Текст книги "Житие Дон Кихота и Санчо"
Автор книги: де Унамуно Мигель
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 39 страниц)
Глава LXVII
о решении Дон Кихота сделаться пастухом и вести жизнь среди пОлей до истечения положенного ему года и о других происшествиях, поистине занятных и веселых
Потихоньку–полегоньку Рыцарь и оруженосец добрались до места, где они встретились «с разодетыми пастушками и нарядными пастухами, пожелавшими создать и возродить (…) пастушескую Аркадию». И узнав место, Дон Кихот сказал: «И если ты согласен со мной, я хотел бы, о Санчо, чтобы, в подражание им; мы тоже сделались пастухами, хотя бы на то время, которое я должен провести в уединении. Я куплю несколько овец и все прочие вещи, необходимые для пастушеской жизни, назовусь пастухом Кихотйсом, а ты пастухом Пансино, и мы будем бродить по горам, лесам и лугам, распевая тут, вздыхая там, утоляя жажду жидким хрусталем источников, прозрачных ручейков и многоводных рек. Дубы щедрою рукою отпустят нам свои сладчайшие плоды, крепчайшие стволы пробковых деревьев предложат нам сиденья, ивы – тень, розы – свой аромат, обширные луга – неисчислимыми цветами отливающие ковры, чистый и прозрачный воздух – свое дыхание, луна и звезды – свой свет, побеждающий ночную тьму, песни – удовольствие, слезы – отраду, Аполлон – стихи, любовь – воззрения,[50]50
В переводе Г. Лозинского: «вымыслы». В тексте Сервантеса: «conceptos» («взгляды, воззрения»). Это значение и фигурирует в подлиннике Унамуно.
[Закрыть] которые сделают нас бессмертными и прославят не только в наши дни, но и в грядущих веках».
Боже мой! Как метко было сказано: каждый по–своему с ума сходит244 — и насколько же хорошо знала своего дядюшку племянница Дон Кихота: когда цирюльник и священник, занятые обследованием библиотеки, обнаружили среди книг «Диану» Хорхе де Монтемайора,245 они решили было ее пощадить, но племянница воскликнула: «Ах, сеньор, а по–моему, вашей милости следовало бы бросить их (оставшиеся маленькие книжки, среди которых была и «Диана») в огонь вместе с остальными, ведь может случиться, что сеньор мой дядя, вылечившись от своей рыцарской болезни, начнет читать стихи, и ему вздумается сделаться пастушком и отправиться бродить по рощам и полям, наигрывая на свирели и распевая…».
Возвращаясь из Барселоны, Дон Кихот, казалось, следовал по пути выздоровления от героического безумия и готовился к смерти, но при виде знакомых мест снова стал мечтать о том, чтобы обессмертить и прославить свое имя не только в наши дни, но и в грядущих веках. Ибо в мечте этой и коренилось его безумие, она была пружиной его действий, была, как мы видели в начале его истории, причиной, побудившей его стать странствующим рыцарем. Жажда обессмертить и прославить свое имя – вот в чем заключается внутренний смысл кихотизма, его суть и значение, и если этой цели не достичь, побеждая великанов и фантастических чудовищ, восстанавливая попранную справедливость, остается другой путь – сделаться пастухом и слагать элегии лунными ночами. Главное – оставить имя в веках, жить в памяти людей. Главное – не умереть! Не умереть! Не умереть! В этом самый корень, корень корней донкихотовского безумия. Не умереть! Не умереть! Жажда жизни, жажда вечной жизни – это она даровала идею бессмертной жизни, мой сеньор Дон Кихот; мечта твоей жизни была и остается мечтой о бессмертии.
