Текст книги "Донбасс"
Автор книги: Борис Горбатов
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)
В такие ночи хорошо любить и хорошо мечтать; в такие ночи легко дышится и легко верится. В такие ночи решаются свадьбы, пишутся первые стихи, даются клятвы.
В такую ночь и пошел на рекорд Виктор Абросимов.
Никто в поселке не знал об этом. Спокойно поехала в шахту ремонтная смена: костерщики, органщики, слесари, лесогоны… Разошлись по ходкам и штрекам, даже и не подозревая о событии, которое зачиналось рядом, в третьей восточной лаве…
А там собрались уже все причастные к делу. Даже главный инженер Петр Фомич пришел и беспокойно озирался по сторонам.
– Где же ты был весь день? – шепотом спросил Андрей Светличного.
– Тут! – кратко ответил тот. Потом зашептал: – Понимаешь, не верю! Все своими руками ощупал: лес, порожняк, воздушную магистраль… А все-таки и теперь не спокоен.
– Ну! – негромко сказал Нечаенко. – С богом? – Он старался скрыть волнение шуткой, это плохо удавалось ему. – Дай я тебя поцелую, Виктор! – неожиданно сказал он. Обнял забойщика, помял в своих руках и прошептал на ухо: – Верю! Будешь рубать, помни: все мы в тебя верим.
– Не подведу! – тихо ответил Виктор.
Крепильщики уже полезли в лаву. Вслед за ними поползли Виктор, Андрей и Даша. Даша чуть не на коленях выпросила у отца и Нечаенко разрешение поехать в шахту.
– За кровлей, за кровлей следите! – крикнул им вдогонку Петр Фомич. – Прислушивайтесь, когда будете рубать.
– Да чего вы трясетесь? – с досадой сказал ему Нечаенко: он терпеть не мог трусов. – Успокойтесь. Мы уже не новаторы…
– То есть как?
– А так! Вчера на "Центральной-Ирмино" с успехом провели этот эксперимент…
– Вот что! – пробормотал главный инженер. – Значит, опередили нас? Это… это обидно… – наконец сказал он, и в его голосе было искреннее разочарование.
Нечаенко удивленно взглянул на него:
– Послушайте, – сказал он, – я вас не пойму! Вы что же, не рады?..
– Я и сам себя не понимаю… – съежился Петр Фомич. Разве мог он объяснить парторгу, что боролись в нем две души – перепуганного чиновника и инженера-новатора, когда он сам еще в этой борьбе толком не разобрался?
А Виктор уже был на месте и по-хозяйски устраивался в уступе. Даша украдкой посмотрела на него: он казался спокойным. Его движения были скупыми, даже вялыми. Осторожно зацепил лампочку за обапол, потом подумал немного – и перенес ближе к груди забоя. Затем молча снял куртку и остался в одной майке. Майка была голубая, новая. Он, видно, впервые ее сегодня надел. Только в этом и была некоторая праздничность этой ночи, все остальное было как всегда, и это разочаровало и немного обидело Дашу. Ей подумалось, что все люди в лаве – и Андрей, и крепильщики, и даже Виктор не понимают, не чувствуют, какое новое дело зачинается тут, в третьей восточной. Даша не знала еще, что все большие дела так и начинаются: буднично и просто.
Андрей пополз осматривать кровлю. Было слышно, как где-то в темноте постукивает он крючком лампочки о породу. Звук был добрый, хороший. Корж не висел. Скоро Андрей вернулся.
– Ничего. Крыша надежная! – негромко сказал он и, прижавшись спиной к стойке, стал молча наблюдать за Виктором.
Виктор уже проверил воздушную магистраль. Теперь он продул шланг, присоединил его к крану, потом подождал немного, согнул шланг пополам и прислушался: нет, не шипит, воздух не уходит, все в порядке. Можно и начинать. На секунду он остановился, перевел дух.
Перед ним стояла сплошная стена угля, черный, нерубаный, каменный лес.
Было тихо вокруг. Необычно тихо. Никогда еще в третьей восточной лаве не было такой тишины. Ни единого звука не доносилось снизу, из черной тьмы. Там никого не было. В эту ночь вся лава, все ее восемь уступов безраздельно принадлежали Виктору. Он один был тут хозяином. Он один был тут работником. В эту ночь он один должен был сработать за восьмерых.
