Текст книги "Донбасс"
Автор книги: Борис Горбатов
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 26 страниц)
Его без памяти любили девчата с откатки и сортировки, и он снисходительно позволял им любить себя, сам же не любил никого и под пьяную руку частенько бивал своих подруг, холодно, молча, равнодушно-жестоко, как бил лошадей. Щедр он бывал только с товарищами и для приятеля мог последнюю копейку поставить ребром, но делал это не из дружбы, а из хвастовства. Бахвалиться он был горазд. Хвалился своей богатырской силищей, бесшабашностью, непокорностью начальству, а особенно тем, что он последний, настоящий коногон на шахте, не то, что нынешние: не коногоны – интеллигенты…
Он всегда таскал за собой свой коногонский кнут с коротким кнутовищем и длинной плетью. Кнут этот тоже был щегольской, особенный, весь в насечках и зарубках; пучок тоненьких, узорно нарезанных кожаных ремешков болтался у ручки, словно темляк на офицерской шашке.
Этот кнут и должен был привести Сатану к смирению.
Савка ретиво принялся за дело. Он пришел в конюшню в рабочую пору, когда лошадей там было мало. Обратав Сатану недоуздком и деловито поплевав на руки, Савка взял кнут и молча, даже не гикнув при этом, хлестнул кобылу. Сатана сначала недоуменно, а потом гневно заржала, рванулась, взвилась на дыбы, но Савка железной рукой держал повод и, не дав лошади опомниться, снова ожег ее кнутом.
Так началось укрощение Сатаны. Савка молча делал свое дело: отхлещет кобылу, потом притянет за повод, станет перед нею и долго смотрит – глаза в глаза – своими страшными, черными цыганскими очами, потом опять нещадно и молча бьет и, опять притянув к себе, стоит перед Сатаной, чтобы навсегда запомнила дрожащая от ужаса животина лицо, очи и кнут своего хозяина.
Бобыль из своего угла равнодушно следил за тем, как метались в полумраке конюшни человек и лошадь; их длинные, безобразные тени прыгали по стенам и ломались на полу; иногда тени сливались, и тогда казалось, что это гигантский всадник мчится на обезумевшей лошади, яростно размахивает кнутом, а все остается на месте, в конюшне, под землей… Бобыля нисколько не трогали вопли Чайки. Сызмальства привык он к тому, что скотину бьют, и бьют жестоко, вымещая на ней свое мужицкое горе и обиду. Бывало, и сам Бобыль в сердцах колотил худобу и после этого никогда не чувствовал ни раскаяния, ни смущения. Побьет, а потом покормит – вот и все расчеты.
Любил ли он лошадей? Он и сам не знал, да никогда и не думал об этом. Кони-то ведь были чужие. И он одобрительно наблюдал сейчас за тем, как старается бедняга Савка, и только об одном тревожился, чтобы другие кони в конюшне не смутились воплями Чайки, не стали бы беситься. А когда Савка Кугут вывел Сатану из конюшни и повел на рудничный двор приучать к упряжке, Бобыль и вовсе забыл о проклятой кобыле.
Часа через два Савка вернулся вместе с Сатаной. С первого взгляда Бобыль понял, что мир между ними не наступил: Савка не победил, Сатана не покорилась. Оба были утомленные и злые. От Сатаны валил густой пар, вся спина ее была иссечена и сочилась кровью.
– Эк ты ее! – не то удивленно, не то укоризненно сказал Никифор, принимая кобылу.
– Убью, – мрачно ответил Савка. Заправил под каску взмокший чуб, сердито сплюнул на пол и вышел из конюшни.
Бобыль повел Сатану на место.
– А ты сама, голубушка, виновата… – благодушно начал было он, но тотчас же и осекся. Ему почудилось, что в скошенных на него, налитых кровью глазах Сатаны вдруг блеснул огонек лютой ненависти. Это озадачило Бобыля. – А я ж тут при чем? – словно оправдываясь, пробормотал он. – Не я ведь тебя учил. Ну, да бог с тобой! – И он обиженно отошел прочь.
Однако в назначенное время он задал ей овса. К его удивлению, Сатана немедленно и с жадностью накинулась на еду. Она торопливо и даже как-то ожесточенно хрупала овес (другие кони обычно жевали медленно, задумчиво), и Бобылю невольно подумалось, что Сатана оттого так ест, что хочет набраться новых сил для завтрашней схватки с Кугутом. Эта мысль удивила и почему-то испугала Бобыля.
