355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » де Унамуно Мигель » Житие Дон Кихота и Санчо » Текст книги (страница 17)
Житие Дон Кихота и Санчо
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 14:38

Текст книги "Житие Дон Кихота и Санчо"


Автор книги: де Унамуно Мигель


Жанр:

   

Религия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 39 страниц)

Глава XXXIV
в которой рассказывается о том, как был найден способ расколдовать несравненную Дульсинею Тобосскую, и это приключение – одно из самых знаменитых в нашей книге

Среди этих шуток, которые историограф почитает остроумными и тонкими, хотя они таковыми отнюдь не были, фигурировало расколдование Дульсинеи,160 для чего Санчо

Пусть даст плетей три тысячи и триста Себе по ягодицам по геройским,[45]45
  В переводе М. Кузмина (ему принадлежит часть стихотворных переводов в цитируемом издании): «огромным» (в тексте Сервантеса: «valientes»: 1) сильный, крепкий, мощный; 2) храбрый, доблестный, отважный).


[Закрыть]
Их выставив на вид, и пусть при этом Те плети их пекут, томят и перчат.

И высечь себя он должен был по собственной воле, порка, которую Дон Кихот хотел было задать ему силой, не могла оказать никакого действия. Санчо отказывался, прочие настаивали, пригрозили, что не быть ему губернатором острова, если не согласится на бичевание; и в конце концов, поддавшись уговорам и жадности, Санчо пообещал. И «Дон Кихот повис на шее у Санчо и стал осыпать его лоб и щеки тысячами поцелуев» – более чем достаточная награда за то, что в конце концов Санчо смирился.

А почему бы тебе и не отхлестать себя ради Дульсинеи, друг Санчо, если именно ей ты обязан своей непреходящей славой? Лучше уж тебе отхлестать себя за Дульсинею, а не за то, за что хлещешь себя обычно; Дульсинея стоит больше, чем должность губернатора любого острова. Если бы, задавая себе порку, иными словами, занимаясь своей работой, ты всегда устремлял свои мысленные взоры на Дульсинею, работа твоя всегда была бы святою. Если тачаешь обувь, старайся тачать ее лучше всех прочих сапожников и стремись снискать себе славу тем, что твои заказчики не маются мозолями.

Есть наивысшая форма работы, состоящая в том, что превращаешь ее в молитву и пилишь бревна, кладешь кирпичи, тачаешь сапоги, кроишь штаны либо собираешь часы к вящей славе Божией; но есть и другая форма, не столь возвышенная, но зато более человечная и достижимая;161 и состоит она в том, чтобы трудиться во имя Дульсинеи, во имя Славы! Сколько бедных Санчо, отчаивающихся и ропщущих под бременем работы, испытали бы облегчение и возрадовались бы среди трудов, если бы, занимаясь своим делом, то есть задавая себе порку, устремляли свои взоры к Дульсинее, в надежде стяжать себе работой славу и почести! Постарайся, Санчо, превзойти в своем ремесле всех своих современников; все тяготы и муки твоих трудов исчезнут без следа, когда ты поставишь пред собою цель, столь высокую. Ремесло придает достоинство тому, для кого ремесло – дело чести.

В Книге Бытия не говорится, что Бог обрек человека на труд, – там сказано, что Бог поселил человека в саду Эдемском, дабы возделывать и хранить его (2:15); нет, это после грехопадения Адама Бог обрек человека на тяготы труда, на то, чтобы труд стал обременительным и безрадостным, на то, чтобы человек в муках со скорбью питался от земли, на которой произрастут лишь терния и волчцы, на то, чтобы ел хлеб в поте лица своего (3:17—19). А любовь к славе и стремление расколдовать Дульсинею превращают репейник в розы и колючие шипы – в нежные лепестки. Да и как же, по–твоему, Санчо, жил бы Адам в раю, когда бы не работал? Что это за рай, в котором не работают? Нет, не может быть истинного рая без необходимости трудиться.