Ради того, чтобы не умереть, ты сменил удел рыцаря–странника на удел пастуха, слагателя элегий. Так и твоя Испания, мой Дон Кихот, когда приходится ей удалиться на жительство к себе в деревню, она, побежденная и разбитая, помышляет о пастушьем уделе, рассуждает о внутренней колонизации, о водохранилищах, об орошении и фермах.246
И в глубине этого желания не умереть не лежит ли, мой бедный Алонсо, твоя всевластная любовь: «А найти имена для пастушек, в которых мы будем влюблены, нам так же легко, как нарвать груш с дерева; к тому же имя моей сеньоры одинаково подходит как для принцессы, так и для пастушки, так что мне незачем ломать голову, стараясь приискать лучшее…». Да, всегда это была Дульсинея, Слава, а подспудно – всегда Альдонса Лоренсо, по которой ты вздыхал двенадцать лет. А как бы вздыхал ты о ней теперь! как звал бы ее! и вырезал бы ее имя на коре деревьев и даже у себя в сердце! А если бы дошло до нее это известие и она отозвалась бы, и пришла к тебе, расколдованная?
Сделаться пастухом! И это тоже, мой Дон Кихот, произошло с твоим народом, когда он вернулся из Америки, испытав поражение при столкновении с народом Робинзона.247 Ныне твой народ рассуждает о необходимости посвятить себя возделыванию своих земель и заботам о них, рытью колодцев и каналов для орошения засушливых областей; теперь твоя родина озабочена «гидравлической политикой». Не испытывает ли она угрызения совести за прошлые зверства на землях Италии, Фландрии и Америки?248
Прочитайте «Родину», прекрасную поэму Герры Жункейро, португальца, поэта нашего братского народа.249 Прочитайте эту горькую сатиру, дойдите до конца, когда в облачении кармелита является призрак коннетабля250 Нуналва– реса, победителя при Алжубаротте,251 постригшегося затем в монахи. Вслушайтесь в слова его, вслушайтесь, как говорит он об очищающей и спасительной скорби, о том, что
как в море лишь волна волну уймет, а в воздухе лишь ветер с ветром сладит, так только в скорби скорбь покой найдет.
И дочитайте до того места, когда он, в экстазе, снимает со стены свой старый меч, времен Алжубаротты, меч, помнящий кровь братского народа. И восклицает:
Судьба, разя меня и унижая, к пределам нищеты мой край вела, и вот он – край рабов, земля чужая!
Меч, что моя десница вознесла! О, пусть бы пахарь, старый и усталый, привыкший к бедности, но чуждый зла,
нашел тебя, чтоб выковать орало, и пусть бы сталь старинная твоя поля Господни под посев вспахала!
И он бросает меч в бездну ночи с восклицанием: Господь с тобою! Господу хвала!
А затем на сцену является «безумец» – «о doido» – бедный португальский народ, наш брат, и сокрушается о тех временах, когда крестьянствовал:
Когда б, как встарь, я жил средь Божьих нив, жарою иссушен, радушный, строгий, душою кроток, сердцем справедлив!
Ни алчности не знал бы, ни тревоги, и чистым счастьем грудь была б полна, как птичьей трелью – куст в росистом логе.
Взамен империй (глад, чума, война!) завоевал бы я любовь благую небес – дороже всех даров она.
Ни почестей, ни Славы не взыскуя, забыт Историей, Молвой не чтим, смиренно принял бы судьбу такую; безвестный и печальный нелюдим, я не последним был бы в горнем мире: угодный Богу, был бы Им любим.
Полнейшая противоположность Дон Кихоту и Санчо. Наш Рыцарь ищет в пастушеской жизни бессмертия и славы; а бедный португальский безумец в пастушеской жизни ищет забвения, искупления вины, очищения в скорби:
Скорбь, робкая и грозная! Скорбь – идол, о Скорбь, Вселенной матерь, Божья дщерь!
Не ищут ли оба – и португалец, и испанец – одного и того же, в сущности? Не искал ли того же Дон Кихот, когда устремился в мир, дабы восстанавливать попранную справедливость, а затем решил посвятить себя пастушескому делу? Не ищет ли наш народ теперь, со своими водохранилищами, каналами и «гидравлической политикой», того же, что искал, зверствуя в Америке?
Несчастный португальский безумец, о doido, признав свою вину, о славе своей говорит:
А слава, что стяжал я… Стыд, позор грабителя, убийцы и пирата! —
и молит о кресте, о муках, и умирает на кресте, с начертанной кровью над его головой надписью, перепевом той, которая приводится в Евангелиях: «Се – Португальский народ, царь Восточного мира»,252 — умирает, благословляя слезы, что льются у него из глаз:
…ибо это – море слез,
что преступления мои исторгли
у стольких в мире… —
благословляя кровь, струящуюся из ран его, ибо сам он пролил
море крови, и виной тому – моя гордыня и мои злодейства!
