклонности к добродетели и человеколюбию, нет симпатии к его ближнему, нет желания к тому, чтобы быть хвалимым и признанным, то он навсегда останется совершенно неизлечимым и всякая философия для него бесполезна. Он чувствует удовлетворение только от низменных и чувственных объектов, от потворства злобным аффектам. У него нет ни сожаления, ни желания исправить свои порочные наклонности. У него отсутствует даже то чувство или тот вкус, который необходим для того, чтобы он желал иметь лучший характер. Что касается меня, то я не знаю, как я должен обращаться к такому существу или посредством каких доводов мне следует стремиться его преобразовать. Если я начну ему говорить о том внутреннем удовлетворении, которое проистекает из похвальных и человеколюбивых поступков, о тонком наслаждении бескорыстной любовью и дружбой, о прочных радостях, связанных с добрым именем и хорошей репутацией, то он может мне ответить, что, возможно, все эти удовольствия и имеют для кого-либо цену, что же касается его, он обладает совершенно другими наклонностями и интересами. Повторяю: в таком случае моя философия бессильна, и я могу только выразить сожаление по поводу несчастного состояния указанного существа. Но существует ли, спрошу я, какая-либо другая философия, способная оказать в данном случае помощь? Можно ли при помощи какой-либо системы сделать все человечество добродетельным, сколь бы порочным ни было его естественное строение духа? Опыт быстро убедит нас в противном, и я рискну утверждать, что, возможно, главная выгода, доставляемая философией, приобретается косвенным образом80 и проистекает более из ее тайного, невидимого влияния, чем от ее непосредственного применения.
Несомненно, что серьезные занятия науками, в том числе гуманитарными, смягчают и делают человеколюбивым характер, воспитывая те прекрасные эмоции, с которыми связана истинная добродетель и честность. Редко, очень редко бывает, чтобы человек, обладающий вкусом и ученостью, не был по крайней мере порядочным, несмотря на свои слабости. Его приверженность к спекулятивным занятиям и размышлениям должна подавлять в нем эгоистические и честолюбивые аффекты и в то же время делать его более чувствительным ко всем приличиям и обязанностям в жизни. Он более чуток к нравственным различиям в характерах и поведении, его размышления не ослабляют, а, наоборот, заметно усиливают соответствующее чувство.
Занятия и прилежание, весьма вероятно, способны породить и другие перемены в характере и нраве человека помимо указанных малозаметных изменений. Огромное воздействие образования способно убедить нас в том, что дух отнюдь не является совершенно неизменным и неподатливым, но допускает многочисленные изменения своего первоначального состояния и структуры. Пусть человек создаст для себя как бы модель того характера, который ему желателен, и пусть он выяснит, в чем его характер расходится с желаемым, пусть он все время наблюдает себя и постоянным усилием отклоняет свой дух от порока, направляя его к добродетели, и я нисколько не сомневаюсь в том, что со временем он найдет в своем характере изменения к лучшему.
Другим мощным средством преобразования духа и внедрения в него хороших наклонностей и свойств является привычка. Человек, который привык к умеренности и сдержанности, будет ненавидеть необузданность и разгульную жизнь. Если он занимается практическими делами или наукой, праздность для него наказание. Если он понуждает себя к благодеяниям и приветливому обхождению, он вскоре возненавидит всякого рода спесь и насилие. Если кто-либо вполне убежден в том, что добродетельный образ жизни более предпочтителен, и, кроме того, решился хотя бы некоторое время подавлять в себе дурное, то вряд ли его постигнет разочарование. Вся беда в том, что такое убеждение и такая решимость невозможны, если данный человек уже до этого не был достаточно добродетельным.
Но так или иначе, именно в этом состоит главный триумф искусства и философии: они постепенно шлифуют нравы, указывают нам те черты характера и те наклонности, которых мы должны стремиться достигнуть посредством постоянных усилий нашего духа и неоднократных упражнений. Кроме этого, я не вижу, какое еще влияние они могут оказать, и должен выразить свое сомнение относительно ценности всех тех увещеваний и утешений, которые столь модны среди спекулятивных мыслителей.
Мы уже заметили, что объекты не являются желанными или отвратительными, ценными или достойными пренебрежения сами по себе, а приобретают указанные качества благодаря особому характеру и строению духа, рассматривающего их. Поэтому, чтобы усилить или ослабить оценку того или иного объекта той или иной личностью, возбудить или умерить аффекты данной личности, нет прямых аргументов или оснований, которые имели бы силу и влияние. Ловля мух наподобие той, которой предавался Домициан, если только она доставит кому-либо удовольствие, будет более предпочтительным занятием, чем охота на диких зверей вроде той, какой занимался Вильгельм Руф 81, или завоевание царств, подобное тому, что осуществлял Александр.