– Вот чертова кобыла! – растерянно пробурчал он. – Ну и ну!
А наутро все началось сызнова: опять пришел Савка с кнутом, опять нещадно полосовал непокорную лошадь, потом увел. На этот раз Бобыль проводил их неспокойным взглядом и затем весь день был не в себе: чертова кобыла все не выходила из головы.
В полдень Савка привел Сатану обратно в конюшню. На кобылу страшно было смотреть: клочья окровавленной шерсти свисали с ее спины, боков и даже с бабок. Сатана прерывисто и трудно дышала, но уже не ржала, а только время от времени как-то странно икала. А в глазах ее – так, по крайней мере, показалось Бобылю – по-прежнему горел желтый огонек ненависти.
– Ну и черт! – устало сказал Савка Кугут, размазывая рукавицей грязный пот на лбу. – В первый раз попадается мне такая анафема. – И он вдруг со злостью, изо всей силы ударил Сатану кулаком по морде.
Бобыль и тут ничего не сказал. Торопливо взял Сатану за недоуздок и увел на место.
В этот вечер он вовсе не выехал на-гора: остался подле Сатаны. Мальчишка-конюх ночной смены потом, смеясь, рассказывал ребятам, что Бобыль всю ночь "беседовал" с Сатаной. "По душам беседовали, уж так-то ладно…"
Это была правда. Как и все одинокие, робкие люди, Бобыль любил разговаривать про себя; он и сам не замечал за собой этой привычки.
– Отчего ж ты работать не хочешь, а, милая ты моя? – говорил он, осторожно, бережно смывая примочками кровь со спины Сатаны. – Так, брат, нельзя!.. Не годится!.. Как же так?.. Работать каждый должен – и человек и скотина. Как же, чтобы, например, не работать? Э, нет, нехорошо!..
Сатана слушала, понурив голову.
– Ну и что ж, что шахта? – продолжал возиться подле нее Бобыль. – Шахта, она шахта и есть. Такое заведение… да… подземное… Оно и в шахте, что ж, ничего, можно… Я, брат, тоже сперва сомутился… А привык. Работать, брат, везде можно… Ничего… А ты вот пожуй-ка сахарок, на-ка!.. Бери, бери, ты меня не бойся. Я, брат, сам человек смирный, я тебя не обижу… Вот и славно!.. Ах ты, умница моя!.. – умилился он, глядя, как Сатана доверчиво слизывает сахар с его черной ладони. – Вот и распрекрасно!..
Когда на следующее утро Савка Кугут вновь пришел за Сатаной в конюшню, Бобыль нерешительно обратился к нему:
– Слушай, Савелий, а?.. А может, того… будет? А?
– Что? – не понял тот.
– Говорю: будет, мол! А? Хватит…
Но Савка, уже не слушая его, направился к Сатане. Та всем телом задрожала, почуяв приближение своего мучителя.
Бобыль торопливо забежал вперед и снова встал перед Савкой.
– Слышь, Савелий, а? Отступись, прошу я тебя!.. – забормотал он, складывая руки на груди и часто-часто мигая рыжими ресницами. – Ведь насмерть запорешь, что хорошего? Все-таки живое создание…
– Отойди, – вяло сказал Савка.
– Прошу я тебя… Имей снисхождение…
– Отойди! – вдруг разъяренно закричал Савка и взмахнул кнутом.
Тогда-то и случилось неожиданное, то, о чем долго потом говорили на "Крутой Марин". С криком "Ратуйте!" Бобыль выбежал из конюшни и побежал по рельсам.
На крик сбежались шахтеры. Был среди них и Прохор Максимович Лесняк – в те поры мастер-забойщик. Бобыль, беспорядочно размахивая руками и ничего не умея толком объяснить, повел всех в конюшню. Тут все и выяснилось.
Некоторые сразу же взяли сторону Савки, припомнили коногонов, покусанных Сатаной: кто-то сказал даже: "Да разве ж это лошадь? Это ж Чемберлен! Ее не то что кнутом, ее штыком надо". Но большинство вступилось за кобылу.