Того ли просит и ищет наш безумец, наш испанский народ? Нет, совсем другого. Он ведь не забыт историей, воспевающей его подвиги голосом славы, знающей его имя, его смиренное имя. Нет, он ищет совсем другое.
Возвращается он к пастушеской жизни после поражения в жизни странствующего рыцаря, чтобы сделаться знаменитым, прославиться не только в наше время, но и в грядущих веках. Он меняет путь, но не путеводную звезду.
Должен ли народ отказаться от всех донкихотовских деяний и ограничить свой мир родимым захолустьем, дабы искупить старую вину, ухаживая за стадами, возделывая землю и взирая только на небеса? Должен ли помнить лишь о том, чтобы там, в горних высях, числиться среди любимых Господом? Должен ли вернуться к мирной жизни, которую якобы вел до того, как ринулся на опасные деяния? Была ли когда‑нибудь эта мирная жизнь? Был ли мир?
Чтобы достичь идеальной жизни для какого‑то народа, мало поддерживать эту самую жизнь в величайшем благосостоянии и приволье, мало даже обеспечить всем счастье. И уж совсем недостаточно культивировать скорбь. Не может быть у народа аскетического идеала, разрушающего жизнь.
– Стремиться к небу? Нет, к обретению Царства Божия! И ежечасно, день за днем, из тысяч уст нашего народа слышится мольба к Отцу нашему на небесах: «Да приидет Царствие Твое! Да приидет Царствие Твое!», а не «Возьми нас в Свое Царствие»; Царство Божие должно сойти на землю, а не земля достигнуть Царства Божия, потому что это Царствие должно быть царством живых, а не мертвых. Царствие, о наступлении которого мы молим ежедневно, мы сами должны создать, и не только молитвами, но и борьбой:
Когда б, свободен и могуч душой, взор устремив в сияние рассвета, я смог бы ринуться, как прежде, в бой!
Но не затем, чтоб захватить полсвета: богатства – суета, хваленья лгут, а Слава – дым, коль Правдой не согрета.
Пусть длится вечность тяжкий ратный труд, весь шар земной да будет полем боя, который Правда и Любовь ведут!
Вот он бой, который ведут Любовь и Правда! И в этой битве народ должен быть Дон Кихотом, а вернее пастухом Кихотисом:
О Рыцарь Бога! Встань, иди на битву! Что ж до копья, ты из гвоздей Христа скуй острие – трудись и пой молитву, а древко ты соделай из креста! Ступай же, Рыцарь, с поднятым забралом, рази своим копьем, несущйм свет!..
Нужно сражаться, – сражаться копьями, несущими свет!..
Ладно, удалимся на жительство в родные края, но и славу постараемся стяжать, пастушествуя и слагая песни. Это производное от героических действий; это новое начинание. Давайте научимся пользоваться пастушьим посохом, и пусть дланью нашей и в этом случае движет сердце, оно ведь побуждало эту длань действовать и мечом! Пастушье дело, а в нашем понимании искусство править, как говорит великий Луис де Леон в «Именах Христа» (книга I, глава IV), состоит не в том, чтобы «создавать законы или издавать указы, а в том, чтобы наставлять и питать тех, кем правят».253 Наставлять и питать – чем? Любовью и Правдой.
Народ твой назвали умирающим,254 Дон Кихот мой, и назвали те, кто в опьянении недолговечного торжества забывает о превратностях Фортуны, а она на превратности еще щедрее, чем мир, в котором мы живем; и по тем же причинам, по каковым мы менее приспособлены к типу цивилизации, ныне господствующему, завтра мы, возможно, окажемся более приспособлены к новому ее типу. Мир щедр на превратности, а Фортуна щедрее.