Ну что ж! Он стал на колени перед угольной стеной и включил молоток. По его рукам, а потом и по всему телу прокатилась знакомая, радостная дрожь. "Ну, вот! – довольно подумал он. – Совсем другое дело, когда весь воздух идет в один, а не в восемь молотков!" И то ли оттого, что воздух в молотке был хороший, упругий, сильный, то ли оттого, что мечта сбылась и вся лава покорно лежала перед ним, забойщику было где разгуляться, иль оттого, что волнующе близко придвинулась к нему стена черного, как тайга, дремучего нерубаного леса и уже манила, заманивала, – но только вдруг почувствовал Виктор Абросимов, как удалой, дотоле незнаемой силой наливаются его мускулы, а сердце загорается дерзкой отвагой, и он поверил, что в эту ночь он все сможет, все одолеет и всего достигнет. Словно были у него не одна, а восемь пар рук, восемь сердец. Словно каким-то таинственным образом уже вошли в него опыт и сила восьми забойщиков. И он понял, что сегодня дается ему необыкновенное для человека счастье – прожить восемь жизней в одну. Тогда-то он и закричал на всю лаву, да так, что все услышали:
– Ну, теперь держись, Алексей Стаханов, друг дорогой! – и бросился вперед, держа пику наперевес.
Облако угольной пыли взлетело над ним и ударилось о низкую кровлю: посыпался уголь. Тишины больше не было – вся лава, от верхнего вентиляционного штрека до нижнего, откаточного, заполнилась рокотом отбойного молотка, сперва лихорадочным, обрывистым, нервным, а потом все более и более ровным и уже похожим на мерную песню авиационного мотора в дальнем, рекордном перелете. Это к Виктору вернулось его обычное рабочее самочувствие, не спокойствие, не равнодушие, – покоя нет там, где горит пламя подвига, – а именно рабочее хладнокровие, мудрое и расчетливое, какое является только человеку, безупречно владеющему техникой своего дела, своей машиной, конем, инструментом или оружием и понимающему свою власть над ними, а стало быть, и свою силу. Праздные мысли исчезли, даже мысль о рекорде отодвинулась куда-то на задний план. Движения стали скупыми и точными, каждая минута – полновесной, каждый из тысячи ударов молотка – верным, нацеленным.
Держась левой рукой за стойку, Виктор сделал сначала неглубокий подбой, потом разрезал верхний куток и погнал пласт вниз. Он снимал сначала верхнюю пачку угля потом возвращался – отдирал земник. И при этом все время зорко следил за тем, не тупится ли пика, не пересыхает ли молоток; пику менял, молоток смазывал маслом через футорку и все гнал да гнал уголь вниз, метр за метром приближаясь к заданной цели… Вот так, вероятно, и Чкалов, оторвавшись от аэродрома, уже не думал о славе и рекорде, а хладнокровно рассчитывал высоту и скорость, следил за приборами, за маслом в маслопроводе, за расходом горючего и чувствовал свое полное слияние с машиной, крылья самолета как собственные крылья, мотор как собственное сердце, так и для Виктора отбойный молоток был сейчас только продолжением его необыкновенно сильной правой руки…
Стало жарко. Виктор снял майку – уже не голубую, а черную, обтер ею вспотевшее лицо, потом отшвырнул куда-то в сторону и снова стал рубать. Сзади лежала Даша, но он совсем не замечал ее присутствия. А она восхищенно следила за его работой, как следят с земли за полетом самолета. И видела только красоту полета.
Виктор сейчас был действительно красив. Каждое движение его большого сильного тела, собранного в тугой узел мышц, было и красивым и умным. Все его тело, смуглое, мускулистое, трепетное, чуть покрытое легким, блестящим лаком пота, было прекрасно, как вообще прекрасно тело человека в труде – мудрое и одухотворенное. Был сейчас Виктор похож и на фехтовальщика, когда, прикусив нижнюю губу, делал он выпад за выпадом и наносил пикою меткие удары прямо в грудь забоя; и на пулеметчика, когда, нажимая на рукоятку, как на гашетку, длинными очередями расстреливал он пласт (при этом треск отбойного молотка был подобен пулеметному треску); и на матроса, когда проворно, по-обезьяньи полз он по крепи, как по реям, ловко цепляясь и руками и ногами за сосновые стойки; и на танцора – на танцора даже больше всего: его полуголое, смуглое тело все время содрогалось в бешеной, но ритмичной пляске, в такт музыке отбойного молотка. И оттого, что работал Виктор без сопения, кряхтения, легко и весело, казалось, что он не работает вовсе, а лихо по-шахтерски пляшет, и для него это не труд, а праздник.
