Текст книги "Житие Дон Кихота и Санчо"
Автор книги: де Унамуно Мигель
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 39 страниц)
Глава X
об остроумной беседе между Дон Кихотом и его оруженосцем Санчо Пансой
И тут появляется Санчо, Санчо – плотский человек, Симон–Петр нашего Рыцаря, и просит у него остров, в ответ на что Дон Кихот говорит: «Заметь себе, братец Санчо, что это приключение не такое, в котором завоюешь остров, а такое, какие случаются на перекрестках больших дорог:[17]17
В переводе Г. Лозинского: «это приключение, как и иные, подобные ему, относится к роду приключений не на островах, а на перекрестках дорог». Ответ Санчо в этом переводе не учитывается.
[Закрыть] тебе могут проломить голову или отрубить ухо,43 но ничего другого ты в них не заработаешь». Ах, Петр, Петр, вернее сказать, ах, Санчо, Санчо, когда же поймешь ты, что награда тебе не остров, не преходящая мирская власть, а слава твоего господина, иными словами, вечное стремление? Но плотский человек Санчо не отстает: давай уговаривать своего господина укрыться в какой‑нибудь церкви, из страха перед Санта Эрмандад.44 Но «где это ты слышал или читал, – скажем мы ему вместе с Дон Кихотом, – чтобы странствующих рыцарей привлекали к суду за какие бы то ни было совершенные ими смертоубийства?» Кто лелеет закон в сердце своем, тот выше законов, писанных людьми; для того, кто любит, один лишь закон существует – его любовь, и если из любви совершит он убийство, кто вменит ему оное в вину? А кроме того, Дон Кихот в состоянии вызволить всех Санчо на свете – «не только из рук Эрмандад, но и из рук самих халдеев».
Далее последовали объяснения Дон Кихота касательно бальзама Фьераб– раса, а затем Санчо стал клянчить у Дон Кихота рецепт бальзама, и другой‑де платы за службу ему не надобно; ибо таковы уж плотские люди, состоящие на службе: сколь ни велика их вера, клянчат рецепты, дабы пустить в оборот и нажиться. И тут поклялся наш Рыцарь раздобыть шлем Мамбрина45 взамен шишака, разрубленного доном Санчо де Аспейтиа; а затем ему напомнила о себе утроба, и он попросил поесть.
У Санчо была всего лишь одна луковица да кусочек сыра, и полагал он, что это «кушанья, недостойные столь доблестного рыцаря», но сей последний сообщил своему оруженосцу, что за честь почитает не есть месяцами, а уж если есть, то лишь то, что «попадается под руку». «Ты бы знал это твердо, если бы прочел столько романов, сколько я, и хоть много их прочел я, но не запомню, чтобы рыцари когда‑либо ели иначе, как по чистой случайности и только на пышных пирах, устраиваемых в их честь; остальные же дни они питались ароматом цветов». Вот было бы счастье, сеньор мой Дон Кихот, если бы и всю жизнь могли мы питаться лишь ароматом цветов! От еды вся слабость героизма, не только вся его сила.
И тут‑то, когда стал Дон Кихот объяснять Санчо, что странствующие рыцари «все же ели и удовлетворяли прочие естественные потребности», он открыл оруженосцу, да и нам тоже, одну фундаментальную истину, приносящую величайшее утешение тем, кто не знает, как жить при своем безумии, а состоит истина в том, что странствующие рыцари «были в конце концов такими же людьми, как и мы». Откуда можно сделать вывод, что и мы можем сделаться странствующими рыцарями, а это уже немало. «Поэтому, друг мой Санчо, пусть не огорчает тебя то, что меня радует, и не старайся обновить мир[18]18
В переводе Г. Лозинского: «перевернуть мир».
[Закрыть] и вывести странствующее рыцарство из его привычной колеи». Не старайся, бедный Санчо, обновить мир, исцеляя великодушных от безумия, не старайся вывести безумие из его привычной колеи, ибо оно так распирает ее и распрямляет, что прямолинейностью она ничуть не уступит самому разуму, так называемому здравому смыслу. Санчо ни читать, ни писать не умеет и, стало быть, не умеет разбираться и в правилах «рыцарской должности», как он выражается. И ты прав, Санчо: именно благодаря чтению и письму вошло в мир безумие.