– Нет, не могу я тебя одобрить, Савелий!.. – сказал Прокоп Максимович Лесняк. – Не по-шахтерски с конем поступаешь. Конь шахтеру – первый друг.
– Ты бей, да с понятием бей, с сожалением… – подхватили шахтеры.
– Совсем замордовал кобылу. Живого места на ней нет. И где только совесть у человека!
– Да это ж вредительство, ребята, чистое вредительство! – запальчиво крикнул кто-то из молодых шахтеров-комсомольцев.
Савка не принимал участия в общем оре, словно это его и не касалось. Он не защищался, не оправдывался, даже не огрызался – молчал да небрежно играл кнутом. Но словцо "вредительство", видно, задело его. Он презрительно усмехнулся. Потом медленно обмотал плеть вокруг кнутовища, сунул кнут за пояс и сказал:
– Ладно! Конец базару! Отрекаюсь я от вашей проклятой кобылы. Эх вы, интеллигенция! – Он двинулся к двери и, уже на ходу, насмешливо прибавил: – А конягу татарам продайте. Лошадь из нее не получится. – И вышел.
Пошумев еще немного, разошлись и остальные. Последним ушел десятник движения Сиромаха.
– Эх, Бобыль, – сказал он с досадой, – заварил ты кашу, кому теперь только расхлебывать? Уж если Савка с этой тварью не совладал, куда ж ее теперь? – и горестно махнул рукой. – Ну, ладно, опосля разберемся!
Так Сатана очутилась на полном попечении Бобыля. Он стал, как нянька, ходить за нею, лечил ее раны, баловал сахарком да морковкой и часто ради нее оставался на всю ночь в конюшне. Незаметно для самого себя он всей душой прилепился к этой забитой и гордой лошади. Тут уж была не только жалость, как прежде; явилось совсем новое, смутное, самому Бобылю еще не ясное чувство – странное чувство собственника, что ли… Сатана – его лошадь. Он отвоевал ее у Савки, у десятника, у коногонов. От нее все отказались. Она была бы ничья, ее продали бы на мясо татарам, кабы не Бобыль. И теперь это был его, по праву его, Бобыля, конь, давно желанный, вымечтанный, пусть еще не вполне свой, не собственный, но и не чужой, ведь не такой, как иные кони…
– Эх, милая ты моя, – говаривал он, бывало, между делом, – нам бы с тобой в деревню. Вот куда. В деревню, на чисто полюшко… А? И стали бы мы с тобой землю пахать… Да. Хозяйничать! Вот здесь морковка купленая, дорогая… А у нас была бы своя! И овес свой. Хорошо-о!..
Он все чаще возвращался к этой мечте.
– Ты погоди, умница ты моя, потерпи! Вот разживусь деньжатами – и выкуплю тебя. Да… А как же? И уедем мы с тобой в деревню, да на чисто полюшко, на зелену травушку.
Он и сам толком не знал, как все это сделается; да и можно ли покупать у шахты лошадей? Но что это непременно сделается, в том он был крепко уверен. Только бы деньжатами разжиться. А другого коня себе Бобыль теперь и не желал.
Наконец Сатана поправилась, успокоилась, повеселела. Бобыль решил, что настало время попробовать ее в упряжке. "Сомневаюсь!" – покачал головой десятник Сиромаха, к которому несмело обратился Бобыль, но возражать не стал. Весть о новом испытании Сатаны тотчас же разнеслась по штрекам. У рудничного двора собрались коногоны. Всем было любопытно поглядеть, как теперь поведет себя проклятая кобыла. Савка не пришел.
Ко всеобщему изумлению, Сатана послушно стала в упряжку. Бобыль что-то ласково шепнул ей на ухо, она раздумчиво помахала хвостом, потом стронула "партию" с крепежным лесом и пошла, сопровождаемая веселыми криками шахтеров…
В тот же день навсегда исчез с "Крутой Марии" Савка Кугут, последний "настоящий" коногон старого закала. Куда он ушел – никто не знал. На соседних шахтах он не объявился.
А на "Крутой Марии" родился новый коногон – Никифор Бубнов. И его лошадь называлась по-новому – Чайкой.