Даша так и принимала это. Все, что происходило в эту необыкновенную сентябрьскую ночь в третьей восточной лаве, глубоко под землей, под низкими сводами, где, как факелы во тьме, блуждают огоньки лампочек, и поет, не умолкая, отбойный молоток, и с грохотом падает уголь, низвергается вниз веселым, шумным водопадом, – все казалось Даше праздником, небывалым, сказочным праздником "Крутой Марии", где единственным героем был ее Виктор. По ее лицу текли не то слезы восторга, не то ручейки пота, – она не отирала их. Было очень жарко в уступе и душно, облако мелкого колючего штыба почти неподвижно стояло над головой; все горло Даши было полно угольной пыли. Но она с детства привыкла к вкусу угольной мелочи на зубах и уже не замечала ее. Она вся была захвачена азартом, вероятно даже больше, чем сам Виктор. И она ползла вслед за ним по уступам и шептала:
– Ну, смелей, Виктор, смелей, милый, любимый, дорогой!
В грохоте падающего угля Виктор ничего не слышал.
– Пить! – вдруг прохрипел он, не переставая, однако, рубать. Даша торопливо подала ему бутылку – это был нарзан. Она заботливо припасла его, желая обрадовать Виктора. Но он жадно сделал три глотка и тотчас же вернул бутылку. Он даже не разобрал, что пьет, он и спасибо не сказал, снова ринулся в битву.
Андрей тоже полз рядом с Виктором, чуть впереди него. Полз молча. Он не понукал товарища и не подбадривал и ненужных слов ему не говорил и не шептал. Он только освещал путь своей лампочкой, совсем близко подносил ее к углю. В забойщицкой силе и сноровке Андрей значительно уступал Виктору, зато каменную книгу умел читать лучше. И когда Виктор вдруг сбивался, терял струю, Андрей молча показывал ее лампочкой. Он, как штурман, прокладывал товарищу путь в излучинах и извилинах угольной реки, путь к победе и славе. При этом он нисколько не завидовал Виктору и ни разу не пожалел о том, что уступил ему право на рекорд. Свое Андрей уже сделал. Он не чувствовал зависти к Виктору так же, как не чувствует ее конструктор самолета к пилоту, режиссер – к актеру, архитектор – к людям, которые счастливо и спокойно будут жить в его нарядном и светлом доме.
Другие, новые, еще смутные, не изъяснимые словами мечты и надежды бродили сейчас в Андрее, внезапно родившись в эту ночь; если бы ему вдруг припомнилась его недавняя мечта о тихом счастье под собственными вербами – она показалась бы теперь Андрею и смешной и маленькой. Но он и не вспомнил эту мечту.
Приполз Прокоп Максимович. Отдуваясь, сел прямо на груду угля. Подышал в усы. В последнее время стало пошаливать сердце, сделалось труднее ползать туда-сюда по лаве, но в этом старик не признался бы никому, даже себе. Отдышавшись, он закричал:
– Хорошо рубаешь, сынок! Там внизу не управляются…
– Что? – тревожно переспросил Виктор, не расслышав, и выключил молоток.
– Лихо рубаешь, говорю. Ничего, давай, давай! А я за крепильщиками послежу.
– А-а! – засмеялся забойщик. Потом включил молоток и снова взялся рубать.
Лавина жирного зернистого черно-серого угля скатывалась вниз по галерее сосновых стоек. Вокруг стоек наметало угольные сугробы, но держались они недолго. С грохотом падали на них сверху все новые и новые тяжелые глыбы угля и увлекали за собою вниз. Там уже бурлил коловорот. Уголь гулко стучался в закрытый заслон печки. Он набухал и становился страшным.
Внизу, в откаточном штреке, метался Светличный.
– Давай, давай! – хрипло кричал он на люковых, отгребщиц, коногонов. – Давай, ребята, не задерживай!