Знаю, есть Санчо, распевающие известную коплу:

Всякий раз, как вспоминаю, что придется умирать, на земле свой плащ стелю я и укладываюсь спать.162

Знаю, есть Санчо, представляющие себе вечное блаженство как вечное ничегонеделание, как небесную лужайку: лежи себе, полеживай, да любуйся нерукотворным солнцем; но для этих высшая награда, должно быть, небытие, бесконечный сон без сновидений и без пробуждения. Они и родились‑то усталыми, с бременем трудов и мук своих дедов и прадедов на плечах; да почиют крепким сном во внуках своих и правнуках, в их сокровенной сути! И пусть дождутся там, чтобы Господь пробудил их для боговдохновенной работы.

Не сомневайся, Санчо: если в конце концов нам даруется, как было тебе обещано, блаженное лицезрение Бога, то и оно будет трудом, постоянным и нескончаемым завоеванием Высшей и Бесконечной Истины, нисхождением и погружением в бездонные глубины Жизни Вечной. Для одних это благое погружение будет свершаться быстрее, чем для других, в глубины более потаенные и в большем упоении, но все будут погружаться без конца и в бездонность. Если все мы устремляемся в бесконечность, если все мы «обеско– нечиваемся», то разница меж нами будет состоять в том, что одни будут двигаться вперед быстрее, другие медленнее, одни будут расти интенсивнее, чем другие, но все мы всегда будем двигаться вперед и расти, все будем близиться к недосягаемой цели, к которой никому никогда не прийти. И утешение и счастье каждого в том, чтобы знать, что когда‑нибудь дойдет он до меты, до которой дошел уже кто‑то другой, и никто не останется на последней стоянке. И лучше не дойти до той стоянки, до полного упокоения, ибо если сказано в Писании, что узревший Бога умрет,163 то достигший Высшей Правды во всей полноте ее растворится в ней и перестанет быть.

Работу, Господи, даруй нашему Санчо; и всем бедным смертным даруй всегда работу; да достанутся нам плети по воле Твоей, и да будет нам стоить труда завоевание самих себя, и да не почиет никогда дух наш в Тебе, разве что растворишь и упокоишь нас в лоне Твоем. Даруй нам рай Твой, Господи, но для того, чтобы мы хранили и пестовали его, а не для того, чтобы мы спали там; даруй нам его, дабы мы употребляли вечность на то, чтобы завоевывать – пядь за пядью и вековечно – неисследимые бездны бесконечного Твоего лона.164

Главы XL, XLI, XLII и XLIII
о появлении Клавиленьо и прочих вещах165

Далее в нашей истории следует повесть доньи Долориды, и эта повесть историографу кажется изумительной, как он заявляет в начале главы XL, мне же кажется самой несуразной и топорной, какую только можно вообразить. Весь смысл этой грубой шутки в том, чтобы подготовить еще одну – шутку с деревянным конем Клавиленьо, на котором Дон Кихот и его оруженосец должны были с завязанными глазами лететь по воздуху в королевство Кандайю.

Санчо стал было отказываться, ссылаясь на то, что он не колдун, чтобы «полюбить вдруг кататься по воздуху», и что не дело, чтобы его островитяне стали болтать, будто «их губернатор разгуливает по поднебесью», но Герцог сказал ему: «Друг мой Санчо, остров, который я вам обещал, не плавучий и не движущийся (…) и так как вам известно не хуже, чем мне, что всякого рода важных должностей можно добиться только разного рода подкупами, – когда побольше, когда поменьше, – то знайте, что вы можете купить у меня ваше губернаторство не иначе, как отправившись вместе с сеньором Дон Кихотом, и не иначе, как доведя до самого конца и края это достославное приключение»; привел он и другие доводы. На это Санчо ответил: «Ни слова больше, сеньор (…) я бедный оруженосец, и такие отменные любезности мне не по плечу; пусть мой господин садится верхом, завяжите мне глаза, помолитесь за меня Богу, да еще скажите, пожалуйста, когда мы будем пролетать по поднебесью, могу ли я поручать свою душу Господу Богу и призывать к себе на помощь ангелов?» Тут Дон Кихот объявил, что со времени достопамятного приключения на сукновальне никогда не видел Санчо в таком страхе. Все же оруженосец уселся на Клавиленьо за спиной у своего господина и со слезами на глазах попросил присутствовавших помолиться за него. И когда, как им воображалось, Рыцарь и оруженосец летели по воздуху, Санчо, обхватив Дон Кихота, прижимался к нему покрепче, полный животного страха.