Во всяком случае, нужно притязать на славу и бессмертие имени, и не только в наши дни, но и в грядущих веках; не может сохраниться как народ тот народ, пастыри которого, воплощение его разума, не олицетворяли бы собой его исторической миссии, его собственного идеала, который должен быть осуществлен на земле. Эти пастыри должны притязать на славу, пасту– шествуя и слагая песни, и так, завоевывая славу, вести народ к его судьбе. Разве нет в вечном и бесконечном Разуме вечной идеи твоего народа, мой Дон Кихот? И нет небесной Испании, а эта земная Испания не есть ли только образ ее и отражение в жалких человеческих веках?255 Разве не существует душа Испании, столь же бессмертная, сколь бессмертна душа каждого из ее сынов?
На утлых каравеллах наши деды отправились через моря и океаны на поиски Нового Света, спавшего под созвездиями, которых мореплаватели еще не видывали; а что если есть какой‑то Новый Свет духа, открытие которого Бог предназначил нам совершить в ту пору, когда мы, подобно героям Камоэнса, ринемся в плавание по морям, «по коим никогда никто не плавал»,256 на каравеллах, сработанных из древесных стволов, что выросли в лесах нашего народа?
У меня в стране басков говорят, что деды моих дедов, именовавшиеся «промысловиками Бискайского залива», добирались, преследуя китов, до отмелей Террановы (Ньюфаундленда), до того как Колумб постучался в ворота монастыря Рабида.257 Об этом гордо возвещает герб Лекейтио:258 «Reges debellavit, horrenda cete subiecit, terra marique potens, Lequeitio»[51]51
«Царей завоевал, страшных китов победил, могучий на земле и на море, Лекейтио». {лат.)
[Закрыть]. И, преследуя страшных китов, мои предки–китобои, по преданиям, достигали неизвестных дотоле берегов далекой Америки. Более того, есть еще и предание о том, что один баскский мореплаватель по фамилии Андиалотса, что значит «Стыдливейший», был первым, кто сообщил Колумбу о Новом Свете, ибо сам, по великой своей стыдливости, наверное, не отважился совершить это открытие. Страшился славы. Не пророческое ли это обстоятельство? И если славный Андиалотса, мой соотечественник, утратит наконец свою врождённую стыдливость, дождемся ли мы нового Колумба, который открыл бы Новый Дух Испании?
Существует ли испанская философия? Да, философия Дон Кихота. И нужно, чтобы он, наш Рыцарь Веры, Рыцарь нашей Веры, оставил свое копье в козлах, Росинанта в стойле, повесил бы на стену свой меч и, став пастухом Кихотисом, взял бы в твердую руку посох, захватил с собою свирель и под сенью тенистых дубов с их сладчайшими плодами, пока пасутся овцы, опустив головы долу, пел бы, вдохновленный Дульсинеей, мир и жизнь, какими они ему видятся, чтобы, воспевая свою даму, прославить и увековечить собственное имя. И пел бы не столько о том, какими видятся ему мир и жизнь, сколько о том, какими чувствует их его сердце. И пел бы с целью завоевать славу, ибо она была его путеводной звездой, и эту путеводную звезду он оставил нам.
Тот же Нуналварес, герой португальского поэта, скажет вам, что
Молва, что славит гулкою трубой сей жалкий мир, не достигает высей, куда взлетает с песней чиж любой!
Но не слишком доверяйте таким строкам, в них звучит уныние: так‑то оно так, слава летит, улетает за пределы мира, но еще выше взлетает песнь о Любви и Правде.
Может быть, при звуках этой песни пастуха Кихотиса падут сраженными великаны, притворявшиеся мельницами, смягчатся духом каторжники, и Роке Гинарт распустит свою рать, и умолкнут каноники и суровые священнослужители, и признают стрелки, что тазы в руках у идальго–чудодея становятся шлемами, и все маэсе Педро прекратят свои кукольные штучки, и разверзнутся перед нами глубины пещеры Монтесиноса, и попранная справедливость будет восстановлена во всех случаях, и девицы легкого поведения станут девами, и придет Царство Божие, и на земле восторжествует тот золотой век, разглагольствованиями о коем Дон Кихот смутил и привел в недоумение души пастухов. Следует «разить отважно копьем, несущим свет», а вернее сказать, в то время как пасется стадо под звуки пастушеской свирели, разить мир правдой, разить мир святым словом, которое должно сотворить чудо. Нужно попросить у Аполлона стихов, воззрений – у любви. Главное, воззрений у любви.
