Текст книги "Житие Дон Кихота и Санчо"
Автор книги: де Унамуно Мигель
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 39 страниц)
А сейчас о другом, о том легионе иностранных испанистов и испанофилов, которые, за немногими очень почтенными исключениями, если что и делают, так это – вкупе с некоторыми нашими палеонтологами от родной литературы – презирают испанцев нынешних. Для большей части этих господ из Франции, Германии, Англии, США и других стран, пишущих не о наших делах, но о делах наших далеких предков, Испания кончилась в XVII или XVIII веке. Мы, живые, для них не существуем, разве что в качестве владельцев унаследованного от предков хлама. Мы обитаем среди прелюбопытнейших руин, и когда суровой зимней ночью мы забираем из развалин несколько камней, чтобы укрепить шалаш, в котором мы прячемся, нас же обзывают варварами. Нам, видите ли, надлежит ограничиваться ролью хранителей музея. Да черт с ними!
На одной университетской кафедре испанского языка и литературы недавно читали, переводили и комментировали – что бы ты думал, читатель? – «Марокканские письма» Кадальсо,16 которых ни ты, читатель, ни я не знаем и знать не желаем: сочинение окончательно и бесповоротно мертвое. Становится легче дышать, когда изредка появляются имена Беккера, Кампоамора, Аларкона, Валеры,17 а то и имя кого‑нибудь из ныне живущих, это бывает, если у этого живущего под кожей просматривается скелет. Но обычно это палеонтологические раскопки. И Кадальсо как раз и есть то самое ископаемое, в чьем историческом существовании я, кроме всего прочего, не так уж и уверен и не собираюсь удостоверяться. Вокруг меня слишком много тех, кто меня действительно интересует, живых, чтобы я развлекался эксгумацией почивших совсем, навсегда и безвозвратно.
Оставим в покое этих добрых сеньоров, пусть пишут литературную историю Испании, а мы, со своей стороны, попытаемся сотворить ее, сотворить эту самую историю. Оставим кости ученым мужам из послезавтрашнего дня. И упаси нас Боже, чтобы кому‑нибудь из них пришло на ум нас перезахоранивать.
Но еще хуже собственно ученых «полевые исследователи», добытчики фрагментов зубов ископаемого, а еще хуже, чем они, просто поклонники учености, писатели, сыплющие именами и цитирующие все на свете кстати и некстати.
Мне внушают жалость эти люди, на каждом шагу ощущающие потребность опереться в своих умозаключениях, – как правило, не переходящих границы расхожих суждений, – на какие‑то другие суждения. За этой бездной скромности скрывается другая бездна, но вовсе не скромности. Такое обычное дело: талантливые догадки обретают весомость только после того, как на них сошлется другой талантливый человек. Мы ведь начинаем ценить писателя не раньше, чем его идеи, образы, тревоги и озарения войдут в писания какого‑нибудь другого писателя. Бывает, что от такого перемещения идеи выигрывают… Что и позволяет мне мимоходом оправдать плагиат, представляющийся мне более законным и естественным, чем цитата. Потому что как не должно называться отцом тому, кто лишь дал жизнь, но только тому, кто, дав жизнь, воспитал, вырастил и поставил на ноги, помог обрести место в мире, точно так же не должен считаться отцом идеи или образа тот, кто его зачал, но только тот, кто сумел найти ему место среди других идей и образов в воображаемом идеальном мире. Ведь нередко тот, кому в голову приходит какая‑то идея, не в состоянии оценить ее весомость и значение, зато кто‑то другой перенимает ее, уразумев, усваивает и ставит на место среди других идей в какой‑нибудь концепции или стихах, если это образ. Есть люди, чьи собственные мысли выглядят грубо и примитивно, а есть такие, кто из чужих мыслей сооружает оригинальнейшее, абсолютно свое произведение.
А сейчас я оставляю эрудитов и перехожу к другому виду, им родственному, – к критикам.
Один замечательный, грандиозный поэт, один из самых великих итальянских поэтов, Кардуччи, автор прекрасных работ о критиках и эрудиции, в своей речи от 8 августа 1873 г. сказал вот что: «Abbiam levato la critica a un grado superiore, tra la scienza e Г arte; ne abbiam fatto quasi un arte nuova, che sta da se e per se, la critica per la critica. Non solo siam vecchi, ma vogliam parer tali: a vent'anni cominciano a scriver critica».[83]83
«Мы поставили критику выше всего на свете, выше науки и искусства, мы сотворили из нее какой‑то новый вид искусства, живущий для самого себя и питающийся самим собой, мы не только стары, мы хотим такими казаться и потому уже в двадцать лет начинаем писать критические статьи». (ит.)