А Виктор продолжал рубать… Никогда прежде не рубал он так вдохновенно, так яростно. Никогда не было перед ним такого простора, такого раздолья, – он опьянел от него. Казалось, никогда не устанет рука, никогда не пропадет охота рубать и рубать… Вот оно, счастье шахтера, – разворачивать пласты, врываться в самые недра! Знают ли люди там, на-гора, как старается для них забойщик Виктор Абросимов?
Он работал уже в четвертом или пятом уступе. Он не знал, сколько часов прошло, и не спрашивал об этом. Иногда, делая минутную передышку, чтоб проверить воздухопровод, поправить шланг или залить масла в футорку, он мысленно прикидывал, сколько угля нарубал. И все выходило мало, хотя сроду еще Виктор столько угля сразу не давал. "Все равно мало! До Стаханова далеко!" И тогда с новой силой бросался он на битву, вгрызался пикой в струю, резким поворотом молотка отваливал глыбы от пласта, опять включал молоток, наваливался на него всей грудью и при этом думал о Стаханове. Никогда не видел его Виктор. Раньше даже имени его не слышал. Какой он, этот Стаханов? Молодой или старый? Здешний или пришлый? Может быть, он богатырь, как Никита Изотов, а может, вовсе щуплый, как Сережка Очеретин? Чей он ученик? Какие знает секреты, ему, Виктору, неизвестные? "Все равно я должен тебя побить, Алексей Стаханов, ты не обижайся! Должен!"
И вдруг он услышал, как, судорожно всхлипнув, замер его отбойный молоток. И тотчас же замерло и обмякло его собственное тело, дотоле беспрерывно дрожавшее в счастливой, горячей, рабочей лихорадке. Он не поверил тому, что случилось; с яростью стал трясти молоток, словно этим хотел вернуть его к жизни. Но молоток был мертв, он уже остывал в руках, дыхания в нем не было. И тогда Виктор почувствовал то, что чувствует летчик, когда глохнет мотор в полете…
Задыхаясь, он закричал:
– Воздуха-а! А-а! Воздуха-а, черт.
К нему испуганно бросились Андрей и Даша.
– Что, что такое? – встревожился и Прокоп Максимович, подполз ближе.
Но Виктор ничего не мог им объяснить. Он только кричал.
– Воздуха-а!.. – и размахивал молотком. Потом вдруг отшвырнул его в сторону и медленно опустился наземь. Андрей бросился к шлангу – воздуха в нем не было.
– Что-то случилось с воздушной магистралью… или с компрессором, – тихо сказал Андрей дяде Прокопу, и они оба сразу поползли из лавы.
Заметалась и Даша, не зная, что делать, как помочь беде. Подползли встревоженные крепильщики… Только один Виктор лежал молча, безжизненный, как и его отбойный молоток.
Облако мелкой угольной пыли, дотоле почти неподвижно стоявшее над головой, теперь рассеялось; так рассеивается пороховой дым над полем недавнего боя. Снова было тихо в уступе, только слышно было, как еще по лазе летели последние куски отбитого угля. Даша молчала. Она понимала, что никакие слова не утешат сейчас Виктора, только расстроят. Ему сейчас не слова нужны, ему нужен воздух, сжатый, тугой воздух в отбойном молотке. Что ж она сидит тут, вздыхает и жалобно смотрит на него? Надо немедленно поднять всех на ноги, всю шахту. И она, ничего не сказав Виктору, торопливо поползла из лавы.
В штреке она нашла всех: отца, Андрея, Нечаенко, главного инженера Петра Фомича Глушкова.
Петр Фомич оправдывался:
– Я же сам все заранее проверил. Все предусмотрел. Даже специально поручил десятнику наблюдать за воздухом.
– Какому десятнику?
– Макивчуку.
– Макивчуку? – вскричал Андрей. – Да как же вы… как же вы Макивчуку могли доверить? – Но он тотчас же взял себя в руки. – Где Макивчук? – хрипло спросил он и, не дожидаясь ответа, бросился бежать по штреку.
А Виктор продолжал неподвижно лежать. То, что случилось с ним, представлялось ему не мелкой, случайной аварией – катастрофой, гибелью, концом: разбился, не долетев до цели, потонул, не доплыв до берега, а значит, и все, что сделал в эту ночь, вложив сюда всю свою душу, не имело теперь никакой цены. Словно и груды угля, которые он уже добыл, никуда не годились. Ну, уголь был, что из того, а рекорда не было.