Существует ли испанская философия, мой Дон Кихот? Да, твоя философия, философия Дульсинеи, философия, отвергающая смерть, зовущая верить, верить в правду. И эту философию не изучить в университетах, не изложить в понятиях индуктивной либо дедуктивной логики, не извлечь из силлогизмов, не сотворить в лабораториях, ее творит сердце.
Ты вознамерился, мой Дон Кихот, стать пастухом Кихотисом и получить в дар от любви воззрения на мир. Все жизненные воззрения, все вечные воззрения вытекают из любви. Источник мудрости, мой пастух Кихотис, это Альдонса, это всегда Альдонса. Через нее, через твою Альдонсу, через Женщину ты постигаешь все Мироздание.
Разве ты не замечаешь, что твой народ обожествил и обожествляет женский образ, идеальный женский образ, образ Женщины в высшем смысле слова, Деву–Матерь? Разве не видишь, твой народ так поклоняется Ей, что почти забывает о поклонении Сыну? Разве не осознаешь, что он возносит Ее все выше и выше, стремится поставить рядом с самим Отцом, дабы стала равной Ему в лоне Троицы, и Троица перешла бы в Четверицу; а то, глядишь, и отождествляет Ее с Духом, отождествили же Сына со Словом.259 Разве не объявили ее Искупительницей? А что это означает?
Концепция Бога, которая передавалась нам из поколения в поколение, была концепцией не антропоморфической, а андроморфической,260 Бога мы представляем себе не как человеческое существо – homo, а как мужчину – vir; Бог был и остается в нашем сознании носителем мужского начала. Его способ судить и карать людей – суд мужчины; не суд человека, стоящего выше различия полов, а суд Отца. И как возмещение нужна была Матерь. Матерь, всегда прощающая, Матерь, всегда готовая открыть объятия Сыну, когда он спасается от занесенной над ним руки или нахмуренных бровей разгневанного Отца, Матерь, на коленях у которой ищет себе утешения далекое воспоминание о тихом, еще бессознательном покое – заре, предшествовавшей нашему рождению, и о привкусе сладкого млека, которое, как бальзам, проливалось на наши детские сны. Матерь, которая знает только одну правду – прощение, и только один закон – любовь. Материнские слезы омывают скрижали Десяти заповедей. Нашу скудную и несовершенную концепцию Бога–мужчины, Бога с длинной бородой и громовым голосом, Бога, предписывающего правила и выносящего приговоры, Бога – Хозяина дома, Pater familias[52]52
Отца семейства (лат.).
[Закрыть] в римском духе, нужно было уравновесить и дополнить, и поскольку в сущности мы не можем вообразить себе Бога живого и личного, вознесенного не только над общечеловеческими чертами, но и над мужскими, а уж тем более над чертами существа бесполого или обоеполого, рядом с Богом–Отцом мы поставили Богиню–Матерь, ту, что всегда прощает, ибо любит слепой любовью, а потому смотрит в корень вины и справедливо прощает и утешает, – Сладчайшую Матерь, Матерь Божию, Деву–Матерь. Дева–Матерь, Непорочная Дева, – это именно мать, и, будучи женщиной во всем, она остается чистой от всяческой человеческой грязи, дабы от нее исходило божественное дыхание.
Это Дева–Матерь, это Матерь Божия. Это Матерь Божия; несчастное Скорбящее Человечество. Потому что, хотя Человечество и состоит из мужчин и женщин, Человечество – это женщина, мать.261 И это истинно по отношению к любому человеческому сообществу, любому народу. Толпа – это женщина. Объедините мужчин – и можете не сомневаться: их объединит как раз то, что они получили от своих матерей, женское начало. Несчастное Скорбящее Человечество – это Богоматерь, потому что в Ней, в Ее груди, – вечная и бесконечная Совесть Вселенной. А Человечество, так же как Богоматерь, – чистое, пречистое, незапятнанное,262 хотя мы – каждый мужчина и каждая женщина – рождаемся с пятном первородного греха. Радуйся, Человечество, благодати полное, Господь с тобою!263
Взгляни, мой пастух Кихотис, как приходят к Человечеству от Альдонсы, неприметной девушки из Тобосо; взгляни, как любовь дарит воззрения. И как под звуки твоей пастушьей свирели можно создавать испанскую философию любви, и пусть себе при этом каркают, пытаясь заглушить мелодичные звуки, огромнейшие вороны и галки, гнездящиеся при входе в пещеру Монтесиноса.