3
С давних пор утвердился на «Крутой Марии» неписаный обычай: коногоны сами крестили своих коней. Иногда имя давалось сразу, на первой же проводке, чаще же являлось на второй-третий день, когда коногону становился ясным характер его четвероногого товарища. Да и меткие же бывали клички! Этот гнедой Купчик действительно напоминал загулявшего, вихлястого купеческого сынка, Маркиз был лодырем и симулянтом, а Барышня – жеманницей…
Отчего лесной человек, мужик с Брянщины, Бобыль назвал свою любимицу Чайкой, он и сам бы не сумел объяснить. Но это ласковое имя нравилось ему, он настоял на нем, и скоро на шахте все стали звать строптивую кобылу Чайкой. История Сатаны мало-помалу забывалась…
Между тем незаметно пришла весна. Под землей ее приметы чуялись слабо, и Чайка оставалась спокойной в своей темной конюшне. Забеспокоился Бобыль. Пришло его время. Дул теплый азовский ветер, манил домой, на Брянщину… "А Чайка?" Побежали по балкам вешние ручьи. Открылись холмы, зазеленела ольха в буераках… Бобыль помаялся-помаялся и – остался на шахте.
А на следующую весну азовский ветер даже не потревожил его. Большие перемены произошли в жизни Бобыля за этот год: Бобыль женился.
Он взял себе в жены не бобылку, не артельную стряпку, не вдову, как можно было ожидать, а голосистую красавицу откатчицу Зинку, огонь-девку, из хорошей, коренной шахтерской семьи. Встретил он ее ранней осенью в парке, куда сам пришел в первый раз с приятелями. До той поры жил Бобыль на шахте уединенно и неприкаянно, как живет всякий временный человек на нелюбимом месте; ни с кем компании не водил, берег каждый рубль и все мечтал о том счастливом часе, когда, выкупив Чайку, уведет ее прочь отсюда, в свои брянские леса, и там заживет хозяином на всей своей воле. Про него в те поры можно было смело сказать, что и живет-то он вовсе не здесь, не на "Крутой Марии", а где-то там, на Брянщине, в угодьях, созданных его мечтой.
Коногоны знали за ним эту слабость.
– Ну что, Бобыль, – пошучивали они, – много деньжат скопил? На кобылий хвост уже есть?
Но Бобыль никому не сказывал, сколько скопил, и не из жадности, а от растерянности. Он сам удивлялся и даже пугался тех заработков, которые вдруг достались ему: никогда дотоле не получал он столько денег сразу. А все Чайка! Она оказалась на редкость выносливой и работящей конягой. Ее не надо было понукать кнутом – Бобыль так кнутом и не обзавелся! – она сама тянула изо всех сил. Она словно угадывала, что надо делать. "Примись!" – только скажет, бывало, Бобыль, а она уже вышла из упряжки. "Грудью!" – промолвит коногон, и Чайка уж двигает грудью вагонетку… Никакой груз не был тяжелым для нее, никакой рейс не был долгим; она трудилась радостно-ожесточенно, охотно, ревностно, только б ее хозяин был подле нее. Она следила за движениями Бобыля осмысленно-любящими, по-собачьи преданными глазами и тосковала, когда он выезжал на-гора…
Да и Бобыль был работник старательный, от дела не бегал. При этом он, разумеется, думал только о лишнем рубле, не больше, но жизнь оказалась мудрее его: она припасла Бобылю куда более ценные подарки.
В прежние годы старательного коногона вряд ли приметило бы рудничное начальство, разве только артельщик да десятник. В этом случае десятник потребовал бы магарыча, а артельщик стал бы еще искуснее обсчитывать коногона… Теперь же отлично работающий шахтер не мог долго оставаться в тени. Его заметили. Объявили ударником. Стали называть в докладах и рапортах. Повесили портрет на доске почета. Упомянули в районной газете.