[Закрыть] 18
И дела идут так же скверно, как в 1873 г., или еще хуже. Мы все так же стараемся сделать из критики что‑то среднее между наукой и искусством и поставить ее выше всего; как искусство живет само для себя, так и критика существует для критики: мы не только продолжаем быть стариками, мы хотим стариками казаться и для того уже в двадцать лет садимся писать критические статьи. А с тех пор как вошла в моду психологическая критика и прочие штучки–дрючки, критическую статью поэта о поэте, искреннюю, поэтическую, возмущенную или восторженную, почти не читают.
Всякий вам скажет, что когда поэт исторгает из глубин духа хвалебную песнь жизни, он всего лишь поставляет критикам материал для соответствующих исследований, чтобы они разобрались, как сложилось произведение, кто предшественники автора, и завели бы на поэта историю болезни. Правду говорил Кьеркегор – уж позвольте мне сделать ссылку, хотя я не терплю этого у других и сам редко к этому прибегаю, – так вот, правду говорил Кьеркегор, сравнив поэтов с несчастными, которых поджаривают на медленном огне и чьи жалобные стоны преображаются в ушах тирана в сладкую музыку.19 Вот и критик, как две капли воды, похож на поэта, только ни пытки у него в сердце, ни музыки на устах.
На самом деле есть ужасающие критики, и образцом для всех них является, конечно, Макс Нордау:20 он производит на меня впечатление слепца от рождения, пишущего статьи о живописи, судя о ней на ощупь. Когда он наталкивается на ровную и гладкую поверхность, он объявляет, что картина хороша, разумна и красива, а когда она под пальцами ложится неровно и на ощупь груба, он обличает ее за экстравагантность. А если он слышит, что картину хвалят, он объявляет спятившим того, кто ее написал, и не менее спятившими тех, кто ее хвалит.
Есть такие, что считают, будто доброму трактирщику не пристало пить вино и, уж во всяком случае, не должно напиваться. И точно так же добропорядочный критик или добропорядочный преподаватель литературы не должен опьяняться чужой поэзией, той, которую он преподносит читателям или ученикам. Если какая‑то ода его настолько воодушевляет, что вместо ученого анализа он разражается другой одой, как птица пением отвечает на песню другой птицы, у собратьев по ремеслу появляется основание презирать его. Поэтому неспроста говорят, что критика это священство, а священник не пророк и не должен быть пророком, поскольку тогда ему грозит реальная опасность перестать быть священником. Священник толкует и поясняет пророчества пророка, но в глубине души он пророка презирает. Точно так же у добропорядочного адвоката очень мало почтения к законодателю, который не всегда в состоянии защитить кого‑то в суде. Бог говорит устами пророка, так же как он говорит устами гуся или валаамовой ослицы, но не такая уж это завидная доля быть гусем или ослом. Поэт говорит, что ему вздумается, другое дело критик, критика – дело ученое. Порядочный критик, действительно порядочный критик, иначе говоря, критик по призванию, и в особенности такой критик, который есть критик и только критик, должен испытывать по отношению к этим несчастным поэтам презрительное сострадание, как к распластанным перед ним лягушкам и подопытным кроликам. Поэзия это соловьиное пение, поэт не в силах объяснить ни смысл своего пения, ни отчего он так поет, в жизни это совершенный соловей.
Критику превратили, как говорил Кардуччи, в некое новое искусство,21 опору самого себя, критикой начинающееся и критикой кончающееся. И это нормально, когда кто‑то, почувствовав в себе поэтическую одаренность, но не умея ее должным образом выразить, наслаждаясь пением других и оприходуя это наслаждение, привлекает к пению внимание тех, кто его еще не заметил. Такие люди есть, это прежде всего и более всего читатели, их восторг перед прочитанным пробуждает их от спячки, заставляет писать о прочитанном; они поступают в точности как тот, кто, увидев красивый вид, зовет приятеля, хватая его за руку: «А ну‑ка посмотри!» Эстетический восторг вещь заразительная, и наше удовольствие от произведения искусства растет и увеличивается, когда его разделяют другие. Вот так и рождается добропорядочный критик, на свой лад поэт, хотя стихов он не распевает. Наслаждение поэзией – дело живое, и тот, кто проникается красотой стихотворения, может оказаться поэтом в такой же степени, как и тот, кто его сложил.