Если бы Дон Кихот вернулся в сей мир, он стал бы пастухом Кихотисом, а не странствующим рыцарем, стал бы пастырем душ, держал бы в руке не посох, а перо, обращал бы свое жгучее слово ко всем пастухам. А может, он и впрямь воскрес!
Если бы Дон Кихот вернулся, он стал бы пастухом; он станет им, когда вернется, станет пастырем человеков. И будет просить воззрений у любви, а чтобы воззрения эти воплотились в жизнь и одержали победу, он пустит в ход все мужество и отвагу, явленные им в сражении с мельницами и при освобождении каторжников. И давно пора сему свершиться, ибо до нынешнего нашего упадка довела нас боязнь мыслить. Боязнь приступить к решению вечных проблем, боязнь поглубже заглянуть в сердце, боязнь извлечь наружу тайные тревоги, скрытые в вечных глубинах. Боязнь эта приводит к тому, что многие подменяют умственную активность эрудицией, усыпляющей духовную обеспокоенность либо дающей пищу духовной лени; нечто вроде игры в шахматы.
«Я не хочу заниматься изучением патологии, – говорил мне один трус, – и не хочу знать, где у меня печень и для чего она, ведь стоит мне этим заняться, я поверю, что страдаю болезнью, о которой только что прочитал. На то есть врач, его дело – лечить меня, я ему за это плачу; он отвечает за мою жизнь, а залечит до смерти – что ж, его вина, а я по крайней мере умру без тягостных опасений и без забот. И так же обстоит дело со священником. Не хочу тратить время на раздумья о своем происхождении и о своей судьбе, откуда пришел, куда иду, есть ли Бог или нет, а если есть, то каков Он, есть ли загробная жизнь или ее нет и что там дальше; что толку зря ломать себе голову да тратить время и силы, которые нужны мне, чтобы зарабатывать на хлеб моим детям. На то есть священник, и раз это его дело – пускай себе докапывается, что существует, что нет, пускай служит обедни и пускай даст мне отпущение грехов после предсмертной исповеди. А если он обманывает сам себя либо меня, его вина. Он пусть держит ответ за себя; для меня же в вере нет обмана».
Давно пора нам, пастух Кихотис, ринуться в наступление и, вооружившись воззрениями, подаренными тебе любовью, а также копьем, несущим свет, атаковать зловонную ложь и освободить бедных каторжников духа! И пусть после того тебя забросают каменьями; да и наверняка они забросают тебя каменьями, если ты разорвешь цепи трусости, сковавшие их.
Тебя забросают каменьями. Каторжники духа побивают каменьями те^, кто рвет цепи, которыми они скованы по рукам и ногам. И именно поэтому, коль скоро они должны побить тебя каменьями, их надо освободить. Первое, что они сделают освободившись, – побьют каменьями освободителя.
Самое чистое благодеяние – это благодеяние, которого не признает таковым облагодетельствованный; самое великое милосердие, какое можно оказать ближнему, состоит не в том, чтобы утолить его желания или удовлетворить потребности, а в том, чтобы пробудить в нем желания и вызвать к жизни потребности. Освободи его: побив тебя каменьями в благодарность за освобождение и поупражняв таким манером силу рук своих, он ощутит желание свободы.