Остальная часть приключения грустна неизбывно, если судить по–мирски; но сколько всадников взлетает ввысь на Клавиленьо, не сдвинувшись с места, и проносится таким манером через вторую область воздуха, а также через область огня! Приключение настолько печальное, что я перехожу к тому моменту, когда, по его завершении, Дон Кихот и Санчо, отделавшиеся ушибами при падении и лишь слегка опаленные, встали на ноги; тут оруженосец, забыв про страх, пустился врать, и, послушав его вранье, Дон Кихот подошел к Санчо и сказал ему следующие многозначительные слова: «Санчо, если ты хочешь, чтобы мы поверили всему, что ты видел на небе, то ты обязан в свою очередь поверить моим рассказам о пещере Монтесиноса. Вот и все, что я хотел тебе сказать».

Вот вам формула терпимости, в наивысшей степени исполненная понимания и широты: если хочешь, чтобы я тебе поверил, поверь и ты мне. На взаимном кредите[46]46
  В подлиннике Унамуно – шутка, основанная на непереводимой игре значениями слова «credito»: 1) вера, доверие (credito mutuo – взаимное доверие); 2) долг, кредит (credito mutuo – взаимный кредит). Общества взаимного кредита были широко распространены в Испании того времени.


[Закрыть]
зиждется человеческое общество. Для твоего ближнего его видение столь же истинно, сколь истинно для тебя твое собственное. Но при том условии, однако, что это и в самом деле видение, а не обман и надувательство.

В этом‑то и заключается разница меж Дон Кихотом и Санчо: суть в том, что Дон Кихоту и в самом деле виделось то, что, по его словам, увидел он в пещере Монтесиноса, вопреки коварным намекам Сервантеса на противоположное, а Санчо не видел того, что, по его словам, увидел в небесных сферах, восседая на крупе Клавиленьо, но все выдумал, в подражание своему господину либо чтобы избыть свой страх. Не всем нам дано упиваться видениями, а того менее – верить в них и силою веры преображать в истинные.

Берегитесь же всяких Санчо, которые делают вид, что выступают в защиту и поддержку иллюзий и видений, а на самом деле защищают вранье и гаерство. Если скажут вам про какого‑нибудь обманщика, что он в конце концов сам уверует в свои измышления, отвечайте коротко и ясно: нет. Искусство не может и не должно состоять в своднях при лжи; искусство есть высшая правда, та, что созидается силою веры. Никакой обманщик не может быть поэтом. Поэзия вечна и плодотворна, как видение; ложь бесплодна, как самка мула, и держится не дольше, чем мартовский снег.

И отдадим должное несравненному великодушию Дон Кихота: он ведь был уверен, что и на самом деле увидел то, что, по его словам, видел в пещере Монтесиноса; и в еще большей степени, если только это возможно, был уверен, что Санчо не видел того, что, по его же словам, увидел в небесных сферах; и все же Рыцарь ограничился тем, что сказал оруженосцу: «Если ты хочешь, чтобы я тебе поверил (…) я хочу, чтобы ты поверил мне». Вот самый христианский способ найти выход из положения для себя и при этом закрыть его тем, кто судит других по собственным хитростям и принимает донкихотовские видения за вранье! А ведь тем не менее существует безотказный способ отличить видение от лжи.

Дон Кихот спустился и погрузился в пещеру Монтесиноса, будучи исполнен отваги и мужества, он не внял Санчо, пытавшемуся отговорить его от этого намерения, ответил на его резоны приказом: «Вяжи и молчи!», проводника и слушать не стал и предпринял спуск, не ведая страха; а Санчо взгромоздился на Клавиленьо в страхе и со слезами на глазах и отнюдь не по собственной воле. И подобно тому как героизм есть отец видений, трусость – мать обманов. Кто приступает к делу, будучи исполнен отваги и веруя в триумф либо же не придавая значения поражению, может сподобиться видений, но не станет измышлять обманы; а тот, кто страшится неблагоприятной развязки, тот, кто не умеет воспринимать провал безмятежно, тот, кто вкладывает в свою попытку мелочные страстишки самолюбия, кто падает духом, оттого что не может добиться цели, – тот измышляет обманы, дабы уберечься от поражения, и видений ему не видать.