Но есть критики, идущие не от поэзии, но от критики, от критики собственно, от критики в себе, критики во имя критики и для того, чтобы критиковать поэзию. У таких людей призвание критиков не связано с тем, нравятся ли им вообще стихи, им все едино, что критиковать, – поэзию или бой быков. У них врожденная критическая способность, они родились со скальпелем под мышкой. У них природная способность к критике, призвание, которое, подозреваю, сродни призванию социолога. У критика и у социолога много сходных качеств.
Но если поэт чего и должен желать, так это того, чтобы ему ответствовал другой поэт, потому что только тот чувствует поэта, кто сам поэт. А что до понимания, так всякий его поймет, но вот совпасть и ощутить, как в чужой песне трепещут струны твоего сердца, может только другой поэт. И этим‑то и завораживают критические статьи Маркины, которые он время от времени пишет, потому что это критика поэта. А Маркина – поэт, и настоящий, стоит взять только последний его сборник стихов – «Элегии»,22 напоенный сокровенной, глубокой, сдержанной и возвышенной поэзией, которая разительно отличается от того рифмованного красноречия, что у нас обыкновенно сходит за поэзию.
Найдется и такой любитель посчитать щетинки на хвосте у сфинкса, который, дочитывая этот очерк, скажет с высокомерной и презрительной усмешкой: «Ну–ну, штучки для журнальной статейки!» Ведь известно, что для сочинителей упоминавшейся выше смехотворной басни о немецком профессоре публикация в журнале, – и особенно в таком, который и академическим‑то не является, и редакционного совета с кафедральными преподавателями в своем составе не имеет, да и вообще без какого бы то ни было профиля, – понижение в ранге, низший жанр, то, до чего уважающий себя профессор опускаться не должен. Ведь в этих статьях говорят, что им вздумается.
Отсюда все зло – от того, что кто‑то говорит, что ему вздумается, не опираясь при этом на документы, сведения, цитаты и вообще ни на что не ссылаясь. Это какой‑то каприз, это просто «туда стихи текут, куда влечет их прихоть»,23 чистый произвол да и только.
Когда созидается труд из разряда тех, что один мой приятель именует объективными, – этакое педантство, – когда доводится до конца какая‑то основательно подкрепленная документами работа, в которой все утверждения обоснованы и поддержаны объективными доказательствами, – снова эта объективность! – тогда этот труд, эта работа могут снискать одобрение умствующих критиков и эрудитов. Но когда кто‑то брякает наобум все, что ему взбредет, и, как бог на душу положит, все, что ни произрастает у него в голове на манер сорняков в поле, эти фантазии не заслуживают того, чтобы их принимали всерьез. Потому что – давайте посмотрим! – чего они стоят, эти фантазии? Ровно столько, и не больше и не меньше, чем тот, кто их на свет произвел. А теперь глянем, чего вообще стоят люди? А ничегошеньки не стоят! Мы, люди, ничего не стоим, а то единственное, что чего‑то стоит, это книги и, в итоге, идеи. Люди нас не интересуют: вот то, что они говорят, нам интересно. И Дон Кихот, этот единственный в своем роде человек, человек исключительной цельности, пылкой веры и высоких чаяний, нас не интересует. Вот книга «Дон Кихот» интересна, книга, в которой рассказана его жизнь, та, что написал Сервантес, и языковые обороты, в которых он передал эту жизнь, – тоже интересны. Некоторые говорят, что им вздумается, но сказанное обретает вес только тогда, когда это повторяет и разбирает кто‑то другой, потому что этот другой повторяет и разбирает уже не как ему вздумается, но делает это объективно – даешь объективность! – базируясь на том, что сказано другим. А если он комментирует, как ему вздумается, тогда… vade retro![84]84
изыди! (лат.)
[Закрыть]24 это подмена, потому что он ставит себя на место того, кто первым сказал, что ему вздумалось.
А теперь, когда я истолковал, так, как истолковал, жизнь Дон Кихота и Санчо, найдется тот, кто скажет: «Это все равно как сказать Сервантесу: «Добро, ты сказал, что хотел, а теперь моя очередь»».
И так оно и есть. А потом придет черед другого, и еще чей‑то, и всех прочих, и у них у всех столько же прав, сколько у самого Сервантеса или у меня говорить все, что мне вздумается: и тут начинается такой базар, что никто никого не понимает и мы впадаем во времена благословенного средневекового интеллектуального анархизма, и оно и лучше. Потому что это способ начать понимать друг друга взаправду.
И на том завершаю. Концовка малоутешительна, ведь на самом‑то деле вся эта деятельность ученых мужей и критиков, о которой я толковал, есть не что иное, как сильное притупление чувства собственного достоинства. Это неуважение к человеку как человеку, к тому, что он есть по сути. Это неумение за книгами разглядеть людей, видя за людьми лишь книги. И в душе у таких древние письмена, типографские шрифты – и ничего более.