Тебя побьют каменьями от растерянности. И скажут: свобода? Хорошо, а что мне с ней делать? Один мой друг, каторжник, приговоренный к галерам, которому я желал помочь, распиливая его духовные цепи и сея в его душе тревогу и сомнения, сказал мне однажды: «Послушай, оставь меня в покое и не мешай мне; мне и так хорошо. К чему терзания и тревоги? Если бы я не верил в ад, я стал бы преступником». И я ответил: «Нет, ты будешь таким, какой ты есть, и будешь делать то, что делаешь, и не делать того, чего не делаешь сегодня: а если бы так не было, ты стал бы преступником; да, собственно, ты и сейчас уже преступник». Он возразил: «Мне нужна причина, чтобы быть хорошим, объективное основание для моего поведения, мне необходимо знать, почему плохо то, что противно моей совести». Я в свой черед возразил ему: «Оно потому и противно твоей совести, что в ней живет Бог». Он мне на это: «Не хочу я оказаться посреди Океана, словно потерпевший кораблекрушение, захлебываться в волнах, погибая, и не иметь возможности ухватиться за какую‑то доску». Я опять за свое: «За доску? Но доска – это я, я сам, она мне не нужна, потому что я плыву в Океане, о котором ты говоришь, он‑то и есть Бог. Человек плывет в Боге, не нуждаясь в спасательной доске, и единственное, чего я хочу, это отнять у тебя такую доску, оставить тебя наедине с самим собой, вдохнуть в тебя силу духа. Чтобы ты почувствовал, что плывешь. Объективное основание, говоришь? А что это такое? Тебе нужна объективность объективнее, чем ты сам? Нет, людей надо бросать посреди Океана, и никаких спасительных досок, пусть учатся быть людьми, пусть учатся плавать. Ты так мало веришь в Бога, что, хотя мы и пребываем в Нем – «ибо мы Им живем, и движемся, и существуем» (Деяния. 17:28), – тебе еще нужна доска, чтобы за нее ухватиться? Он тебя поддержит и без доски. И если ты погрузишься в Него, разве это имеет значение? Все тревоги, терзания и сомнения, которых ты так боишься, – это начало погружения в живые и вечные воды, они дают тебе воздух, видимость покоя, и ты умираешь в нем час за часом; так иди же ко дну без возражений, потеряй сознание, стань как губка, ведь затем ты всплывешь на поверхность вод, и увидишь себя, и почувствуешь себя, и ощутишь себя внутри Океана». «Да, уже мертвым», – сказал он мне. «Нет, воскрешенным и более живым, чем когда‑либо», – сказал я. И бедный мой друг каторжник бежал от меня, безумно страшась самого себя. И потом он забросал меня каменьями; и, ощутив, что каменья барабанят по шлему Мамбрина, прикрывавшему мне голову, я сказал про себя: «Благодарение тебе, Господи, ты соделал так, чтобы слова мои запали в душу моего друга, но не так, будто пали на голый камень, а задержались в ней».264
Слышал бы ты, мой пастух Кихотис, как говорят о вере и верованиях каторжники духа!.. Слышал бы ты, мой славный пастух, как говорят об этом их пастыри!.. Я знал одного из таких пастырей, для которого действенность свистков, коими сзывал он своих овечек, равно как истинность уроков, кои он старался им преподать и без коих отказывал им в вечном спасении, были – подумать только! – чисто испанскими, сугубо испанскими! Ересь для него была равноценна измене Родине! И знаю я одного пастушьего пса, лаем провозглашающего славу нашего отечества; и знаю стража наших традиций, для коего религия всего лишь литературный жанр, может быть, одна из ветвей гуманитарных наук, самое большее – одно из изящных искусств. В борьбе против этих ничтожеств нужен ты, мой пастух Кихотис, твои песни очистят души от мерзких струпьев, дадут всем нам мужество проникнуть в пещеру Монтесиноса и встретить лицом к лицу любые видения, которые перед нами предстанут.
Вполне понятно, что иезуиты, клепальщики цепей для каторжников, ненавидят тебя, мой Дон Кихот, и сжигают с криками и воплями книгу о твоих приключениях: о том, что подобное случалось, рассказал нам один из тех, кто разбил цепи ордена, – экс–иезуит, автор книги «Один из тех, кого вымели из Общества Иисусова».265
Приди же, пастух Кихотис, пасти нас и слагать песни о воззрениях, на которые тебя вдохновила любовь!