А он шел в эту ночь на рекорд. Шел, как на праздник, как на самый великий праздник в своей жизни, и вот…
Внезапно вернулась Даша. Задыхаясь, вползла в забой и закричала:
– Сейчас… сейчас, Витенька, дорогой… Сейчас будет воздух!
– Воздух? – встрепенулся Виктор, схватил отбойный молоток и сжал его. Но молоток был мертв: воздуха в нем не было.
– Что же ты врешь! – и сердцах вскричал Виктор, тряся молотком. – Где воздух?
– Будет… Сейчас будет, Витенька… Понимаешь, Макивчук – сволочь.
– А-а! Будет! Будет! Когда же он будет? К утру?
– Что же ты на меня-то кричишь? – обиженно и чуть не плача сказала Даша. – Разве я виновата?..
Но Виктор уже не мог молчать; ему надо было найти виноватого, ему нужно было на ком-либо отвести свою горькую душу.
– Все, все хороши! – вскричал он. – Всем вам на меня наплевать!.. Вы все в сторонке, а в ответе я один…
У Даши даже горло перехватило от такой несправедливости.
– Как же… как же ты можешь?.. Да я… Я же люблю тебя, Витя-я!.. – вырвалось у нее невольно.
Но тут вдруг с резким свистом зашумел воздух в шланге, словно свежий ветер в степи…
– Воздух! Воздух! – восторженно заорал Закорлюка-младший.
– Витя, воздух! – радостно вскрикнула Даша, бросаясь к Виктору.
Но тот только грубо отмахнулся от нее:
– А, не мешай! – Молоток трепетал в его руках, и он сам уже трепетал от нетерпения и счастья. И Даша не обиделась. Она знала, что в груди забойщика сейчас клокочет другая, великая любовь, – к ней она и не ревновала.
"А меня он не любит, ну и пусть! – думала она. – И пусть! Зато я люблю. И никто у меня этого не отнимет. И я счастлива, что люблю. И люблю такого, какой он есть, – грубого, неласкового, хорошего… И, может быть, когда-нибудь он это поймет и тоже полюбит…"
А Виктор, нервно врубаясь в уголь, думал о своем: "Ой, успею ли упущенное наверстать?! Надо успеть. Надо! Надо! Который теперь час? Ох, проклятый воздух, как ты меня подвел!" Но молоток работал ровно, воздуха в нем было много, и к забойщику стали возвращаться прежние спокойствие и уверенность.
"Что она такое сказала про любовь? – вдруг вспомнил он Дашу. – А! Ну да, конечно. И она и вся их семья меня, как родного, любят… даже неловко… А я обидел ее. Эх, нехорошо!.." – но ему некогда сейчас было думать об этом.
И он все рубал да рубал уголь, не ведая усталости… За его спиной появлялись в забое все новые и новые люди – он их не видел. Они переговаривались меж собою – он их и не слышал. Явился Журавлев он и этого не заметил. Он рубал уголь, уже позабыв и о Стаханове и о рекорде, весь оживленный азартом, счастьем и радостью привычного труда, в нем одном находя наслаждение и награду…
Он очнулся только в конце последнего уступа, когда увидел, что дальше идти некуда…
– Неужели все? – огорченно спросил он, опуская отбойный молоток.
Его тотчас же окружили люди. В темноте он многих не узнал.
– Все, все, Виктор! – радостно закричал дядя Прокоп. – Как раз и смене конец.
– А… сколько? – с тревогой спросил он.
– По моим подсчетам, сто пятнадцать, не меньше… Рекорд твой! Поздравляю!
– Ура-а! – закричала Даша, и все кинулись обнимать и целовать героя.
А он, еще хмельной от рабочего вдохновения, готовый еще и еще рубать, пожимал протянутые руки, отвечал на объятия и поцелуи и сам при этом бормотал что-то отрывистое, бессвязное и восторженное. Поцеловал он и Дашу, сам того не заметив; это был их первый поцелуй; он так и случился – в забое! – у обоих на губах и зубах поскрипывала угольная мелочь…
В откаточном штреке героя поздравил Светличный.