Все это делалось само собой, как всегда делается у нас, когда человек отличается в труде. Незаметно для Бобыля он вдруг оказался втянутым в самый круговорот жизни шахты. Теперь у всех были дела к нему. Пришел комсомольский секретарь, попросил взять двух ребят в ученики. Явился Несчеретный, председатель шахткома, стал, как невесту, сватать Бобыля в разные профсоюзные комиссии; поладили на комиссии по охране труда. Приглашали Бобыля и в партийный комитет, посоветоваться о порядках на откатке. А однажды посетил Бобыля специальный корреспондент областной газеты, парень расторопный и, видать, запасливый; по всяком случае, в карманах у него нашелся кусок сахару для Чайки. Корреспондент долго расспрашивал коногона, и все о том, что, как Бобылю казалось, не шло к делу: о том, откуда он родом, да почему прозван Бобылем, да отчего не женится, о чем мечтает, чего ищет на шахте… Бобыль, разумеется, своих заветных мечтаний корреспонденту не открыл. Но вдруг, неожиданно для себя, подумал в самый разгар беседы: "А может, никуда и не надо ехать?" Эта мысль, впервые пришедшая к нему, смутила Бобыля. Он поспешно отбросил ее и вечером, на свободе, стал особенно ожесточенно мечтать о деревне, о том, как купит Чайку и уведет к себе, в Клетню, и там поставит хату да распашет свой надел, да… Но почему-то на этот раз припомнилось не деревенское богатство и раздолье, а все кочки, невыкорчеванные пни да лесные болота Брянщины.
В эту-то беспокойную для Бобыля пору он и увидел Зинаиду в парке, среди рудничных девчат. Он заметил и выделил именно ее, одну из всех, не только потому, что Зинаида была девка красивая и голосистая, а и потому, что это вообще была первая девушка на руднике, на которую он посмотрел внимательнее, чем на дерево у дороги. До этого он на все рудничное глядел равнодушным, пустым взглядом: меня это не касается, мне тут не жить! Шахтерок он сторонился: они казались ему слишком бойкими, даже охальными, а ему нужна была девушка тихая, смиренная, работящая, словом, деревенская.
Зинаида все смешала. Эта сероглазая, крутобокая откатчица властно вошла в душу Бобыля и поселилась там хозяйкой. Бобыль стал искать встреч с нею. Он ухаживал робко, неумело, не по правилам: не писал, как то делали молодые коногоны, нежных приветов мелом на вагонетке, не ходил под окнами с гармошкой, не тащил девку в степь гулять… Зато он часто бывал у Зины дома, пил со стариком чай и водку, степенно беседовал о делах на шахте. Впрочем, несколько раз он ходил с Зиной в клуб и там терпеливо наблюдал, как она танцует с ребятами; сам он танцевать не решался.
Зинаида охотно пошла за Бобыля.
– Что ж, девоньки, – объясняла она подружкам, – я не танцора себе ищу, а мужа. Ухажер, как мотылек, один только день и живет. А с мужем жизнь прожить надо.
Да и на шахте не очень удивились, когда дело сладилось.
– Бобыль Сатану укротил, а уж с бедовой-то девкой справится! – смеясь говорили шахтеры.
Женитьба спутала все планы и мечты Бобыля и, кроме того, расшатала его сбережения. Но он не жалел об этом. Он знал теперь, что в деревню ему дороги нет. Зинаиду в деревню не увезешь, не для деревенской жизни эта молодуха!.. Да и самого Бобыля что-то перестало вдруг тянуть к земле. Он привык к шахте; здесь стал он уважаемым человеком, здесь нашел свою Зинаиду, свою судьбу. Чего ж еще ему? Только мысль о Чайке сперва смущала его. Ему все казалось, будто он обманул ее, предал. "Вот, Чайка, женился я. Такое дело!" – признался он, придя в конюшню в понедельник, на другое утро после свадьбы. Но Чайка только радостно заржала в ответ: она была рада, что ее хозяин снова с нею. Так все и уладилось. Деньги, которые копил Бобыль на покупку коня, пошли теперь на постройку дома.
Только года через два, как-то летом, в отпускное время, поехал Бобыль вместе с женой в родные клетнянские леса. Просто захотелось ему погордиться перед односельчанами, показать им красавицу жену; пусть все увидят, что Бобыль теперь не бобыль, а семейный, богатый шахтер и к тому же – ударник.
Ни своей хаты, ни родни не было у Бобыля в деревне. Остановился он у соседа, у того самого, что некогда присоветовал ему ехать на шахты, зарабатывать на коня. Сосед был рад гостю, но за ужином все-таки не утерпел, сказал:
– Что ж, Никифор, жену-то привез. Видим. Одобряем. А что ж конь-то? А? Конем-то, видать не разжился?
– Нет, – спокойно ответил Бобыль, – есть у меня и конь.