Но хотя ценность каждого предмета может быть определена только соответствующим чувством или аффектом той или иной личности, мы можем заметить, что аффект, вынося свое суждение, не просто имеет в виду предмет, каков он сам по себе, а рассматривает его со всеми сопутствующими ему обстоятельствами. Человек, испытывающий радость от обладания алмазом, не ограничивается только тем, что перед ним сверкающий камень, он осознает также его редкостность, и отсюда-то в основном и проистекают его радость и ликование. Здесь-то и может вмешаться философ и обратить внимание на особенные мнения, соображения и обстоятельства, которые иначе от нас ускользнули бы; и при помощи этого средства он может ослабить или усилить любой определенный аффект.
Может показаться совершенно неразумным отрицать в данной связи авторитет философии. Надлежит, однако, признать, что здесь скрывается и сильное возражение против нее: если указанные взгляды естественны и очевидны, то они могли бы возникнуть сами, без помощи философии, если же они неестественны, то они не могут иметь никакого влияния на аффекты. Последние по природе своей весьма утонченны, и их нельзя насильственно вынуждать к чему-либо даже посредством величайшего искусства или прилежания. Применяемое нами для данной цели рассуждение, в которое мы вникаем с трудом и которое мы не можем сохранить в нашем сознании без заботы и напряжения внимания, никогда не породит тех истинных и длительных движений аффектов, причина которых коренится в природе и строении духа. Человек может пытаться излечиться от любви, рассматривая свою возлюбленную в искусственных условиях посредством микроскопа или лорнета и обнаруживая всю неровность ее кожи и ужасные диспропорции ее черт, так же как надеяться возбудить или умерить какой-либо аффект посредством искусственных аргументов какого-нибудь Сенеки или Эпиктета. Но воспоминание о естественном облике предмета и его естественном положении будет и в том и в другом случае жить в нем. Философские рассуждения слишком тонки и отвлеченны, чтобы занимать какое-либо место в обыденной жизни или способствовать преодолению какого-либо аффекта. Воздух, находящийся выше атмосферы с ее облаками и ветрами, слишком тонок и разрежен, чтобы им можно было дышать.
Другой недостаток тех утонченных рассуждений, которые предлагает нам философия, состоит в том, что обычно они не могут ослабить или уничтожить наши порочные аффекты, не уничтожая или не ослабляя при этом и добродетельных и не делая дух совершенно безразличным и пассивным. Эти рассуждения в большинстве случаев носят общий характер и приложимы ко всем нашим аффектам. Напрасно стали бы мы надеяться направить влияние данных рассуждений только в одну сторону. Если путем постоянного изучения и размышления мы делаем их нашим внутренним достоянием, они проникают повсюду и распространяют на весь дух всеобщую бесчувственность. Когда мы разрушаем нервы, то вместе с возможностью ощущения боли уничтожаем и возможность ощущения удовольствия.
Весьма нетрудно с первого же взгляда увидеть один из указанных недостатков в большинстве философских рассуждений, столь прославленных в древние и новые времена. Никогда не позволяй, чтобы причиняемые тебе обиды или чинимое над тобой насилие, говорят философы 237, возбудили твой гнев или твою ненависть. Ведь ты не будешь гневаться на обезьяну за ее злобу или на тигра за его свирепость? Это рассуждение побуждает нас дать плохую оценку человеческой природе и ведет к уничтожению социальных аффектов. Если человек считает, что порок столь же свойствен человечеству, как те или иные инстинкты грубым тварям, то это ведет к тому, что у человека не остается даже сожаления о его преступлениях.
Все несчастья проистекают из порядка, царящего во вселенной, которая абсолютно совершенна. Неужели тебе хочется разрушить ради своей частной выгоды столь божественный порядок? Что из того, что несчастья, от которых я страдаю, возникают из-за злобы или угнетения? Но пороки и недостатки людей входят составной частью в порядок вселенной.
Если чума и землетрясение не нарушают предначертания небес, то разве могут это сделать Борджиа или Катилина?
Допустим, что это так, но тогда и мои пороки также будут частью того же самого порядка.
Тому человеку, который сказал, что счастлив лишь тот, кто может подняться выше людского мнения, один спартанец ответил, что в таком случае счастливы только мошенники и грабители 238.
Человек рождается, дабы быть несчастным, тал: что же он начинает удивляться по поводу какого-либо определенного несчастья? Вправе ли он давать волю печали и стенать по поводу какого-либо несчастья? Да, он справедливо сокрушается по поводу того, что родился, чтобы быть несчастным. А твои утешения в сто раз хуже беды, от которой ты хотел бы его избавить.