И вот, поскольку у нас на родине, на родине Дон Кихота и Санчо, души людские живут в плену моральной трусости и люди пятятся при угрозе провала и дрожат от боязни попасть в смешное положение, вранье цветет таким пышным цветом, что берет досада; зато видения в такую редкость, что грусть берет. Обманщики затирают визионеров. И не видать нам видений, дарующих силу и стойкость духа, и не упиваться нам такими видениями, покуда не отучимся бояться смешного положения и не научимся глядеть в глаза всяческим недоумкам и калекам духа, почитающим нас безумцами, и причудниками, и гордецами; покуда мы не усвоим, что оказаться в одиночестве еще не значит оказаться побежденным, вопреки всем недоумкам, утверждающим обратное; и покуда не избавимся от вечной привычки загодя высчитывать так называемый триумф. Когда Дон Кихот ринулся в пещеру, он не обдумывал, как оттуда выберется, да и выберется ли вообще, а потому и увидел там видения. А Санчо, покуда путешествовал на Клавиленьо, против собственной воли и с завязанными глазами, помышлял лишь о том, как бы ему выпутаться из этого приключения, куда его затянули превратности его оруженосной службы, а потому, когда убедился, что жив–здоров, пошел врать напропалую.

И еще есть одно различие меж Дон Кихотом и Санчо, и состоит оно в том, что Дон Кихот ринулся в пещеру по своей воле и собственному побуждению, никто не принуждал его, никто ему не приказывал, так что он вполне мог обойтись без этого подвига: ему ведь пришлось даже отклониться от маршрута; а Санчо сел на Клавиленьо, потому что Герцог поставил ему такое условие для обретения губернаторского чина. Дон Кихот спустился, погрузился и углубился в пещеру ради того, чтобы мир узнал: если его Дульсинея выкажет к нему благосклонность, не будет для него ничего невозможного, ничего, что он не мог бы свершить и содеять; Санчо же сел на Клавиленьо, потому что жаждал управлять островом. И поскольку намерение Рыцаря было возвышенным и бескорыстным, оно породило в нем мужество, а мужество породило видения, которыми он насладился; поскольку же намерение оруженосца было корыстным и убогим, оно породило в нем страх, а страх породил вранье, которого он наплел с три короба. Дон Кихот не искал себе никакого губернаторства, а только стремился проявить силу, которой одарила его Дульсинея, и добиться, чтобы люди провозгласили величие его дамы, а Санчо не искал себе никакой славы, домогаясь всего лишь губернаторского чина. И потому Дон Кихот увидел видения, как подобает храбрецу, а Санчо пустился врать, как свойственно трусу.

Корыстолюбие, какого бы оно ни было рода и в какие бы наряды ни рядилось, будь то жажда славы, погоня за фортуной, за положением в свете, за почестями, за мирскими отличиями, за минутными рукоплесканиями, за должностями либо высокими званиями, за всем, что дают нам другие в обмен на услуги, истинные или мнимые, либо на лесть и посулы, так вот, корыстолюбие порождает моральную трусость, моральная же трусость плодит лживые измышления, как крольчиха крольчат; а вот бескорыстие, когда нужна нам одна лишь Дульсинея, когда мы умеем уповать на то, что люди в конце концов признают нас верными ее служителями и любимцами, внушает мужество, и мужество дарует нам видения. Вооружимся же донкихотовскими видениями и с их помощью покончим с санчопансовским враньем.

Глава XLIV
о том, как Санчо Панса отбыл на губернаторство, и об одиночестве и подвиге Дон Кихота166

Сразу же после этого, выслушав советы своего господина, отбыл Санчо на свой остров губернаторствовать, и «не успел Санчо уехать, как Дон Кихот почувствовал свое одиночество», – печальнейшая подробность, сохраненная для нас историей. Да и как было ему не почувствовать свое одиночество, если Санчо был для него всем родом человеческим и в лице Санчо любил он всех людей? Как не почувствовать одиночество, если Санчо был его наперсником, единственным человеком, услышавшим от него знаменательные слова о двенадцати годах его безмолвной любви к Альдонсе Лоренсо, свету очей его, которые когда‑нибудь поглотит земля? Ведь один только Санчо знал тайное тайных его жизни!