– Да ну?! Свой?
– Свой.
– Собственный?
– Больше, чем собственный. Закрепленный.
– Это как же такое? – недоверчиво удивился сосед. – Не слыхивали…
– А такое! – и глазом не сморгнув, ответствовал Бобыль. – Закрепленный. Сам товарищ Сталин за мной закрепил. А имя тому коню – Чайка.
Ошеломленный сосед только глаза выпучил.
– Пояснение требуется… – наконец пробормотал он.
И Бобыль пояснил: товарищ Сталии приказал искоренить "обезличку" на шахтах, и по его слову за Бобылем теперь закреплен конь, Чайка; никакой другой коногон к нему касаться не смеет.
– А-а! – обрадованно засмеялся сосед и даже головой покрутил в восторге. – Ишь, как подвел!.. Есть, есть и у нас такое! Как же? Чать, и мы тоже теперь не по-старому живем!.. – И он стал рассказывать гостю о деревенских делах.
Из этих рассказов Бобыль понял, что не только у него перемены в жизни: большие перемены произошли за эти годы и у односельчан; и тут все сдвинулось со старой межи, все тронулось в новую дорогу. Маленькие, заскорузлые крестьянские мечтания о собственном клочке земли, о своей лошаденке, о хороших семенах по весне и добром урожае к осени теперь слились и превратились в одну большую и всеобщую мечту о богатом и сильном коллективном хозяйстве.
Бобыль радостно слушал эти вести. "Значит, и я не отстал, не просчитался, – думал он. – Все, вишь, на земле к одному идет – к социализму". С этим он и вернулся из отпуска домой, на шахту.
А когда в сентябрьскую ночь тысяча девятьсот тридцать пятого года забойщики Виктор Абросимов и Андрей Воронько пошли на свой знаменитый рекорд, вывозить небывалую добычу из-под лавы был наряжен именно Бобыль со своей Чайкой, как лучший и самый надежный коногон на "Крутой Марии". В те дни имя Никифора Бубнова прошумело на всю страну в ряду славных имен первых стахановцев. Правда, в Москву, на стахановское совещание, Бобылю не довелось поехать, но коногона не забыли – вместе с другими был награжден орденом и он.
Перед ночной сменой, в нарядной, на летучем митинге, зачитали указ правительства. Виктор Абросимов и Андрей Воронько награждались орденами Ленина, Прокоп Максимович Лесняк, начальник участка, и Митя Закорко, забойщик, – орденами Трудового Красного Знамени, Никифор Бубнов – орденом "Знак Почета".
Героям пришлось взойти на помост. Прокоп Максимович, Андрей и Виктор сказали краткие речи. Бобыль молчал и только низко кланялся на все стороны, как на деревенском сходе. Вид у него был смущенный и виноватый.
– Ну, поздравляю тебя, Никифор Алексеевич! – сказал ему присутствовавший на митинге секретарь горкома партии Василий Сергеевич Журавлев. – С высокой наградой!
– А я отслужу, отслужу… – торопливо пробормотал Бобыль, зачем-то прижимая шахтерскую лампочку к груди. – Не сомневайтесь… Я отслужу…
Он и Чайке поведал радостную весть, как-то этак смущенно, нерешительно, словно сам еще не верил в награду:
– Вот, Чайка, вишь, какое дело случилось: наградили нас… – Потом вдруг обнял шею верного своего друга и – заплакал…
Награда, однако, не сделала больших перемен в жизни Бобыля; да он никаких перемен и не желал. Он был вполне доволен своей долей. По-прежнему работал он коногоном, хотя парторг шахты Андрей Воронько не раз предлагал ему пойти "на выдвижение" или на курсы десятников, поучиться. Бобыль всякий раз вежливо отнекивался. Советовали Бобылю, по крайней мере, хоть лошадь переменить, взять другую, – не гоже, мол, первому коногону на шахте ездить на такой старой кляче, как Чайка, – но он и тут заупрямился.
– Нет, – отвечал он тихо, но твердо. – Чайку я не оставлю! – А когда уж особенно сильно докучали ему, прибавлял: – Вы то поймите, как же я могу от Чайки-то отступиться? Ведь я ж из этой кобылы настоящую шахтерскую лошадь сделал. Да и сам я, если правду сказать, при ней человеком стал.