У тебя всегда должны быть перед глазами смерть, болезни, нищета, слепота, изгнания, клевета и позор, т. е. те бедствия, которые вообще свойственны человеческой природе. Если какое-либо из этих бедствий выпадет на твою долю, ты лучше снесешь его, если заранее будешь к нему готов. Я отвечу, что если мы ограничимся общим и отдаленным размышлением о бедствиях человеческой жизни, то это не окажет никакого содействия нашей готовности подвергнуться им. Если же посредством пристального и напряженного размышления мы сделаем их нашим внутренним достоянием, то это будет верным средством к тому, чтобы отравить все наши удовольствия и сделать нас совершенно несчастными.
Твоя печаль бесплодна и не изменит течения судеб. Совершенно верно, вот поэтому-то я и огорчаюсь.
Утешение, которое Цицерон дает глухому, совершенно курьезно. Как много языков, говорит он, которые тебе непонятны! Пунический, испанский, галльский, египетский и т. д. Относительно всех их ты как бы глух, однако тебя это не тревожит. Так велико ли несчастье быть глухим еще к одному языку?*
Я предпочту скорее остроумие Антипатра Киренаика, который, когда некая женщина пожалела его за слепоту, сказал: Что ты! Ты думаешь, что в темноте нельзя наслаждаться?
Ничто не может быть более разрушительным для честолюбия и страсти к завоеваниям, говорит Фонтенель, чем истинная система астрономии. Как жалок весь земной шар по сравнению с бесконечной протяженностью природы! Это соображение явно чересчур выспренно, чтобы иметь какой-либо эффект. А если бы оно имело какой-либо эффект, то не уничтожило ли бы оно наравне с честолюбием также и патриотизм? Тот же самый галантный автор не без основания добавляет, что сверкающие взоры дам – единственный объект, который ничего не утрачивает в своем блеске или ценности от самых широких астрономических познаний, но выдерживает испытание посредством всяких систем. Не значит ли это, что сами философы советуют нам ограничить наше стремление к ним?
Изгнание, говорит Плутарх своему другу, изгнанному из родных мест, не есть зло. Математики говорят нам, что вся земля по сравнению с небом всего лишь одна точка. Переменить страну—это не больше, чем перейти с одной улицы на другую. Человек не есть растение, пускающее корни в определенный вид почвы. Все почвы и все климаты одинаково для него хороши *. Эти соображения были бы превосходны, но при условии, что они попадали бы только в руки изгнанников. А что, если они станут известны тем, кто занят общественными делами, и уничтожат всю приверженность этих людей к их отчизне? Или они должны действовать, как средство шарлатанов, одинаково пригодное для лечения диабета и водянки?
Конечно, если бы в человеческое тело вселилось высшее существо, то жизнь для него показалась бы презренной, пустой и жалкой и никогда нельзя было бы заставить его принять в чем-либо участие и обратить его внимание на то, что происходит вокруг него. Заставить его снизойти до того, чтобы с усердием и прилежанием играть роль какого-нибудь царя Филиппа, было бы так же трудно, как принудить того же Филиппа, в течение пятидесяти лет бывшего царем и завоевателем, заниматься с должным прилежанием и вниманием починкой старой обуви—занятием, которое Лукиан приписал ему в аду. И вот те самые соображения, которыми руководствовалось бы в своем презрении к человеческим делам это воображаемое существо, приходят на ум и философу, но, будучи в некотором роде несоразмерными с человеческой природой и не получая поддержки от опыта, они не могут оказать на него полного впечатления. Он понимает, но не чувствует в полной мере их истину. Он всегда остается возвышенным философом, пока ему не требуется ничего, т. е. пока ничто не волнует его или не возбуждает в нем никаких аффектов. Когда в игре участвуют другие, он удивляется их страстности и пылу, но положение сразу меняется, едва только он сам окажется во власти тех же аффектов, которые он столь осуждал, когда оставался только зрителем.
В философских книгах можно встретить два главных соображения, от которых можно ожидать значительного
эффекта, потому что они порождены обыденной жизнью и возникают уже при самом поверхностном наблюдении человеческих дел. Когда мы размышляем о краткости и непрочности жизни, какими жалкими кажутся нам все наши поиски счастья! И даже в том случае, когда наши интересы простираются за пределы нашей личной жизни, какими легкомысленными покажутся наши самые обширные проекты, если мы подумаем о постоянных изменениях и переворотах в человеческих делах, вследствие которых законы и доктрины, книги и правительства уносятся временем, словно стремительным потоком, и теряются в бескрайнем океане материи! Такое размышление явно способно заглушить все наши аффекты. Но не противоречит ли оно поэтому хитрости (artifice) природы, которая ввела нас в счастливое заблуждение, что человеческая жизнь имеет какую-то ценность? И разве не может подобное рассуждение быть с успехом использовано сластолюбцами, чтобы увести нас с дороги деятельности и добродетели на цветущие луга праздности и наслаждений?