Без Санчо Дон Кихот не Дон Кихот, и господину оруженосец нужнее, чем господин оруженосцу. Печальная вещь – одиночество героя! Ибо люди заурядные, дюжинные, всякие там Санчо могут жить без странствующих рыцарей, но как странствующему рыцарю прожить без народа? И вся печаль в том; что рыцарю народ нужен, и все же он должен жить один. Одиночество, о печальное одиночество!

Итак, Дон Кихот отказался от того, чтобы ему прислуживали девушки Герцогини, заперся у себя в покое «и при свете двух восковых свечей разделся, а когда стал разуваться (о злоключение, незаслуженное таким человеком!), у него вдруг вырвался – но не вздох и не что‑нибудь другое, что могло бы осрамить его безупречную благовоспитанность, – а просто целый пучок петель на чулке, от чего этот последний стал похож на решетчатый ставень. Крайне огорчился этим наш добрый сеньор, – добавляется в истории (…) и охотно бы отдал целую унцию серебра за полдрахмы зеленого шелка». И далее историк пускается в рассуждения о бедности и среди прочего вопрошает ее: «…почему ты вечно привязываешься к идальго и людям благородным, щадя, однако, других?»

Поблагодарим дотошного Донкихотова биографа за то, что сохранил для нас столь интимную подробность касательно пучка петель, спустившихся на чулке Рыцаря, и описал его огорчение по этому поводу. Подробность, исполненная глубочайшей меланхолии. Вот герой остался один, заперся у себя в покоях, вдали от людей; и, вместо того чтобы, как полагают эти последние, воспарить помыслами к будущим деяниям либо воспламениться жаждой немеркнущей славы, «добрый сеньор» – и как уместно назвать его в этом случае «добрым сеньором»! – огорчается из‑за того, что на чулке спустились петли.

«О бедность, бедность! – скажу и я тоже. – Как занимаешь ты в часы одиночества умы странствующих рыцарей, да и всех прочих людей тоже!» Боясь выдать с головой свою бедность, герой тушуется, горюет, скорбит и печалится, оттого что у него разорвались чулки и нет других на смену. Вы застали его удрученным, сникшим, вы полагаете, что его рыцарский пыл пошел на убыль, а он всего лишь задумался о том, как быстро стаптывают обувку его детишки. О бедность, бедность, когда же научимся мы идти рука об руку с тобою, высоко неся голову и с легким сердцем! Жесточайший враг героизма – стыд при мысли о собственной бедности. Дон Кихот был беден и горевал при виде спустившихся петель на чулках. Он ринулся в атаку на ветряные мельницы, напал на янгуэсцев, победил бискайца и Карраско, не отступил и не дрогнул в ожидании льва – и вот пал духом при мысли, что должен предстать пред герцогской четой в продравшемся чулке, явить их взорам свою бедность. О эта необходимость играть роль в свете, будучи бедняком!

Знать бы нам, беднякам–мирянам, какое облегчение дать обет бедности и не стыдиться ее! Иньиго де Лойола, по примеру основателей других орденов, в созданном им Обществе предписал братьям дать обет бедности, и о том, сколько в результате воспоследовало благ, убедительно свидетельствует Алонсо Родригес167 в главе III трактата III третьей части своего «Пути к обретению совершенства и христианских добродетелей». Где он говорит нам: если вы оставляете в миру слуг своих, то в Обществе находите множество тех, кто готов услужить вам, и «ежели последуете вы в Кастилию, в Португалию, во Францию, в Италию, в Германию, в обе Индии168 и в какую угодно часть света, то там сыщется вам место под кровом собратьев», так что, отрешившись от земных богатств, «вы окажетесь владельцем земных благ и богатств в большей степени, чем сами богачи, ибо не они владельцы угодий своих и богатств, а вы», и, в самом деле, многие иезуиты понимают дело именно так. И добавляет весьма резонно добрый падре, что, «покуда богач ворочается в своей постели, ибо не дают ему уснуть мысли об угодьях его и богатствах, монашествующий брат, не зная печали и не раздумывая, дорого ли что‑то стоит или дешево, хороший выдался год или плохой, владеет всем!»