– Смотри! – показал он Виктору на нагруженные вагонетки и потом на люк, из которого щедрой струей падал в вагончики уголь. – Это все твой уголь! Семь железнодорожных вагонов, не меньше…
И Виктор покорно посмотрел на люк, словно в первый раз видел, и на струю угля, падающую в вагонетку. Да, хороший уголек, жирный, зернистый… Всего час назад стоял он нерушимой стеной в недрах земли, миллионы лет стоял, пока не приступился к нему Виктор… Теперь он пойдет на-гора – людям… И Виктор вдруг почувствовал, что нет на земле чести выше, чем быть шахтером…
Ну, шахтеры, пошли! – громко скомандовал он, и все шумной гурьбой пошли за ним по штреку.
Начиналось триумфальное шествие Виктора Абросимова, утро его славы…
На поверхности, у клети, его первым встретил Сережка Очеретин, весь какой-то взъерошенный.
– Врут, что ты сто пятнадцать тонн вырубил? – тихо, тревожно спросил он.
– Вырубил. И еще больше вырубать можно! – ответил Виктор.
– Так это… это ж чудо! – ахнул Сережка, хватая Виктора за руки. – Ты скажи как?
– Вон у Андрея спроси, он чудотворец… – смеясь, сказал Виктор, уже увлекаемый друзьями к выходу.
А у проходных ворот его ждала толпа… Никто не мог бы объяснить, каким неведомым путем пронеслась по поселку в раннее утро весть о рекорде, но все уже знали о нем; со всех сторон бежали к шахте люди, как бежали всегда, когда был на шахте праздник, или прибывал важный гость, или случалась катастрофа, – потому что все эти люди, и жены их, и дети жили, дышали и кормились шахтой…
– Товарищи! – закричал Нечаенко, вскочив на опрокинутую вагонетку. – Сегодня ночью у нас на шахте свершилось большое дело. Смотрите на этого человека, – показал он на Виктора. – Сегодня за смену он один вырубил больше ста пятнадцати тонн угля! Эй, Виктор! – весело крикнул он герою. – А ну-ка, покажись народу!
– Просим, просим! – раздались голоса. И вся толпа разразилась аплодисментами.
Виктор смущенно влез на вагонетку. Отбойный молоток был еще с ним, на плече, и Виктор был похож сейчас на солдата с ружьем. Таким он и стоял перед народом. На него смотрели тысячи глаз. Он видел их – они сияли лаской и любовью. Глаза народа… Даже в самых пламенных своих мечтах Виктор не мог ждать такого…
– Ура советским богатырям-шахтерам! – с силой закричал Нечаенко, и громовое шахтерское "ура" прокатилось над площадью. Откуда-то появились цветы. Щедрые, огромные осенние букеты; их было много. Они, как ливень, обрушились на Виктора, но Виктор каждый букет благодарно и бережно прижимал к сердцу и потом отдавал Даше и товарищам – сам он уже не мог с цветами управиться.
Его долго не отпускали с вагонетки; говорить он не мог, только низко кланялся на все стороны людям.
Наконец толпа расступилась перед ним, и он пошел. Народ двинулся вслед. Образовалось шествие. По дороге к толпе присоединялись еще и еще люди; а те, кто идти не мог или не хотел, долго смотрели вслед процессии или торопливо бросались к себе в палисадник, срезали с клумб цветы и бросали герою…
Рядом с Виктором весело, в ногу, как на параде, шла Даша; она держала героя под руку и всю дорогу беспричинно и радостно смеялась. Ей было хорошо сейчас, замечательно хорошо! Она уже не скрывала свою любовь; казалось – она бросает вызов всему свету. "Да, я люблю, люблю! Люблю – и не прячусь! – говорил весь ее вид. – Смотрите, люди! Смотрите, подружки, соседки, кумушки! Вот парень, которого я люблю. Вот мой любимый!" А там, пусть называют ее бесстыдницей, ей все равно! Она даже прижалась к Виктору, заглянула ему в глаза: "Ну, ты счастлив, счастлив?"
Был ли он счастлив? На это словами и ответить нельзя. Был сейчас Виктор на вершине мыслимого для человека счастья, он даже растерялся от него. Он и раньше часто мечтал о славе, но никогда не думал, что это будет так. Ему казалось раньше, что слава – это почет, деньги, награды и ордена. А сейчас почувствовал он, что самое дорогое в славе – любовь народа, признание своих товарищей по труду. Как сделалось, что стал он сейчас самым родным для всех человеком на "Марии"? Отчего так ласково улыбаются ему люди? За что любят его?