Глава XI
о том, что произошло между Дон Кихотом и козопасами
Пустились они в путь и нашли радушный прием у каких‑то добросердечных козопасов, которые – Господь, верно, вознаградил их за добрые дела – пригласили обоих отужинать. Дон Кихот приглашение принял, уселся на корыте, перевернутом вверх дном, усадил по–братски Санчо рядом с собою; и вот тогда‑то, «хорошо насытив свой желудок», он взял пригоршню желудей и обратился к козопасам с этой самой речью о золотом веке, которая приводится во множестве пособий по ораторскому искусству. Но мы здесь не упражняемся в словесности и заботит нас не красота слога, а духовность – плодоносная, хотя и безмолвная. Эта пресловутая речь всего лишь одна из множества тех речей, что в ходу и в обычае, а этот минувший золотой век – тусклый отблеск будущего века, когда, по слову пророка Исайи, волк будет жить вместе с ягненком и лев, как вол, будет есть солому (Исайя. 11:6—7).
Сей образчик риторики сам по себе мало что дает для толкования. «Счастливо было то время и счастлив тот век, который древние прозвали золотым…» – и так далее. Не будем удивляться тому, что Дон Кихот прославляет былые времена. Именно видения былого побуждают нас завоевывать будущее, мы созидаем надежды из воспоминаний. Одно лишь минувшее прекрасно; смерть всему придает красоту. Когда речушка втекает в море, при встрече с бездной, что вот–вот ее поглотит, разве не вспомнится ей потаенный источник, где она взяла начало, разве не захочется ей вернуться вспять, если б оно было возможно? Уж коли погибать, то хотя бы во чреве матери–земли.
Нет, не речь Дон Кихота будет для нас предметом рассмотрения. От этих слов Рыцаря толк и польза лишь постольку, поскольку они являются комментарием к его деяниям, их отзвуком. Говорить‑то говорил он в соответствии с прочитанными книгами и с мудростью века, которому выпало счастье включить в свою протяженность жизнь нашего Рыцаря; но действовать действовал он в соответствии с веленьями своего сердца и с вечной мудростью. И сей образчик его красноречия мы будем рассматривать не как образчик красноречия, сам по себе достаточно заезженный, куда важнее то, что обратился он с этой речью к селянам–козопасам, которым была она не по разуму; вот в этом‑то и состоит героизм, явленный Рыцарем в сем приключении.
Это и в самом деле приключение, да еще из самых героических. По той причине, что говорить всегда значит полагаться на случайность, чаще же всего значит действовать, а это весьма небезопасно; и воистину приключение и подвиг обращать литургию слова к тем, кому не постичь смысла слов. Неколебимая вера в духовность требуется, дабы говорить, как Дон Кихот, с теми, у кого ум не развит, а мы все же уверены, что добьемся понимания даже у непонимающих, мы уверены, что доброе семя западет им в закоулки сознания, хотя сами они того и не заметят.
Так заговори же и ты, вместе со мною вчитывающийся в житие Дон Кихота и исполненный веры в его деяния; говори, и пусть тебя не понимают: в конце концов поймут. Довольно с тебя, чтобы просто увидели, что ты ни у кого ничего не просишь, когда говоришь; или говоришь потому, что тебя одарили бескорыстно прежде, чем ты начал речь. Говори с козопасами, как говоришь со своим Богом, из глубины сердца и на том языке, на котором говоришь с самим собою, в одиночестве и безмолвии. Чем глубже погрязли они в плотской жизни, тем менее затуманено их сознание, и музыка слов твоих отзовется в нем куда лучше, чем в сознании бакалавров вроде Самсона Карраско. Ибо сознание козопасов озарили не изысканные риторические фигуры Дон Кихота, а то, что они видели: вот сидит он на корыте, в доспехах с головы до ног, и копьецо его тут же, а на ладони у него желуди; и воздух, которым все они дышат вместе, приемлет его размеренные слова, и голос его полнится трепетом любви и надежды.