В конце концов от Бобыля отстали, и он спокойно дожил со своей Чайкой до того часа, когда последних коней на "Крутой Марии" стали выдавать на-гора, на волю…
4
– Ну пошли, что ли? – нетерпеливо вскричал Вася Плетнев, с досадой оглядываясь на Прокопа Максимовича и Бобыля, которые, увлекшись своей тихой, стариковской беседой, казалось, совсем забыли, что пора уж вести лошадей к стволу. А Вася спокойным быть не мог: слишком долго ждал он этой счастливой минуты. Сегодня Василий Плетнев наконец-то навсегда развязывался с конем.
Когда-то отчаянная профессия коногона казалась Васе венцом мечтаний. Был коногоном отец, коногоном и дед. Каждый, кто хотел стать заправским шахтером, должен был сызмальства пройти все ступени лестницы: сперва – выборщик породы на сортировке, потом – дворовой или лампонос, затем – тормозной, наконец – коногон и уж после всего – забойщик или проходчик. Впрочем, для рудничной детворы вершиной этой лестницы все равно оставался коногон – молодец, первый в шахте, в драке и на гулянке. И Вася, прежде чем выучиться писать, научился лихо свистать по-коногонски, пугая соседских девчонок и старух.
Но вот исполнилось Васе Плетневу восемнадцать лет, он достиг высокой должности коногона, а на шахте все и вдруг переменилось. Сперва Вася даже не заметил этого. Ему достался веселый, дурашливый конь Стрепет, с ним было много забавы да потехи, и Вася по-своему этим очень гордился: такого утешного копя ни у кого не было!
А на главных магистральных дорогах шахты меж тем появились мощные электровозы: с каждым днем их становилось все больше и больше. Скоро они вовсе оттеснили Васю и его Стрепета на самые глухие участки.
Теперь почетное место в шахтерской среде заняли не коногоны, не органщики, даже не крепильщики, а механики, машинисты, забойщики на отбойных молотках, электрослесари, ремонтные слесари, смазчики… Среди этих людей, вооруженных отбойными и бурильными молотками, перфораторами, электросверлами, гаечными ключами, пассатижами, кожаными сумками с металлическим инструментом, Вася со своим кнутом был словно ямщик на аэродроме. И он скоро почувствовал это. Теперь он уже не гордился, а стыдился того, что он при коне, а не при машине, что от него пахнет конским потом и навозом, а не машинным маслом.
То были дни Хасана, Халхин-Гола и Карельского перешейка. Танкисты – вот кто стал теперь идеалом шахтерской молодежи; самой популярной песенкой на рудничной улице теперь была песня "Три танкиста, три веселых друга, экипаж машины боевой…" Ребята пели ее с таким же восторгом и с такой же завистью, с каними детвора двадцатых годов распевала: "Мы – красные кавалеристы, и про нас…"
Вася много раз слезно умолял Прокопа Максимовича освободить его от коня, перевести наконец из "кавалерии" на электровоз, но начальник участка только кивал сочувственно головой да просил потерпеть еще немного.
– Ты потерпи, хлопец, потерпи! – говорил он. – Скоро конной откатке конец! Где ж я теперь коногона-то найду? Ты, брат, можно сказать, последний извозчик на шахте.
Но каково-то парню в двадцать лет быть последним извозчиком? Только надежда на скорое вызволение да вечерние занятия на курсах машинистов и удерживали Васю от бунта или даже от бегства с "Крутой Марии". Он учился, нетерпеливо ждал своего часа – и вот дождался, и больше уж ни одной лишней минуты ждать не желал.
– Прокоп Максимович! – умоляюще повторил он. – Да что же это такое? Ведь пора! – И, взяв за повод Стрепета, решительно двинулся к выходу.
Но в эту минуту в дверях конюшни появились новые люди. Их было много. От света их лампочек в конюшне сразу стало светлее и праздничнее. Вася узнал гостей: то было начальство. Большой, грузный, тяжко опирающийся на палку старик был заведующий шахтой Глеб Игнатович Дядок, Дед, в своем знаменитом ватнике, который он надевал и зимой, когда в шахте было тепло, и летом, когда под землей было прохладно; человек с веселыми мальчишескими глазами и реденькой бородкой был Петр Фомич Глушков, инженер из треста; а с лампочкой на каске, молодцеватый, юный, в своем комбинезоне с многочисленными карманами более похожий на дежурного слесаря по ремонту, чем на начальство, – парторг шахты Сергей Пастушенко. Вместе с ними был еще тут старичок из редакции местной газеты, которого Вася тоже знал, как знали его все на "Крутой Марии" от мала и до велика.