И ему вдруг вспомнилось, как когда-то, пять лет назад, шел он, опустив голову, через весь зал, на сцену, на позор, и люди провожали его недобрыми глазами, а старуха в буденовке протыкала насквозь колючим, ненавидящим взглядом… Но это воспоминание, когда-то долго и тяжко преследовавшее его, сейчас вовсе не смутило его радости. "Ну что ж! – весело подумал он. – Народ, ом всегда справедлив. Тогда я плохо работал – и заслужил позор, сейчас сработал хорошо – и заслужил славу". И он поднял голову и смело посмотрел вокруг…
Через час все уже было тихо в поселке. Люди разошлись по своим местам. Андрей и Виктор спали.
В шахтпарткоме Журавлев прощался с Нечаенко.
– Значит, так я сделай! – говорил Василий Сергеевич, уже берясь за кепку. – Сегодня же соберешь шахтпартком. Надо принять специальное решение о рекорде Абросимова. Подхватить почин и двинуть новых людей…
– Я думаю митинг в нарядной провести.
– Хорошо. А главное, надо сразу же пресечь всякие попытки опорочить рекорд Абросимова. А такие попытки будут…
– Чувствую, – усмехнулся Нечаенко. – Найдутся такие, что будут трепаться, что все, мол, подстроили, рекорд – случайность…
– Вот, вот, значит, надо сразу…
Зазвонил телефон. Нечаенко взял трубку.
– Слушаю, – сказал он. – Да… Нет, это Нечаенко. Здесь. Передаю, – он протянул трубку Журавлеву. – Вас товарищ Рудин просит.
– Слушаю тебя, Семен Петрович. Здравствуй!.. – сказал Журавлев, улыбаясь в трубку. – Что? Ну да… Да ты постой, погоди! – внезапно нахмурился он. – Погоди! – Потом покорно вздохнул. – Ну, хорошо. Слушаю. Да! Слушаю… Слушаю… – все печальнее и глуше повторял он. – Погоди! Как?
Нечаенко тревожно следил за ним.
– Что? Что? Я слушаю. Алло! Алло! – закричал Журавлев, потом недоуменно пожал плечами и опустил руку на рычаг. – Швырнул трубку!..
– Да что случилось-то? – спросил Нечаенко.
Журавлев медленно перевел на него глаза, помолчал немного, потом неохотно ответил:
– Рудин считает рекорд Абросимова очковтирательством…
– Что?! – закричал Нечаенко.
– Да, очковтирательством.
– Да он что, он что?.. – растерянно пробормотал Нечаенко. – Может, обиделся, что без него сделали?
– Не знаю, – медленно ответил Журавлев. Подумал и повторил: – Не знаю…
20
Второго сентября я прилетел в Донбасс и вечером уже сидел в кабинете секретаря шахтпарткома «Крутой Марии» Нечаенко.
В этот день радио передало заметку "Правды" о рекорде Стаханова. Я удивился: почему же, в таком случае, редакция посылает меня на "Марию", а не на шахту "Центральная-Ирмино"?
Я простодушно спросил об этом Нечаенко.
Он усмехнулся:
– А у нас на шахте рекорд Стаханова уже перекрыт…
– Да? Кем?
– Забойщиком Абросимовым.
– Могу я видеть его?
– Конечно. Когда вы хотите?
– А сейчас…
– Ишь вы, какой нетерпеливый! – засмеялся секретарь. – Сразу видать – газетчик. Впрочем, можно и сейчас. Я думаю, они оба дома.
– Кто "оба"? – не понял я.
– А вы что же, только об одном Абросимове хотите писать? – удивился Нечаенко.
– Ну, а о ком же еще?
– Я думал, что и об Андрее Воронько.
– А что, Воронько уже перекрыл рекорд Абросимова?
Секретарь с досадой передернул плечами.
– Вот дались всем эти рекорды! – сказал он. – Будто в рекордах все дело! Впрочем, идемте! Ручаюсь, что Абросимов сам заговорит о Воронько. Эта пара неделимая…
Он спрятал какие-то бумаги в несгораемый шкаф, запер его и сказал:
– Ну, идемте! – потом с легкой насмешливостью, к которой, однако, нельзя было придраться, посмотрел на меня и спросил будто невзначай: – А вам прежде-то доводилось бывать на шахтах? – Таким тоном обычно спрашивают пассажиров летчики перед полетом: "А вы летали?"