Найдутся такие, кто думает, что Дон Кихот должен был сообразоваться с уровнем своих слушателей и говорить с козопасами о козопасьем вопросе и о том, как избавить их от убогого положения козопасов. Так поступил бы Санчо, будь у него соответствующие сведения и решимость; но не наш Рыцарь. Дон Кихот отлично знал, что существует один–единственный вопрос, для всех тот же самый; и кто избавит бедняка от бедности, тот заодно и богача избавит от богатства. Будь они неладны, средства лечения на каждый случай! Ко всем тем, кто ходит–бродит и путь себе находит, торгуя вразнос средствами лечения от тех или иных недугов, можно применить то, что говорит гаучо Мартин Фьерро:
Городские горлопаны уверяли столько раз, что болеют‑де за нас; Не прими тех слов на веру: голосят, как терутеру, только для отвода глаз. 46
И все те, о простодушные козопасы, кто с вами заводит речи о козопасьем вопросе, просто–напросто разглагольствуют для отвода глаз.
И еще одно: разве следует говорить лишь о том, что имеет отношение к непосредственному будущему, к реальной пользе, которую могут извлечь из наших слов слушатели? Рассуждая об этом предмете, духовный наставник падре Алонсо Родригес47 в главе XVIII трактата I части III своего произведения «Путь к обретению совершенства и христианских добродетелей» говорит нам, что «наши заслуги и совершенство нашего творения не зависят от того, извлекут ли из этого прок другие; скорее можно прибавить вот что нам в утешение, а вернее сказать, в утешение нашей безутешности: наши заслуги, и наша награда, и выигрыш не в том, чтобы обратить других на путь истинный и собрать множество плодов; но в некотором смысле можно сказать, что мы больше содеем и больше будет наша заслуга не тогда, когда плоды на виду, а тогда, когда их нет и в помине».
И разве речь Дон Кихота, обращенная к козопасам, уступает в героизме и бесполезности той, которую близ Санта–Крус и в доме у индеанки Капильяны держал перед индейцами Франсиско Писарро48 и в которой излагал он основы христианского вероучения и толковал о могуществе короля Кастилии? Чего‑то он все‑таки достиг, ибо индейцы, чтобы доставить ему удовольствие, трижды вознесли над головами испанский стяг. Разглагольствования Писарро оказались не совсем бесполезны; и не совсем бесполезны были разглагольствования Дон Кихота.
Сервантес, лукавец, и впрямь называет речь нашего Рыцаря разглагольствованиями без нужды, но притом добавляет: пастухи слушали его «в недоумении и растерянности». Тут‑то и проясняется истинный смысл этого эпизода: ведь если своими разглагольствованиями Дон Кихот поверг козопасов в недоумение и растерянность, стало быть, речь его не была совсем уж бесполезна. И тому есть доказательство: пастухи решили потешить и повеселить нашего Рыцаря пением одного влюбленного подпаска. Подобно тому как плоть порождает плоть, слово порождает слово, а дух порождает дух, риторика Дон Кихота породила, в свой черед, пение романса под звуки пастушеского рабе– ля.49 Таким образом, слово Дон Кихота оказалось небесполезно; да чистое слово и не бывает бесполезно. Если и не понимает его народ, то хотя бы ощущает потребность понять и, послушав, заводит песни.
А что делал Санчо, покуда Дон Кихот, вдохновленный созерцанием желудей, потчевал козопасов своей речью? «Санчо (…) молчал, грызя желуди и частенько навещая второй бурдюк, который, чтобы вино было холоднее, подвешен был к дубу». Сам же небось думал про себя: так бы каждый день!