Старичок этот сразу же кинулся к лошадям.
– Гляди-ка, гляди! – восхищенно воскликнул он, немедленно заметив алые, голубые и синие ленты и банты в конских гривах. – Да это что ж? Это же свадьба, настоящая свадьба! – И, торопливо вытащив откуда-то из-за пазухи свой блокнот, весь измазанный угольной пылью, стал, не глядя в него, что-то быстро записывать: он давно научился писать в шахте, вслепую, в темноте. Бася понял, что все эти дорогие гости пришли сегодня в конюшню единственно для того, чтобы с честью проводить к стволу последних коногонов. Это было лестно.
– Ну, свадьба не свадьба, – сказал тоже очень довольный Прокоп Максимович, – а все ж таки торжество!
– И какое! – подхватил Пастушенко. – Знаменитое торжество! Что, не правда разве? – Он весело потрепал Стрепета ладонью по холке, потом почесал у него за ушами и таки добился того, что жеребчик громко и радостно заржал. – А-а! Ну вот! – засмеялся Пастушенко. – Чуешь волю-то?..
– Он все чувствует, – сказал Вася. – Такой жулик-конь, даже удивительно!
– А ты небось больше всех рад?
– Само собою! – скромно признался Вася, и все засмеялись.
Только один Дед не улыбнулся. Он стоял, грузно опираясь на палку, и с каким-то непонятно угрюмым видом смотрел на все. На его широкой груди чуть колыхалась шахтерская лампочка, зацепленная крючком за верхнюю пуговицу ватника, и ярко освещала большой живот Деда и его ноги, обутые в короткие резиновые, похожие на старушечьи боты, сапоги.
– А что, Прокоп, – вдруг громко сказал он, – а помнишь ли ты газожогов? Газожогов, говорю, помнишь ли?
– А как же! – охотно откликнулся старик. – Меня потому и Прокопом зовут, что много я в шахте ходов прокопал, все тут знаю…
– Это что же такое – газожог? – спросил Пастушенко. – Не помню, не слыхивал…
– И помнить не можешь. Не при тебе дело было.
– Видите ли, Сергей Петрович, – вмешался Глушков. – Газожог – это… это… нет, это даже не профессия! Это – как бы точнее сказать? – это подвиг.
– Одначе за подвиг этот деньги платили, – насмешливо перебил инженера Дед. – Ради денег только и шли.
– Э, нет! Не только ради денег! – горячо возразил Прокоп Максимович и даже обиделся. – Зачем зря говорить!
– А даром на смерть никто не пойдет!..
– Да что же это за газожог такой? – нетерпеливо вскричал Пастушенко. – Расскажите толком, что ли…
– Придется уж, видно, мне… – посмеиваясь, вступился старичок из редакции. – Тем более, что единожды довелось и мне сойти за газожога. Что страху натерпелся, боже ж ты мой!
– Так вы были газожогом, Иван Терентьевич? – изумился Глушков.
– А что ж? Был. Я ведь шахтер! – не без гордости сказал маленький старичок и выпрямился.
А Вася удивился не тому, что старичок из редакции был шахтером, а тому, что зовут его, оказывается, Иваном Терентьевичем: на "Крутой Марии" все звали его не иначе, как Тарасом Занозой, – так с давних времен подписывал свои заметки, райки, фельетоны старый рабкор.
– Газожог… Ишь ты, какую старину колыхнул! – усмехнувшись, проговорил Иван Терентьевич. – А суть дела в том, Сергей Петрович, что в те времена не умели еще по-научному бороться с газом. Да и дорого! Капиталисту невыгодно было тратиться на хорошую вентиляцию или там иное-прочее. А мужик тогда дешев был! Чертовски дешев был тогда голодный орловский или там курский мужик! Ну, и… вот и появился газожог. Бывало, кончится работа, все люди из шахты выедут, а газожог один и пойдет на свое страшное дело…