– Я родился тут, – кратко ответил я.
– Где?!
– Здесь, на "Крутой Марии".
– Вот ка-ак! – неопределенно протянул Нечаенко. Искоса посмотрел на меня, но больше ничего не сказал.
Мы вышли на улицу. Возле шахткома, под акациями, на скамейках, прочно врытых в землю, сидели люди. Вероятно, это собиралась на свое очередное заседание какая-нибудь лавочная комиссия шахткома или комиссия по охране труда. Так собираются по вечерам колхозники подле избы-читальни, красноармейцы – у ленинского уголка, родительский комитет – в учительской… Семь часов вечера – заветный час активистов. Нечаенко поздоровался с людьми, ему негромко ответили, и мы пошли по улице.
Был час тревожного заката – багрового и косматого. Солнце медленно и устало уходило за холмы, отработав свою дневную упряжку; у него был разгоряченный лик медно-красного цвета, как у солдата после жаркого боя…
Говорят, такие закаты бывают перед ветреным днем. Но в донецкой степи всегда ветер. И закаты здесь всегда тревожны – или это только кажется мне? – в них идиллии нет, а есть беспокойное томление и жажда нового дня… И нет вечерней тишины – все продолжает звенеть и лязгать вокруг. И по небу мечутся, затеняя самое солнце, рыжие, косматые, беспокойные дымы. И вместо ленивого вечернего благовеста гремит хор нетерпеливых гудков.
Не оттого ли здесь на закате и мечтается по-другому? И мечты к тебе приходят не вечерние, не елейные, не умильные, а буйно дерзкие и отважные, и мечтаешь ты не о собственном домике под акациями, а о переделке мира и счастье для всех… И всем, что совершил в жизни, ты уже недоволен, а во все, что хочется свершить, веришь, что сделаешь непременно. Не оттого ли так щедро рождает донецкая земля революционеров и новаторов? И Стаханов не оттого ли?.. Но, впрочем, это все мои домыслы. Мы молча шли по Конторской улице. Теперь она называлась проспектом Ильича.
– А я горняк молодой! – неожиданно сказал Нечаенко. – Я черноморец. Что? Плохо? – Он вдруг остановился и угрожающе посмотрел на меня.
– Нет, отчего же! Черное море? Совсем не плохо.
Он расхохотался:
– И я так думаю. Нет, не плохо! Я, знаете ли, – уже мирно и доверчиво продолжал он, – сын, внук и правнук рыбаков. Соленый! Камбалу нашу ели? А кефаль?
– И скумбрию тоже… – в тон ему ответил я.
– Ну, то-то!.. А сейчас считаю я себя коренным донбассовцем, от скумбрии отрекаюсь и предупреждаю вас – у Донбасса нет патриота более яростного, чем я.
– Вот как!
– Да! Так и знайте! А почему? Отчего? Вот вы здешний, объясните мне, что за сила в нашем крае? Чем он берет? – Он опять остановился и посмотрел на меня. Он принадлежал к той симпатичной породе людей, которые не умеют говорить на ходу, когда волнуются. – Чем он берет? – повторил он. – Ведь коренных, прирожденных донбассовцев здесь не так-то уж много… Народ все больше курский, орловский, смоленский, гомельский, татары, мордва… А проживет здесь человек три-четыре года и считает себя коренным донбассовцем. И гордится этим. Да как гордится!
– А что же? Донбассом гордиться можно. Он весь Союз греет.
– Да-а… – задумчиво произнес Нечаенко. – Крепко берет тебя за душу этот Донбасс. Здесь действительно всесоюзная кочегарка. Здесь всегда кипение, всегда жизнь. Нет! – тряхнул он головой. – Я теперь шахтерской веры! И учиться пойду только в Горный…
Мы пришли в общежитие, но наших героев не оказалось там. Даже дверь была заперта.
– Эх! – хлопнув себя по лбу, вскричал Нечаенко. – Да как же я так опростоволосился? Ну, ясно же! Кто ж в такой вечер будет дома сидеть? Идемте! Я знаю, где они. Идемте!
– Куда?
– В летний сад! Идемте! – заторопил он меня.