Что думал Санчо о речи своего господина, не знаю, зато знаю отлично, что могут думать о ней наши нынешние Санчо. Каковые ищут прежде всего то, что именуют «конкретными решениями», и как только начинают кого‑то слушать, прислушиваются, а не предложат ли им средства для лечения недугов Родины либо каких‑то других недугов. Натренировали слух, внемля шарлатанам, из тех, что, взобравшись на повозку, продают на рыночной площади пузырьки с разными снадобьями; и стоит заговорить с ними, как сразу пытаются всучить вам снадобье в пузырьке. Привыкшие к их речам слушатели слушают себе, грызут желуди, а затем спрашивают себя: ладно, а конкретного что? Все, что касается золотого века, входит им в одно ухо и в другое выходит; им иное требуется – эликсир от зубной боли или от ревматизма, либо пятновыводитель, либо возрождающий настой, католический бальзам, антиклерикальное болеутоляющее, таможенный лейкопластырь либо пластырь нарывной гидравлический.50 Это они именуют конкретными решениями. По их суждению, человеческая речь лишь для того сотворена, чтобы просить что‑то или что‑то предлагать. И ничем их не проймешь, так чтобы почувствовали, какой силой озарения наделена внутренняя музыка духа. А ведь другую музыку, ту, что доносится извне, ту, что услаждает плотский слух, они и понимают, и ценят; собственно, это единственная услада, которую они себе позволяют. Если к ним обратиться с речью, то уж либо для того, чтобы ублажить им слух размеренными построениями, ритмизированными под барабанную дробь, либо для того, чтобы растолковать им какой‑нибудь рецепт для домашнего либо политического обихода.
«Конкретные решения»! О прагматичные прагматики Санчо, позитивные позитивисты Санчо, материальные материалисты Санчо!51 Когда расслышите вы беззвучную музыку духовных сфер?
Трудно говорить со всеми этими Санчо, рожденными и взращенными в местечках, где только и слышишь, что проповеди да сплетни кумушек, рассевшихся на припеке; но еще труднее говорить с бакалаврами. Лучшие слушатели – козопасы, они привыкли и приучились слышать голоса полей, гор и лесов. Все прочие, вот увидите, либо не поймут вас, либо перетолкуют ваши слова шиворот–навыворот, ибо не воспринимают их во внутреннем безмолвии и в девственном молчании, и как бы вы ни изощряли ваше красноречие в объяснениях, они‑то не станут изощрять свои умственные способности в понимании.
Поразительная все‑таки штука: куда бы вы ни сунулись у нас в Испании с истинами, выношенными в сердце, кто‑нибудь непременно да встанет у вас на пути и заявит, что не понимает вас либо понимает шиворот–навыворот. И тому есть причина, а именно: люди идут послушать то или другое, либо еще нечто, но всегда то, о чем им уже говорилось, а не то, что им говорится. Одни клерикалы, другие антиклерикалы, те унитаристы или централисты, эти федералисты или регионалисты, кто‑то традиционалист, кто‑то, напротив, прогрессист,52 и всяк хочет, чтобы с ним говорили на соответствующем наречии. Они вступают в борьбу друг с другом, но борются, как вынуждены бороться земные ратоборцы: на одной и той же почве, на одном и том же уровне, лицом к лицу; и если ты начнешь окликать их с другого уровня, выше или ниже того, который занимают они сами, твой голос отвлечет их от сражения и они не поймут, чего ты добиваешься. «Раз уж мы сражаемся, – думают они, – пусть в добрый час пожалуют сюда те, кто будут нас подбадривать возгласами: «Так их!», «Вперед!» либо предупреждать об опасности, восклицая: «Поберегись!», «Назад!», но на что нам тот, кто взывает к нам с облаков или из недр земных, требуя, чтобы мы возвели взоры к небу либо обратили их в глубь земли? Разве непонятно, что в это время враги перережут нам горло? Когда идет борьба, нельзя глазеть на небо либо вглядываться в лоно земли». Так они говорят; и не видят, что вы предлагаете им мир, и каждая из противоборствующих сторон видит в вас недруга. И нам остается одно: обращаться к тем, кто прост духом, и говорить с ними, даже не пытаясь приспособиться к их уровню; говорить с ними самым возвышенным тоном, в уверенности, что они поймут нас и не понимая.