«ДОН КИХОТ» ДЛЯ ДЕТЕЙК порокам, совершенно противоположным религиозной добродетели – или благочестию, – принадлежат и предрассудки. Предрассудок – это что‑то глубоко нечестивое.
Предрассудок, латинское superstitio – от superstare – стоять сверху, остановиться перед разумом, перед сутью – это сохранение отбросов и мусора. Это все равно как если бы кто‑то сохранял скорлупу от орехов или кожуру от картошки, которую уже съел. А бывают ведь люди, которые выбрасывают мякоть плода, оставляя кожуру. Что в некоторых случаях и понятно: например, кому‑то не нравятся устрицы, но он хранит раковины, чтобы делать из них пуговицы.
Это именно то, чем занимается немалое количество так называемых сер– вантистов, изготавливающих пуговицы из раковин литературных произведений Сервантеса. Предрассудки, связанные с Сервантесом, наиболее враждебны благочестию и патриотической религиозности, которые должны жить в нас в память о Сервантесе. Из самой души его, живущей, особенно благодаря «Дон Кихоту», в душе его народа, мастерят пуговицы. А хуже всего то, что к этим пуговицам нет петлиц, они все равно что пуговицы на рукавах наших пиджаков или пуговицы, которые нашиваются попарно на спине сюртука и служат только для украшения. Вот в такие пуговицы для украшения, которые ничего не застегивают на облачении для духа, и превращаются у нас на глазах произведения Сервантеса, которые для нас больше, чем просто литература.
Но самым нелепым применением книги Сервантеса, которое хотят осуществить, самым абсурдным и опасным является, пожалуй, применение «Дон Кихота» в педагогике. Сомневаюсь, что существует большая глупость, чем «Дон Кихот» для детей. Связано это не только с сервантесоманией, но и с педагогической манией тоже; это слияние двух маний.
Сто раз говорилось об абсурдности литературы именно для детей. Искусство для детей – такая же нелепость, как искусство для народа. Начать писать, или рисовать, или сочинять музыку, думая, что это пойдет на пользу детям или народу, значит обречь себя на заведомо принудительный труд. Можно сказать уверенно, что человек, посвятивший себя такого рода занятиям, демонстрирует отсутствие истинно художественного дара. Другое дело приспосабливать определенные правила и сведения к уровню детей или народа. Но заниматься этим не значит заниматься искусством. Ведь мало что на свете так несовместимо с эстетикой, как педагогика.
Детям, о чем уже говорилось не раз, следует давать читать в качестве духовной пищи те же книги, что читают взрослые, только с выбором.
И в число отобранных не должен входить, как мне кажется, «Дон Кихот». Заставлять десятилетних детей страдать во время вступительного экзамена в среднюю школу, читая и анализируя «Дон Кихота», – такое менее всего могло прийти на ум создателю этого произведения.
«Дон Кихот» не является в Испании книгой для народа. И не является таковой, несмотря на все усилия, продиктованные скорее добрыми намерениями, чем благоразумием тех, кто задался целью сделать ее таковой. Гораздо больше тех, кто читал ее через пень–колоду, или тех, кто не дочитал ее до конца, чем прочитавших ее целиком. Ее так много цитируют и так часто воспроизводят эпизоды из нее, что для многих этого вполне достаточно, чтобы рассуждать о ней. Ведь известно, что есть книги, особенно если это классика, которые читаются только для того, чтобы поговорить о них.
Многие, будучи взрослыми, не решаются читать «Дон Кихота» в большой степени из‑за того, как мне кажется, что их заставляли читать эту книгу, целиком или частями, в возрасте, когда следовало бы читать «Хуанито», «Друга детей»1 или романы Жюля Верна, имеющие весьма отдаленное отношение к искусству. Их заставляли испытывать отвращение к нашей национальной Библии, подобно тому как где‑то люди с тоской отводят взгляд от священной Библии, потому что в десять или двенадцать лет их заставляли слушать Апокалипсис, или Книгу Чисел, или Книгу Иова.
У меня в руках «Школьный журнал» – так он называется – одной из наших провинций, и в нем раздел, озаглавленный «Как дети отвечают на вопрос: «Что ты предпочитаешь читать – «Дон Кихота» или что‑либо другое?»» Ответы детей от девяти до тринадцати лет огорчают. Это пример неискренности, той ужасной школьной неискренности детей, когда их заставляют отвечать на абсурдные вопросы. Словно ручонками этих несчастных детей водили руки их учителей, когда редактировались эти смешные глупости.