Вот и бедняк Дон Кихот словно дал обет бедности в начале своего рыцарского пути, выехал из дому без гроша в кармане и отказывался платить по счетам, полагая, что освобожден от этой повинности уставами рыцарства; но трактирщик, что возвел его в сан рыцаря, посоветовал ему брать с собою деньги и чистые сорочки, и Дон Кихот последовал его совету, «одно он продал, другое заложил, с большим для себя убытком, и таким способом собрал порядочную сумму». И вот, в наказание за то, что он таким манером нарушил обет бедности, бедность преследует его и удручает, и он горюет, когда на чулках у него спускаются петли.

О бедность, бедность! Чем сознаться в тебе, мы предпочитаем прослыть нечестными, жестокосердными, лживыми, неверными в дружбе и даже подлыми. Измышляем жалкие увертки, чтобы отказать другим в том, чего дать не можем – за неимением. Бедность – это не скудость в средствах на жизнь, а состояние духа, эту скудость порождающее, бедность есть нечто глубоко внутреннее, и в том ее сила, ибо

Нужда преподлая, сколько честных,

Чтоб сладить с тобой, поступают скверно! —

гласит известный романс, где рассказывается о том, как Сид обманом вытянул деньги у ростовщиков–евреев, подсунув им ларь, наполненный песком.169

Полюбуйся на этого: из дому выходит только в сгущающихся сумерках, когда уже не видно, что платье его лоснится от старости; куда больше стыдится казаться бедным, чем быть таковым. Полюбуйся на вон того: сущий Катон,170 воплощенная суровость и неподкупность, вседневно твердит, что поучать надобно собственным примером и чистотою жизни; а у самого только и разговору, сколько зарабатывает такой‑то, какое состояние у такого‑то; на уме одно – дороговизна жизни.

О бедность, бедность! Ты сотворила зловонную гордыню нашей Испании. Разве неведома вам гордыня бедности, да притом самой низкой, самой явной – бедности тех, кто ходит по миру? Удивительное дело: именно бедность оказывается одной из причин, в наибольшей степени порождающих у нас гордость, – бедность, то есть то, что в наибольшей степени оскорбляет нас и удручает. Впрочем, это всего лишь притворная гордыня, способ прикрыть все ту же бедность, стыд, перерядившийся гордыней для самозащиты; так иным безобидным тварям страх, перерядившийся в грозную агрессивность, придает пугающий вид, и подзобок у них раздувается, хотя сами они со страху ни живы ни мертвы. То же самое происходит с теми людьми, а их немало, которые возгордились от уничижения.

Приглядитесь‑ка, с каким важным видом и даже высокомерием попрошайничают многие попрошайки. Вот историйка к случаю: некий нищий завел привычку просить у одного сеньора милостыню по субботам, а раз как‑то попросил не в субботний день; тот дал полпесетки, но тут же вспомнил, что день‑то не субботний, о чем и сообщил нищему, попросив его не менять привычки. В ответ нищий протянул ему монетку в знак того, что возвращает милостыню, и сказал: «Ах, вот, значит, как? Забирайте, забирайте назад ваши полпесетки и ищите себе другого бедняка!» Иными словами, высказал такую примерно мысль: «Стало быть, я оказываю вам милость, предоставляя возможность поупражняться в милосердии и тем самым заручиться заслугами, дабы сподобиться Царствия Небесного, а вы мне ставите условия и делаете замечания? Забирайте, забирайте назад вашу милостыню и ищите кого‑нибудь, кто окажет вам милость и возьмет ее».

И, наконец, самая печальная и жалкая из всех разновидностей бедности, бедность того, кто обязан выходить, на люди в безукоризненных чулках, кто должен хранить в целости костюм для той роли, которую он, как и все мы, разыгрывает в мирской комедии! Печальна участь бедного лицедея, у которого и сменной‑то сорочки нет, а он должен беречь, и чистить, и хранить в целости театральные костюмы, с помощью коих зарабатывает на жизнь у себя на подмостках; печальна участь того, у кого нет и убогого плаща, чтобы прикрыться от холода в студеную зимнюю ночь, а нужно беречь роскошную мантию, в которой он исполняет роль театрального короля. И самое печальное, что в такую ночь нельзя этой мантией прикрыться.