И только Санчо, плотский человек Санчо, больше хотел спать, чем внимать песням, ибо не ведал, какая снотворная сила в них таится.
Главы XII и XIII
о том, что рассказал один козопас компании, бывшей с Дон Кихотом, и содержащая конец повести о пастушке Марселе и разные другие события
Вот тогда‑то Педро–козопас поведал Дон Кихоту историю Хризостома и Марселы, причем начитанный Рыцарь сперва покочевряжился, исправил погрешности в речах пастуха. Дон Кихот бывал несносен, что уж тут скрывать, когда кичился своей ученостью.
Рыцарь отправился поглядеть на похороны Хризостома, скончавшегося от любви к Марселе; и тут он повстречался с Вивальдо и вступил с ним в беседу об ордене странствующих рыцарей – ордене не таком суровом, быть может, как орден картезианских монахов,53 но в равной степени необходимом миру, ибо лишь пример деяний, посильных для большинства, может устремить это самое большинство к достижению целей, для него непосильных. Равным образом конские бега, вся польза от которых – отбор скаковых лошадей, обеспечивают чистоту породы, дабы благородное животное не захирело от низких ремесел вроде хождения в упряжке или вращения колеса водокачки. И оба рода занятий равноправны, не скажешь, что важнее: просить небо о благоденствии земли или приводить в исполнение то, о чем просишь, и творить с копьем во длани Царство Божие, то самое, которого взыскуют в молитвах. «Поэтому на земле мы – слуги Бога, мы – руки, с помощью которых осуществляется на ней Его справедливость», – добавил Дон Кихот.
Горестный Рыцарь, а не уходят ли корни и подвигов твоих, и горестей в благородный грех – тот самый, от которого тебя очистила и вознесла к райской славе твоя Дульсинея, грех, в том и состоящий, что ты почитаешь себя служителем Бога на земле и дланью, с помощью которой осуществляется на земле Его справедливость? То был твой первородный грех и грех твоего народа: грех всеобщий, и ты тоже запятнан им и подвластен злым его чарам. Подобно тебе, народ твой, о горделивый Рыцарь, счел себя служителем Бога на земле и дланью, вершащей на земле Его справедливость; и за спесь свою заплатил он непомерно дорогой ценой, платит и доселе. Народ твой поверил в свою богоизбранность и преисполнился гордыни. Но разве он ошибался? Разве не все мы слуги Бога на земле и руки, вершащие здесь Его справедливость? И разве убежденность в том, что это и есть истина, не является, в сущности, истинным средством для того, чтобы очистить и облагородить наши деяния? Чем пытаться делать не то, что делаешь, сражаясь с собственным обычаем, убеди себя, что во всех твоих делах, какими бы тебе они ни представлялись, дурными или добрыми, ты слуга Бога на земле, рука, вершащая Его справедливость; и случится так, что деяния твои в конце концов станут добрыми. Почитай их исходящими от Бога, и придашь им божественность. Есть на свете несчастные, те, кого свойство, которое люди именуют природной испорченностью либо злонравием, превращает в бич для себе подобных; но если такой несчастный проникнется мыслью, что карающий бич вложил ему в руки Бог, то даже свойство, именуемое злонравием, даст добрые плоды.
Не цепляйтесь за жалкий юридический критерий, в соответствии с которым о человеческом деянии судят по внешним его последствиям и временном ущербе, каковой терпит тот, кто от него пострадал; доищитесь до самой сокровенной сути и поймите, какая глубина мысли, чувства и желания таится в истине, гласящей, что вред, причиненный со святыми намерениями, предпочтительнее благодеяния, оказанного с намерениями злокозненными.
Тебя поносят, народ мой, ибо говорят, что ты отправился к чужеземцам навязать им свою веру силой оружия; и самое печальное, что это не совсем верно, ибо в чужие земли ты отправился еще и затем, и главным образом затем, чтобы силой отобрать золото у тех, кто скопил его; отправился грабить. Отправься ты в чужие земли лишь затем, чтобы навязать свою веру… Я ринусь в бой против того, кто явится с мечом в деснице и книгою в шуйце спасать мне душу против моей воли; но, в конце концов, он обо мне печется, я для него человек; а вот тот, кто является лишь затем, чтобы вытянуть у меня медяки, обманывая меня погремушками и всяким барахлом, тот видит во мне всего лишь клиента, покупателя либо восхвалителя своих товаров. В наши дни подобный порядок вещей всячески превозносится, и все жаждут такого общественного устройства, при котором надзор полиции исключает вредоносные действия; и мы кончим тем, что никто не будет совершать дурных дел, а вместе с тем никто не будет испытывать добрых чувств. Какой ужасающий жизнепорядок! Какая тяжкая доля под мирной зеленью дерев! Какое безмятежное озеро с отравленными водами! Нет, нет и тысячу раз нет! Уж лучше бы Господь так устроил мир, чтобы все испытывали добрые чувства, хотя и совершали дурные дела; чтобы люди наносили друг другу удары в ослеплении любви; чтобы все мы безмолвно страдали от сознания, что волей–неволей причиняем зло другим. Будь великодушен и ополчись на брата своего; поделись с ним сокровищами своего духа, хотя бы и в виде колотушек. Есть нечто более нутряное, чем то, что именуется нравственностью, и это юриспруденция, которая не по зубам полиции; есть нечто более сущностное, чем Десятикнижие, и это скрижаль закона; скрижаль, скрижаль, и при этом – закона! – есть дух любви.
Вы скажете мне, что бессмысленно испытывать добрые чувства и не свершать при этом добрых дел, что добрые дела берут начало, словно из истока, из добрых чувств, и только оттуда. Но я отвечу вам, как Павел из Тарса: «Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю»,54 и добавлю, что ангел, внутри нас спящий, обыкновенно пробуждается, когда животное тащит его куда‑то, и, пробудившись, оплакивает рабство свое и свое несчастие. Сколько добрых чувств ведут начало от дурных деяний, к которым устремляет нас животное!
Далее Дон Кихот и Вивальдо принялись рассуждать об обычае странствующих рыцарей поручать себя своим дамам, а не милости Божией, и Дон Кихот на основании вычитанных доводов пришел к заключению, – что не может быть странствующего рыцаря без дамы, «ибо каждому из них столь же свойственно и присуще быть влюбленным, как небу иметь звезды, и можно с уверенностью сказать, что не существует на свете такого романа, в котором был бы странствующий рыцарь без любви: ведь если б был такой рыцарь без любви, он тем самым доказал бы, что он не законный рыцарь, а побочный сын рыцарства, не проникший в его твердыню через ворота, а перескочивший через ее ограду, как вор и разбойник».
Видите, из вышесказанного ясно, что героизм всегда берет начало в любви к женщине. В любви к женщине берут начало самые плодотворные и благородные идеалы, самые возвышенные философские построения. В любви к женщине коренится жажда бессмертия, ибо в этой любви инстинкт самоувековечения побеждает и подавляет инстинкт самосохранения, и таким образом сущностное начало отодвигает на второй план начало сугубо внешнее. Жажда бессмертия побуждает нас любить женщину, и таким‑то вот образом для Дон Кихота слились в Дульсинее Женщина и Слава; и поскольку он не мог продолжиться чрез нее в плотском отпрыске, он попытался увековечиться чрез нее в подвигах духа. Да, он был влюбленным, но из тех влюбленных, что целомудренны и воздержанны, как сам он заметил (в другом, правда, случае). Погрешил ли он из‑за воздержания и целомудрия против целей любви? Нет, поскольку зачал в Дульсинее долговечных духовных отпрысков. Вступи он с нею в брак, безумие его было бы невозможно; дети из плоти и крови отвлекли бы его от героических деяний.
Никогда не была ему помехой забота о жене, связывающая крылья другим героям, ибо, как сказано апостолом (1 Кор. 7:33), «женатый заботится о мирском, как угодить жене».
И в сфере чистейшей духовности, без тени плотских устремлений, ищет обычно мужчина поддержку у женщины, как Франциск Ассизский у Клары,55 а Дон Кихот искал ее у дамы своего сердца.
Но какою помехой может быть женщина! Иньиго де Лойола не пожелал, чтобы в Общество Иисусово допускались женщины (Риваденейра, книга III, глава XIV); и когда донья Исабель де Россель попыталась было создать женскую конгрегацию, подчиненную Обществу,56 Лойола добился, чтобы папа Павел III,57 в апостольском послании от 20 мая 1547 года, снял с нее сие попечение, ибо «нашему малочисленному Обществу, – писал ему Иньиго, – невместно иметь у себя под началом дуэний, принесших обет послушания». И не то чтобы женщина вызывала у него презрение, ведь он оказал честь тому, что почитается в ней самым подлым и низменным: если Дон Кихот при посвящении в рыцари меч и шпоры получил из рук девиц легкого поведения, то Иньиго самолично сопровождал, на виду у всего города Рима, «беспутных гулящих бабенок», коих помещал «в монастыре святой Марии либо в домах у каких‑нибудь дам, доброчестных и добропорядочных, где их должны были наставить на путь истинный» (Риваденейра, книга III, глава IX).
Итак, Дон Кихот был влюбленным, но из числа целомудренных и воздержанных влюбленных; и влюблен он был не потому, что у всякого странствующего рыцаря должна быть дама, которой он посвящает свою любовь, – не только из верности обычаю, как утверждал он сам, хотя, как мы увидим, в душе у него пребывала еще одна дама. Возможно, сыщется пустоголовый юнец, который в целомудрии и воздержанности Дон Кихота углядит повод для того, чтобы взирать на него свысока: есть средь этих юнцов такие, кто о достоинствах мужчины судит по тому, каков он в делах любви – любви в том смысле, который придается этому слову в определенном возрасте. Не помню, кто сказал, – и сказал превосходно, кто бы он ни был, – что в жизни того, кто любит многих, любовь – имеется в виду любовь к женщине – есть нечто второстепенное, подчиненное; и любовь – главное в жизни того, кто любит немногих. Иные о свободе духа кого‑то из ближних судят лишь по тому, насколько тот свободен в любви; и есть молодчики, которые степень величия любого поэта оценивают лишь по его воззрениям на любовь.
Что сказал бы целомудренный и воздержанный Дон Кихот, если, вернувшись в мир, оказался бы перед нынешней лавиной всякого рода возбудителей плотского вожделения, назначение которых – увести любовь с пути истинного? Что сказал бы он обо всех этих изображениях бабенок в вызывающих позах? Движимый любовью к Дульсинее, благородной и чистой любовью, он наверняка разгромил бы все лавчонки, где выставляются напоказ эти мерзости, – подобно тому как он разгромил кукольный театр маэсе Педро. Эти мерзости отвлекают нас от любви к Дульсинее, от любви к Славе. Возбуждая плотское желание продлить род, они отвлекают нас от истинного самопродления. Может статься, таков наш удел: плоть да откажется от самоувековечения, если увековечить себя должен дух.
Дон Кихот любил Дульсинею любовью совершенной и самодостаточной, любовью, которая не гонится за эгоистичным самоуслаждением; он отдал себя своей даме, не притязая на то, чтобы она ответила ему тем же. Он ринулся в мир на завоевание славы и лавров, дабы сложить их затем к стопам возлюбленной. Дон Хуан Тенорио58 попытался бы обольстить ее с намерением добиться обладания ею и удовлетворения своих желаний, всего лишь ради того, чтобы насладиться ею и повестить об этом свет; другое дело – Дон Кихот. Дон Кихот не отправился в Тобосо в роли поклонника, с тем чтобы пленить Дульсинею; он ринулся в мир, чтобы завоевать этот мир для нее. То, что обычно зовется любовью, – что это как не жалкий обоюдный эгоизм, в котором каждый из любящих ищет своего собственного удовольствия? И разве акт окончательного единения – не то, что окончательно разъединяет любящих? Дон Кихот любил Дульсинею любовью самодостаточной, не требуя взаимности, отдаваясь ей целиком и полностью.
Дон Кихот любил Славу, воплотившуюся в женском образе. И Слава отвечает ему взаимностью. «Тут Дон Кихот испустил глубокий вздох и сказал:
– Не берусь утверждать, что нежному моему недругу угодно, чтобы весь мир знал, как я ей служу»; затем следует известный монолог. Да, мой Дон Кихот, да; твой нежный недруг Дульсинея разносит из края в край и из века в век славу твоего любовного безумия. Ее происхождение, история рода и генеалогия – «не от древнеримских Курциев, Гайев или Сципионов, и не от нынешних римлян – Колонна и Орсини»;59 и ни от одной из тех знаменитых фамилий из разных земель, которые Дон Кихот перечисляет Вивальдо; она – «из рода Тобосо Ламанчских, рода не древнего, но могущего положить начало самым знатным поколениям в грядущие времена». Тем самым изобретательный идальго изъяснил нам, что Слава обретается в том самом захолустье и в ту самую пору, где и когда обретаемся мы сами. В долгих веках и в дальних краях длится лишь та Слава, которая не вмещается в пределы собственного места и времени, ибо переполняет их, выплескиваясь через край. Универсальное не в ладу с космополитическим; чем больше принадлежит человек своей стране и своей эпохе, тем больше принадлежит он всем странам и всем эпохам. Дульсинея – дочь Тобосо.
А теперь, друг мой Дон Кихот, давай побродим вдвоем, я хочу поговорить с тобою по душам, да вдобавок о том, о чем многие не решаются поведать вслух даже самим себе. Если ты воплотил в образе Дульсинеи Альдонсу Ло– ренсо, в которую ты некогда был влюблен, что же все‑таки было тому причиной на самом деле – любовь к Славе или несчастная любовь к пригожей крестьянской девушке? Любовь, о которой она «знать не знала, ведать не ведала», не обратилась ли она у тебя в любовь к бессмертию? Послушай, мой добрый друг идальго, я ведь знаю, как овладевает робость сердцами героев, и для меня яснее ясного, что, сгорая от страсти к Альдонсе Лоренсо, ты так и не отважился на объяснение. Не смог преодолеть стыдливость, запечатавшую тебе уста бронзовой печатью.
Ты сам сознался в этом своему наперснику Санчо, когда, решив остаться на покаяние в горах Сьерра–Морены (глава XXV), сказал ему: «…наша взаимная любовь всегда была платонической и дальше почтительных взглядов никогда не шла. Да и то смотрели мы друг на друга весьма редко, и я могу по совести поклясться, что за все двенадцать лет, что я люблю ее больше света очей моих, которые рано или поздно покроются сырой землею, я не видел ее и четырех раз, и очень возможно, что она сама‑то ни разу и не заметила, что я на нее смотрел: вот в какой строгости и замкнутости воспитали Дульсинею Лоренсо Корчуэло, ее отец, и Альдонса Ногалес, ее мать». Только четырежды, и это за двенадцать лет! Каким же огнем распалила она тебе сердце, если целых двенадцать лет оно согревалось воспоминаниями о четырех взглядах – издали и украдкой! Двенадцать лет, друг мой Дон Кихот, а ведь ты уже приближался к пятидесяти. Влюбился^ стало быть, когда тебе было под сорок. Что знают юнцы о пламени, разгорающемся в пору зрелости? И вдобавок твоя робость, неодолимая робость пожилого идальго!
Взгляды, выдававшие самые глубины твоего существа, приглушенные вздохи, которых она даже не расслышала, учащенное биение твоего сердца, всецело предававшегося ее власти каждый раз из тех четырех, когда ты украдкой наслаждался возможностью глядеть на нее. И эта любовь, которую ты подавлял, эта любовь, которой ты не дал воли, ибо не нашел в себе ни решимости, ни отваги, дабы направить ее к обретению естественной ее цели, эта горестная любовь, надо думать, измаяла тебе душу и стала первопричиной героического твоего безумия. Не так ли, мой добрый Рыцарь? Но, может статься, и сам ты о том не подозревал.