Один говорит, что предпочитает читать «Дон Кихота», потому что ему нравятся поговорки Санчо Пансы – ложь! – и потому что «это написано лучшим писателем мира»; другой – «из‑за смешных историй, рассказываемых главным героем»; третий говорит, что «там много шуток, очень поучительных и забавных». Поучительных шуток! Глупая педагогика, которой пришло в голову задать детям этот глупый вопрос, провоцирующий неискренность, не может быть ни поучительной, ни забавной.
Один ученик, двенадцати лет, предпочитает читать «Эль сьюдадано и эль омбре»,2 где находит интересные рассказы о Мигеле Сервете, открывшем кровообращение,3 «Эль перро барнисадо» и прочие подобные издания. И добавляет: ««Дон Кихот» мне не очень нравится, потому что я не нахожу его столь поучительным, как «Эль сьюдадано и эль омбре», ведь герой только и говорит, что о приключениях и злоключениях, а из этого я не могу извлечь ничего полезного». Двенадцатилетний мальчик, написавший это, прав. Если только это написал мальчик, подписавшийся под ответом, а не его отец или кто‑то другой. Конечно же, не его учитель. Потому что, в самом деле, «Эль сьюдадано и эль омбре», книга для детского чтения, которую я не знаю, наверное, является для ребенка двенадцати лет гораздо более поучительной, чем «Дон Кихот», из которого в этом возрасте, весьма прагматичном, не извлечешь ничего полезного. И в некотором смысле – ни в каком другом возрасте.
Ничто так поздно не развивается в человеке, как эстетическое чувство. Ребенку проще понять научную теорию или решить моральную проблему, чем испытать глубокое и возвышенное художественное ощущение. Ничто не требует большей зрелости, чем эстетическое понимание. Чаще встречается ранняя научная зрелость, чем эстетическая. Оствальд, химик, дал понять, как великие научные открытия прошлого века помогли ему, молодому человеку.4 А «Дон'Кихот» был начат, когда его автору было за пятьдесят.
Печальный смех зрелого Сервантеса, этот осенний смех, не может ни научить детей двенадцати лет, ни дать им ничего полезного. И если мы хотим, чтобы все образованные испанцы, сознающие свою принадлежность ко всему испанскому, читали нашу национальную Библию, как должно ее читать, первое, что нужно делать, – не давать эту книгу в руки детям.
Могут сказать, что детишек двенадцати лет, – бедных овечек! – которым нужно поступать в среднюю школу, заставляют читать «Дон Кихота» для того, чтобы они прониклись не сутью этой книги, а ее языком. Это тоже плохо! Я знаю только об одном еще большем педагогическом абсурде, чем необходимость для двенадцатилетних испанских детей XX в. анализировать без каких‑либо познаний в истории языка язык «Дон Кихота» – и этот еще больший педагогический абсурд состоит в том, что детей заставляют анализировать язык согласно правилам грамматики Испанской Королевской академии. Лучше бы они не анализировали его. Соединение в детском воображении воспоминаний о романе и о плюсквамперфекте сослагательного наклонения, или о прямом и косвенном дополнении, или об изъявительном наклонении, – словом, обо всем этом ужасе систематизированных глупостей, является самым верным способом внушить детям ненависть к нашей национальной книге.
Из самых «сервантесовских» предрассудков самым безумным является предрассудок лингвистический. Нет ничего более жалкого в художественном отношении, чем пускаться подражать языку Сервантеса и стремиться оживить его языковые обороты. Если бы Дон Кихот вернулся в сегодняшнюю Испанию, он ударами копья разогнал бы тех, кто подражает риторике его речей. А что касается тех, кто присоединяет к ним еще и этот презренный механизм, называемый грамматическим анализом, – не знаю, что он сделал бы с ними. Любого наказания мало для несчастных учителей, которые выбирают абзац из «Дон Кихота» и подвергают его их глупому анализу, считая слова и классифицируя их как односложные, двусложные, трехсложные и т. д., а затем слоги, – ужасно глупо! – определяя их гармоничность или дисгармоничность, выбирая двойные, тройные и прочие пасьянсы в том же духе. И это варварское занятие мандаринов является у нас почти официальным.
Дать «Дон Кихота» в руки детей, пропустив его – занятие недалеких умов – через этот ужасный, варварский анализ, называемый грамматическим, – значит нанести самое глубокое оскорбление Сервантесу, нашей национальной Библии и испанской культуре.
Ох уж эта педагогика!..