Дон Кихот печалился и стыдился, оттого что должен был предстать перед людьми бедняком. В сущности, был он сыном Адама. И сам Адам, как говорится в Книге Бытия (3:7—10), согрешив, узнал, что наг он, то есть, беден, и когда услышал глас Бога, звавшего его, спрятался, убоявшись наготы своей. И страх наготы, бедности всегда был и поныне пребывает главным двигателем всех действий злосчастных смертных. Ужасны были мрачные времена Средневековья, к концу первого тысячелетия, когда по– будительною силой для умов была не столько жажда небесного блаженства во славе его, сколько боязнь ада; разве не видите вы, что в нашем обществе на самые безумные предприятия людей толкает по большей части не столько жажда богатства, сколько ужас перед бедностью? Нами движет не столько честолюбие, сколько скаредность, и если приглядимся к тем, кто слывут из честолюбцев честолюбцами, в каждом из них разглядим скареда. Нам кажется, что никаких мер предосторожности не хватит, чтобы уберечь и себя самих, и своих близких от бедности, внушающей нам и такую ненависть, и такой страх; и мы предаемся накопительству, чтобы позатыкать все щели, сквозь которые она может пробраться к нам в дом. В наши дни быть бедняком – преступление, сущее преступление; общественное мнение тех стран, которые провозглашают себя самыми передовыми, отличается явной ненавистью к бедности и к беднякам, и нет ничего более жалкого, чем благотворительная деятельность. Право же, цель ее, похоже, покончить не с бедностью, а с бедняками, истребить их, словно полчище вредоносных тварей. Борьба против бедности ведется не во имя любви к беднякам, а ради того, чтобы их присутствие не напоминало нам об угрозе.

И что удивительного в том, что люди искали неба всего лишь ради того, чтобы спастись от скудости? Разве то, что двигало нашим Дон Кихотом, – жажда славы, громкого имени, стремление увековечить его – не было по сути глубинной боязнью затеряться в безвестности, исчезнуть, прекратить свое существование? Жажда славы, в сущности, – ужас перед лицом небытия, а оно в тысячу раз ужаснее самого ада. Ибо в конце концов в любом аду можно быть, жить,171 и, что бы там ни говорил Данте, пока ты жив, надежда всегда при тебе, ибо надежда – суть бытия.172 Ибо она цветок, порождаемый усилием прошлого перевоплотиться в будущее, а усилие это и составляет суть бытия.

А теперь подойди‑ка сюда, мой Дон Кихот, и позови своего Алонсо Доброго, и скажи мне: стыд, который испытываешь ты, оттого что беден, не является ли он частицей, пусть малой, того великого стыда, который не дал тебе объясниться в любви Альдонсе Лоренсо? Ты знал нашу испанскую пословицу: жить с милым другом, пусть хоть хлебом да луком; и предложить Альдонсе мог и побольше, чем хлеб да лук: «Олья, в которой было больше говядины, чем телятины, – на ужин почти всегда винегрет (…) по пятницам чечевица, по воскресеньям в виде добавочного блюда голубь»,173 но хватило бы этого всего и для нее? А если бы вам двоим и хватило, осталось бы и на долю возможных отпрысков вашей любви? Но не будем продолжать; мне ли не знать, как краснеешь ты и смущаешься, если заговорить с тобою об этом предмете.

Так что не будем удивляться тому, что Дон Кихот улегся спать «грустный и огорченный, во–первых, из‑за отсутствия Санчо, а во–вторых, из‑за непоправимого несчастья с чулками; он готов был, кажется, заштопать их шелком другого цвета, хотя идальго, прозябающий в бедности, ничем не может яснее показать свою нищету, чем именно этим способом». И сколь искусно летописец устанавливает тут связь между одиночеством Дон Кихота и его бедностью! Беден и одинок! Бедность, если ее с кем‑то делишь, либо одиночество, если живешь в достатке, еще переносимы, но быть и бедным, и одиноким!

На что ему, одинокому бедняку, заигрывания Альтисидоры? Правильно поступил, что, едва их услышав, затворил окно.174


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю