Текст книги "Донбасс"
Автор книги: Борис Горбатов
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 26 страниц)
Уже давно замечено, что человек в пьяном виде ведет себя противоположно тому, каков он трезвый: веселый человек – мрачнеет, молчаливый – становится болтуном. Так и Виктор, озорной и дерзкий в трезвом состоянии, в пьяном был размягчено кроток, тих, даже слезлив. Ему хотелось всех обнять, перед каждым стать на колени, в чем-то виниться, каяться, просить прощения; все люди казались ему сейчас хорошими, и только он один был плох.
"Ну, что ж, не взыщите, выпил! – говорил весь его благодушно-потрепанный, виноватый вид и дурашливая, жалкая улыбка. – Выпил, извините великодушно".
Но как раз Светличный и Андрей и не склонны были прощать Виктора. Беспощадные и прямолинейные, как все молодые люди, они и не понимали и не прощали этого грехопадения. Правда, после неудачи у Деда они все были встрепанные и взъерошенные, им всем хотелось "отвести душу". Слишком неожиданным был отказ, слишком странной – мотивировка.
– Вот! – невесело сказал Светличный. – Наглядный урок истории: мертвое хватает за ноги живое.
Но ни ему, ни Андрею и в голову не пришло "отводить душу" в пивной.
– Ничего! – сказал, тряхнув лохматой головой Светличный. – Не всюду же мертвецы!
На перекрестке они расстались с дядей Прокопом и молча пошли домой. Где-то по дороге, в сумерках, Виктор и исчез.
Только час тому назад друзья нашли его в пивной, у вокзала. Виктор уже "отвел душу". Легкий и пустенький, он сидел среди шумной компании и горланил: "Шу-м-е-ел камыш, де-ре-е-вья гну-у-лись…" Увидев Светличного, он сразу притих. Притихла и компания – черен и страшен был в эту минуту Светличный.
– Рекорды ставишь? – прохрипел он, окинув недобрым глазом длинный ряд пустых пивных кружек, и вдруг схватил Виктора за шиворот и рванул к себе.
– Не бей! Не бей его! – вскрикнул Андрей, бросаясь к товарищу.
И Светличный не ударил.
Он только потряс что было силы Виктора, так, что у того в глазах весь мир перекосился и поплыл по диагоналям, а затем поволок из пивной на улицу. Виктор блаженно улыбался. Мир, даже перекосившийся, все равно казался ему сейчас прекрасным, а друзья, даже грубо обращавшиеся с ним, все равно самыми лучшими и самыми добрыми людьми на земле. Из всех троих он один был безмятежно счастлив, но ему никто не завидовал.
Андрей никогда еще не видел друга в таком жалком, овечьем состоянии. Они оба принадлежали к тому поколению шахтеров, которое уже не считает пьянство доблестью. Пьянство есть пьянство, то есть свинство, и больше ничего! Было противно смотреть, как раскис Виктор: розовые слюни текли по подбородку; в первый раз друг вызывал омерзение.
С этим чувством брезгливости и отвращения они и втащили Виктора в общежитие. Но здесь оказались девушки – Даша и Вера. Приходилось сдерживаться. Ребята подвели Виктора к койке и усадили.
– Сиди, черт! – строго приказал ему Светличный и, обернувшись к девушкам, хмуро буркнул: – Здравствуйте! – Ему, как и Андрею, было стыдно за товарища.
– Здравствуйте! – ледяным тоном ответила Даша. Она стояла, скрестив по-бабьи руки на груди и поджав губы, совсем как мать, когда отец возвращался под хмельком домой. – Хороши! – прибавила она, бросив уничтожающий взгляд, но не на пьяного Виктора, а на Андрея. В ней все кипело. "А я-то, я-то, дура! – думала она, кусая губы. – Я-то стремглав бежала к ним, чтобы поддержать, утешить. А они вот как быстро утешились!"
А виновник всех этих переживаний, Виктор, сидел на койке и бессмысленно улыбался. Он понимал, что сделал что-то неправильное, некрасивое, но ему было хорошо сейчас, легко и радостно, не то что три часа назад, и все люди казались ему милейшими милягами, а все в жизни – простым и незамысловатым, не стоящим огорчения, трын-травою.
– Миленькие… славные… – умиленно сказал он, глядя на девушек, и вдруг весело подмигнул им. Потом нахмурился и спросил: – А я свинья?
– Ладно уж! – поморщившись, перебил его Андрей. – Сиди!
– Нет, я свинья! – гордо объявил Виктор. – А почему?
Ему показалось, что он должен все это объяснить, выяснить, чтобы не было недоразумений и огорчений у хороших людей. Он встал и сделал шаг навстречу девушкам, но пошатнулся и чуть не упал.
– Извиняюсь! – сказал он, уцепившись за спинку кровати. – Я никого не обидел?
– Ложись спать. Живо. Слышишь? – прикрикнул на него окончательно разозлившийся Светличный.
– А почему? – удивился Виктор. – Почему такое? Почему спать, если хорошая компания? Я ведь никого не оскорбил? Тогда – извините.
И он опять сделал движение с сторону Даши; та испуганно и брезгливо отскочила. Но Виктор не заметил этого. Ему казалось, что всем непременно хочется поскорее услышать от него, почему он выпил. Он обвел ликующим взглядом хмурые, встревоженные лица товарищей и остановился на Вере – жалостливые глаза девочки были полны слез.
– Понимаешь, выпил, – сказал он ей. – А почему? – И, словно сам удивляясь, развел руками. – Я так объясняю: стал свиньей! – Он радостно засмеялся. – А почему? А потому! Хотел, как орел, в небо, понимаешь? А Дед меня мордой в грязь. – Он опять засмеялся. – И крылышки мне чик-чик и отчикал, – он показал пальцами, как отчикали ему крылышки: чик-чик, и залился бессмысленно-веселым смехом, от которого всем стало жутко. А ему думалось, что всем очень смешно. – Мне товарищ Дед так пояснил: не бывать, мол, тебе, шахтер, орлом, будь свиньею! Ну, я и того… – он хлопнул себя пальцем по воротнику, подмигнул и хотел опять захохотать во все пьяное горло.
Но тут вспомнилось ему все, что случилось с ним в этот вечер, все, о чем он старался забыть в пьяной, веселой компании посторонних шахте людей и что, казалось, забыл и похоронил на дне пивной кружки, а вот оно встало со дна и снова мутит его и мутит… Да что ж это такое? Что ж такое сделали с ним, с Виктором Абросимовым, забойщиком первого класса, что нет ему теперь ни радости, ни покоя?
– Караул! – шепотом сказал он и вдруг опустился на пол и заплакал.
Это было так неожиданно, что все смутились. Андрей порывисто рванулся к нему, взял за плечи:
– Витя, что ты? Зачем? Ну, встань, встань, пожалуйста! Ну, я тебя очень прошу!
Но Виктор продолжал сидеть на полу и плакал горькими пьяными слезами.
И даже Светличный не знал, что с ним теперь делать.
Тогда Даша решительно шагнула вперед.
– А ну, вставай! – приказала она. – Дур-рак!..
Он удивленно поднял на нее глаза, но плакать перестал.
– Дур-рак!.. – сказала она еще раз и прикрикнула: – Ну, вставай же!
Он послушно встал и зачем-то поднял руки вверх, Так и стоял перед нею, словно сдавался в плен.
А она уже знала, что надо делать.
– Снимай пиджак! – скомандовала она тоном, не допускающим возражений.
Ничего не понимая, но уже улыбаясь, он снял пиджак. Уронил его на пол. И опять поднял руки вверх.
– А теперь ботинки! – приказала Даша.
Ухватившись рукой за спинку кровати и подпрыгивая на одной ноге, он стал снимать и ботинки; теперь все это казалось ему смешной, милой игрой.
– Которая его койка? – меж тем спросила Даша и, когда ей указали, быстро раскрыла постель.
– Вот! Уже! – гордо сказал Виктор, протягивая ей башмак.
– А теперь – рубашку и штаны. Живої – приказала Даша.
Вера, вспыхнув, отвернулась, Виктор обвел всех недоуменным, тревожным взглядом, словно спрашивая: а этой команде тоже нужно подчиняться, это тоже входит в правила игры?
– Ну! – неторопливо прикрикнула Даша, и он поспешно стал раздеваться.
Даша равнодушно смотрела на него. В трусах и майке он был похож на спортсмена. У него было красивое, стройное, тугое тело; даже пьяненькое, оно не могло стать вялым и дряблым. Он был великолепно сложен, и всякая другая девушка, не Даша, вероятно, заметила бы это. А она только одно видела: он пьян, и его нужно уложить спать.
– Ну! – притопнула она ногой. – Марш в постель!
– А почему? – заартачился вдруг Виктор. – А я не хочу!
Но он уже весь был в ее власти.
– Нет, я не хочу! – повторил он еще раз, но уже неуверенно.
И она, торжествуя и сама восхищаясь и удивляясь своей власти и уже все прощая Виктору за это, увидела, как он, пошатываясь, пошел к постели.
Разумеется, он подчинялся ей только потому, что был пьяненький. Ему не хотелось никого обижать. Он чувствовал себя виноватым перед всеми. Он был беспомощен и жалок. Но друзья презирали его за это, а Даша жалела.
Он послушно пошел к своей койке. Спать ему не хотелось. Еще не все успел он высказать, не все объяснил. Еще надо было поговорить о том, почему же он все-таки не орел. Но Даша… Он вдруг лукаво прищурился: вот что он сделает – он перехитрит ее. Он притворится, что спит. Он ведь никого не оскорбил? Пожалуйста, он ляжет.
И он лег и даже натянул одеяло на голову, но тотчас же высунулся из-под одеяла и крикнул:
– А я уже сплю! – и для правды зажмурил глаза.
И вдруг в самом деле уснул. Уснул, к всеобщему удивлению. Уснул, как ребенок, набегавшийся и досыта намаявшийся за день. С его лица слетело все пьяное, мужское, нечистое: младенчески полуоткрылся мягкий, влажный рот, девичьи ресницы прикрыли глаза, лицо стало бледным и милым. И только сейчас впервые увидела Даша, что Виктор красив.
– Да. Хорош, когда спит! – сказал Светличный, словно угадав мысли Даши. – А ты молодец, Даша! Ну и ну! – удивленно покрутил он головой. – Ловко ты его укротила!
Она смущенно засмеялась и с любовью почти материнской посмотрела на тихого Виктора: он так мило посапывал во сне! И губами сладко причмокивал, как ребенок.
– Я пойду. Извините, пожалуйста! – вдруг нервно сказала Вера. Она давно уже мучилась неловкостью. Теперь она заторопилась и, хотя никто ее не удерживал, не ушла, а выбежала.
– Что с ней? – удивился Светличный.
Потом посмотрел на Андрея и Дашу и нахмурил косматые брови. "Ох, пора и в это вмешаться мне!" – вздохнув, подумал он. Даже в личные дела своих друзей он не мог не вмешаться.
– Пойду и я! – сказала Даша. – Андрей! Проводишь?
Андрей молча кивнул головой.
Они вышли из общежития и пошли по улице.
– Ты не серчай на Виктора, – тихо попросил Андрей. – Он это так, он не пьяница…
– А я оправдываю его! – запальчиво ответила Даша. – Я б на его месте еще б все стекла у Деда выбила.
– К Деду мы напрасно ходили, – нехотя сказал Андрей. – Дед – отсталый человек.
– Отсталый?
– Да. Совсем отсталый.
– А ты, что ж, передовой? – насмешливо спросила она.
– Я? Да, – просто ответил он. – Я передовой. Я о государстве думаю.
Даша искоса посмотрела на него, но от насмешки удержалась. Она только удивилась про себя: полно, тот ли это Андрей, что всего полтора месяца назад робко тащил за нею чемодан с вокзала?! Тогда он показался ей неуклюжим, мешковатым и, если правду сказать, туповатым парнем. Что это с ним теперь? Чего доброго, он скоро и Дашу запишет в отсталые.
– Нам надо было сразу же к Нечаенко идти, к парторгу, – сказал Андрей, словно думая вслух.
– А его сейчас нет на шахте. Он в отпуску.
– Ну, приедет.
– И ты думаешь, он поддержит вас?
– Поддержит! – уверенно сказал Андрей. – Как кас не поддержать? Мы полезное предлагаем…
– Ну-ну! – передернула плечами Даша. – Блажен, кто верует! – Теперь она возражала только ради того, чтоб возражать. Вот еще новости! Она не позволит ему взять над ней верх! Если б он утверждал, что снег – белый, а уголь – черный, она и тогда бы спорила. Он ведь влюблен в нее, это все знают. А она… она не решила. Значит, вверх за нею!
– А ты не веришь, что парторг поддержит нас? – встревоженно спросил Андрей. – Отчего?
– Ну, мало ли! – уклончиво ответила она; ей, собственно, и нечего было отвечать. – В жизни нельзя быть легковерным. Надо всегда готовиться к худшему, – заключила она торжествуя.
– А ты в коммунизм веришь? В мировую революцию?
– Ну, при чем тут это? – рассердилась она.
– Нет! – покачал он головой. – В хорошее всегда надо верить!
Он сказал это, как мужчина, – хорошо и просто. Странно, что девушке это не понравилось. Но она сама была парень в юбке. Она терпеть не могла покровителей и утешителей, она не нуждалась в подпорках, она сама мечтала стать опорой родному человеку.
И ей вдруг вспомнился Виктор, как он лежал, бедняга, скрючившись, с детской, страдальческой улыбкой на устах… Вот он-то всегда будет и спотыкаться и ошибаться, и ему всегда будут нужны и поддержка, и утешение, и дружеский совет.
13
В середине августа из отпуска вернулся Нечаенко, парторг «Крутой Марии». В тот же день он был на наряде второй смены. Здесь с ним и познакомился Светличный, проводивший наряд участка вместо внезапно занемогшего Прокопа Максимовича.
– А вас тут два молодых человека ждут не дождутся, товарищ Нечаенко! – широко улыбаясь, сказал он.
– Кто?
– Андрей Воронько и Виктор Абросимов.
– А-а! А что у них?
– Да есть одна идейка… Посоветоваться хотят.
– Идейка! Насчет чего? – заинтересовался парторг. – Так пусть заходят.
– Ну, сегодня-то вы будете отдыхать с дороги.
– Так давайте завтра.
Так и условились. Но в тот же вечер Нечаенко неожиданно сам пришел в общежитие. Ребята только ахнули, увидев его в дверях своей комнаты.
– Принимаете гостя, хлопцы? Нет? – весело спросил Нечаенко с порога. – Зашел на огонек. Можно?
– Та входите, входите!.. – растерянно пригласил Андрей.
Нечаенко вошел в сопровождении дяди Онисима и сразу же заполнил собою всю комнату, хотя был он человек невысокого роста, худощавый, стройный и проворный.
– Давно я у вас не был! – весело сказал он. – Ну, как вы, хлопцы, не женились? Пора, пора. Женихи богатые… Э, а крыша-то у вас течет! – приметил он сырое пятнышко на потолке. – Как же это, дядя Онисим, а? Не годится! Ох, видно, придется взяться за тебя.
– Ну и характер у тебя, товарищ Нечаенко! – покрутив головой, ответил смущенный дядя Онисим. – А кругом говорят: добрый, добрый… – Он потоптался еще немного в комнате, а затем деликатно вышел.
А Нечаенко уже стоял подле этажерки и перетряхивал "библиотечку" хозяев: две-три растрепанные книжки да с десяток справочников и брошюр.
– Не густо у вас с культурой, герои, не густо! – говорил он при этом. – Удивляюсь я вам: богатые люди, забойщики, а хороших книг купить себе не можете. Или денег жалко?
Он пришел в гости, а держал себя как хозяин. Такова уж была его манера: слишком много жизненной браги клокотало у него в груди. На него было приятно глядеть. От него еще пахло морем. В своем полотняном костюме, тюбетейке и белых тапочках он совсем не был похож на парторга, тем более на парторга шахты. Сейчас он был просто артельный парень, шумный, веселый, озорной.
Таких ребят в народе называют заводилами. Такие всегда сами собой и часто против собственной воли оказываются в закоперщиках. Они всегда центр водоворота. Даже отдыхая в санатории, они невольно, но зато уж по горло влезают в общественные дела, становятся организаторами всех и всяческих экскурсий, вылазок и турниров, зачинщиками бунтов против шеф-повара и вождями всенародного движения за отмену мертвого часа. За месяц отдыха они устают больше, чем за полгода работы. Даже не умея петь и не имея голоса, они все равно первые запевалы в хоре…
– А я пришел послушать вас, – сказал Нечаенко, отходя от "библиотеки". – Говорят, у вас, ребята, идеи завелись.
– Та какие там идеи! – смутился Андрей. – Так, думка одна действительно есть.
– А думка есть?
– Та есть же…
– Ну, так выкладывайте свою думку! – сказал Нечаенко, подошел к столу, сел и положил на стол локти.
Все это время Светличный цепко приглядывался к нему. Парторг ему понравился, несмотря на тюбетейку и тапочки. Светличный уже знал, что Нечаенко совсем не такой простодушный, беспечный парень-рубаха, каким кажется с первого взгляда. Он много слышал о нем, особенно от Прокопа Максимовича, давнего члена горкома партии.
– Нечаенко у нас забияка! – ласково и с уважением говорил дядя Прокоп. И эта характеристика для Светличного была самой важной: работников смирненьких и добреньких он не терпел и им не верил. Ему больше по душе были зубастые. А Нечаенко, видать, и был таким. На пленумах и конференциях его выступления всегда нетерпеливо и оживленно ждали. Знали – скучно не будет. Знали, что этот парень ничего и никого не боится, и прятаться он не станет, и сбить его невозможно; не остановится он, даже если первый секретарь нахмурится, а второй обидится.
Наш народ любит смелое слово куда больше, чем острое. Нечаенко и не был остряком в том смысле, как это принято понимать. Не был он и записным оратором. Его речи не блистали ни заранее приготовленными шутками, ни картинными фразами, ни поговорками. Зато был в них огонь неугомонного забияки и искренность человека, болеющего за общее дело. Эти речи надо было не читать, а слушать.
– Думка у нас простая… – нерешительно сказал Андрей. – А как ее высказать – даже не подберу…
– Недовольны мы! – хмуро сказал Виктор. – Ходу нам нету.
– Кому вам? – спросил Нечаенко.
– А забойщикам… кому ж еще?
– В общем, задумали ребята совершить небольшую революцию в лаве, – вставил Светличный.
– Надеюсь, бескровную?
– А кто его знает! Парламентский путь пробовали – не вышел.
– Ну, так рассказывайте! – решительно сказал Нечаенко. – Если надо кровь пустить – пустим! Ну? – И он всем телом подался вперед, готовый слушать.
Ребята переглянулись.
– Говори ты, Федя… – вздохнув, пробормотал Андрей. – У тебя складно выйдет.
– Хорошо! – И Светличный стал обстоятельно рассказывать идею рекорда.
– Постой, постой! – вдруг удивленно перебил его Нечаенко. – Да ведь это же очень просто!..
– Чего проще! – улыбнулся Светличный.
– Это ведь элементарное разделение труда. Так я понимаю?
– Да, так!
– Нет, в самом деле удивительно просто! – растерянно повторил Нечаенко и в волнении потер переносицу. – А с завшахтой вы толковали об этом?
– Да.
– И с главным инженером?
– Тоже.
– Ну и что же они?
Светличный только пожал плечами.
– Не поддержали нас начальники, – угрюмо сказал Виктор.
– Отчего же?
– Боятся… А чего боятся, и сами не знают.
– Да-а… Значит, мировые авторитеты против вас? А вы не покоряетесь?
– Да как же этому можно покориться, Николай Остапович? – вскричал Виктор.
– Дерзкий вы народ! – усмехнулся Нечаенко. – А ну, давайте-ка поподробнее вашу идею. – И он начал расспрашивать о подробностях, все придирчивей и придирчивей, просил повторить по нескольку раз одно и то же, доискивался смысла в мелочах. Ребята охотно отвечали ему, и опять все получалось просто, ясно и убедительно. Но именно эта простота и пугала его. "Отчего ж, если так все просто и очевидно, никто раньше этого не применил?" Значит, есть тут какая-то заковыка, и эту заковыку, вероятно, легко разглядел бы любой инженер, любой техник или даже старый, опытный шахтер. Если Нечаенко и не видит ее, так только потому, что он не специалист.
Да, он не был специалистом. Он не был ни горняком, ни инженером, ни техником. О своем образовании он обычно говаривал с грустной иронией: "У меня образование низшее, незаконченное". И это было его самое больное место.
Он был черноморец, сын балаклавского рыбака и сам рыбак; его даже крестили Николаем в честь Николая-чудотворца, покровителя моряков. Его детство пришлось на годы гражданской войны, он и начального училища окончить не успел. Правду сказать, тогда он мало горевал об этом. Рыбачий парус на шаланде, надутый ветром, увлекал его в куда более интересные плавания!
Но вот он стал комсомольцем. Стал в те дни, когда парусом была уже путевка на рабфак, а попутным ветром – тот, что дул на север. Подхватило этим ветром и Николая Нечаенко. Он оказался в Ленинграде, ка рабфаке. Где-то далеко-далеко впереди замаячила и желанная профессия – кораблестроителя.
В это время на всю страну прошумел призыв партии: послать 25 тысяч добровольцев-рабочих в деревню! Рабфаковцев это не касалось, но в студенческих общежитиях об этом говорили и много и горячо. Двадцатипятитысячникам завидовали! Мудрено ли, что встрепенулся и Николай Нечаенко, едва только услышал призыв трубы? Он сам не сознавал, что делает. Сознание тут было ни при чем. Он просто повиновался неукротимому движению сердца. Каждый день читал он в газетах о классовых боях в деревне. Уже были жертвы, уже пролилась кровь. И Нечаенко пошел добровольцем.
Он стал рядовым солдатом коллективизации – пропагандистом, избачом, сельским кооператором, наконец, председателем сельсовета. Деревня сделалась для него университетом жизни, академией битв и борьбы. Ни разу не пожалел он, что ради нее бросил рабфак. Но чем дальше, тем острее чувствовал он, что учиться все-таки надо. Его уже перегоняли деревенские ребята из семилетки. Подвернулась путевка на курсы механизаторов сельского хозяйства. Он поехал. Ну что ж, решил он, кораблестроителем не буду, стану механизатором. И жадно бросился на учебу. Но на курсах оказалось гнилое руководство. Недолго думая, Нечаенко полез в драку. Драка была жестокой. Он вышел из нее победителем. Его избрали секретарем партийной организации курсов. А через два месяца он уже был инструктором горкома партии.
– Активность меня погубила! – смеясь, говорил потом Нечаенко. – Эх, надо было не обнаруживаться!..
Но когда в третий раз вырвался он на учебу – в областную партийную школу, повторилась та же история. Напрасно давал он себе "зарок" не обнаруживаться, "молчать в тряпочку", сидеть тихо, как мышь. Он не умел "молчать в тряпочку". Нечаянно для себя он выступил на партийном собрании. Его заметили. Горкому как раз до зарезу нужен был крепкий и честный человек в местную промышленность. "Доучишься потом!" – пообещали Нечаенко. Он подчинился. При очередной перетасовке кадров его "перебросили" в политотдел на транспорт, а при следующей – в район, на уголь. Его считали крепким, способным, растущим работником, а сам Николай Нечаенко с грустью видел, что постепенно превращается он просто в профессионального функционера. Правда, у него появились хватка, опыт и талант организатора, он научился все хватать на лету; на каждом новом месте он добросовестно изучал дело, технику, по ночам сидел за книгами и справочниками. Но ему не хватало тех элементарных, систематических, именно школьных знаний, которых никакая интуиция и никакой талант заменить не могут. И он сам замечал это с тоской и тревогой.
Он злился на себя за эти непрошеные мысли. "Да кто я такой, чтоб жаловаться? Я рядовой солдат партии. Партии виднее, где мне стоять, где драться, где умирать!"
Но душой он уже угадывал, что партии теперь мало полезны хоть и преданные, но неграмотные солдаты. Сейчас нужны коммунисты-инженеры, коммунисты-агрономы, коммунисты-ученые. Кадры решают все. И в комитетах должны сидеть образованные люди. Нельзя руководить народом, имея "низшее, незаконченное…" Как остро он почувствовал это сейчас! Эх, если б был он инженером! Как поддержал бы он этих молодых, горячих ребят, затеявших "революцию в лаве!" Как помог бы им!
А им надо помочь! Всем своим опытом партийного работника, чуткого ко всему новому и передовому, догадывался он, что ребята правы. Главное, то было дорого, что идею свою ребята выносили и выдвинули сами. "Значит, думают по-государственному, вот что дорого! Да еще как смело думают!"
– Вот что, товарищи, – взволнованно сказал он – чую я, что хорошее дело вы затеяли. Еще не знаю, выйдет ли, а верю… Всей душой верю.
– Спасибо вам, Николай Остапович! – обрадованно вскричал Андрей.
– Это вам спасибо, – ответил парторг. – Теперь вот что мы сделаем, хлопцы. На всякий случай потолкую я еще с Дедом и с главным инженером. А завтра вечером поеду в горком партии к товарищу Рудину. Или еще лучше – к товарищу Журавлеву. Он углем занимается. Вы мне только еще раз и поподробнее расскажите суть дела, и во всех деталях.
Он просидел у ребят еще полтора часа и ушел, когда уже совсем стемнело.
14
Нечаенко не пришлось ехать в горком к товарищу Рудину. Рудин сам ранним утром появился на «Крутой Марин» и, как водится, сразу же отправился на наряд.
Так было заведено с давних пор: секретарь должен побывать на наряде.
В жизни каждой шахты и каждого шахтера нарядная занимает такое особое, такое своеобразное место, что об этом нелегко рассказать. Официально "нарядная" – это помещение, где три раза в сутки начальники участков, их помощники и десятники (а когда-то штейгеры, артельщики или приказчики) "наряжают" очередную смену: выясняют, сколько людей вышло в упряжку, кто едет в шахту, назначают, где и кому работать, что, как и сколько сделать. Обычно нарядная на старой шахте – это большой, продолговатый, казенного вида зал, где стены измазаны шахтерскими спинами, на цементном полу угольная мелочь, потолок задымлен, а самым примечательным является каменная стена с прорезанными в ней маленькими окошечками: за окошками в своих конторках сидят начальники, у окошек толпятся шахтеры.
Когда-то эта стена наглухо отделяла два мира: тех, кто управляет, от тех, кто трудится; тех, кто сидит за окошечками, от тех, кто робко у окошек толчется. Здесь, у этой мрачной стены, над этими узенькими, равнодушными оконцами разыгрывались ежедневные и однообразные шахтерские драмы; здесь терпеливо маялись безработные, неделями ожидая "счастья" впрячься в лямку; здесь уныло канючили уволенные и оштрафованные; несмело бушевала голодная "золотая рота"; плакали бабы-вдовы, умоляя взять их ребят на работу, униженно кланялись в глухую стену и ребят заставляли кланяться…
Сейчас хоть кое-где окошечки и остались, а стены нет. Теперь и шахтеры свободно и запросто заходят по ту сторону стенки, присаживаются к столу начальника, чтоб потолковать о делах, да и сами начальники – вчерашние шахтеры и дети шахтеров. Из нарядной навсегда, начисто выветрился старый, рабский дух, горький запах нужды и унижения, и сама старая нарядная повеселела и переменилась. И не оттого, что побелили стены в ней, – как их ни бели, все равно шахтеры быстро измажут их своими спецовками, – и не оттого, что стараниями клубных работников и жен-активисток появились в нарядной и картины, и плакаты, и стенная газета с хлесткими карикатурами, и даже цветы в кадках. А оттого, что все, решительно все и круто переменилось на шахте, и прежде всего – труд.
Наряд больше не был, как раньше, ежедневной запряжкой голодных людей в лямку; он стал своеобразным торжественным церемониалом, как развод караула или вечерняя зоря в лагере. Теперь шахтер приходил сюда не только затем, чтоб получить наряд и уйти. Сюда, соскучившись по шахте, забегали и отпускники, – повидать товарищей, узнать новости. Сюда заходили давно ушедшие на покой старики-пенсионеры, по привычке или просто чтоб потолкаться среди живых людей.
Здесь единственный раз за день собиралась вместе вся смена, чтоб затем разойтись по всей шахте, по своим одиноким уступам, забоям, бремсбергам или уклонам. Здесь можно за час наговориться досыта, чтоб потом всю смену молчать в тиши забоя; накуриться вволю, чтоб потом восемь часов не курить в шахте. Здесь можно узнать все новости и слухи – от международных до местных, базарных. Можно всласть поругаться с десятником из-за неправильно записанной упряжки и тут же пожаловаться начальнику участка. Здесь можно встретить заведующего шахтой, или парторга, или председателя шахткома, или даже всех сразу и с каждым из них, если есть нужда, поговорить. Сюда обязательно заглянут приехавшие на шахту люди из центра – инспекторы, корреспонденты, инструкторы. И нарядная нечаянно в одну минуту может превратиться в дискуссионный клуб, в майдан для митинга, в театр, где ко всеобщей потехе разыгрывают хвастуна и лодыря, или в зал собрания. Но и собрание и митинг, если уж они возникнут, будут не такими, как везде. Здесь можно выступать, не записываясь и даже просто не поднимаясь с полу, на котором сидишь по-забойщицки, на корточках, привалившись спиной к стене. Здесь говорят не речисто, без тезисов, зато и не стесняясь в выражениях. Здесь можно и вообще речи не держать, а только одно словцо бросить, и если оно меткое, то навсегда прилипнет к человеку, станет кличкой. Здесь критикуют люто, по-шахтерски, на чины не глядя и ничего не боясь. И оттого иные руководители не любят бывать на наряде, побаиваются. Но и зря тут шахтер ничего не скажет, не соврет, иначе его тут же разоблачат и засмеют товарищи.
Но нарядная все-таки не клуб. Люди приходят сюда затем, чтоб через час спуститься в шахту. Все уже в шахтерках. У каждого в руках инструмент и лампочка.
Тесной кучкой сбиваются они вокруг своего бригадира, как бойцы вокруг отделенного перед боем. И над всем, что говорят, что делают и что думают люди в нарядной, властно стоит труд, ради которого они и собрались здесь.
Вот что такое нарядная. Побывать на наряде, послушать, что говорят, чего хотят, чем живут сейчас шахтеры, – неписаный закон для каждого партийного работника, приехавшего на шахту. Вот почему и секретарь горкома Рудин приехал на "Крутую Марию" так рано и сразу же отправился не в контору, не в шахт-партком и не на квартиру Нечаенко, а в нарядную. Дорогу туда он хорошо знал.
В нарядной его сразу заметили и узнали.
– Смотри, смотри! – зашептал Андрей Светличному. – Рудин приехал! Вот этот, большой такой… – Но Светличный уже сам догадался об этом.
Рудин был то, что называется видный мужчина. Был он высокого роста, гибкий и молодцеватый, с каштановой гривой волос, откинутых назад и уже седеющих на висках. Он носил костюм военного образца и цвета хаки, но не солидный френч, а юношескую гимнастерку, галифе и высокие хромовые сапоги, а зимой – бурки. У него было незаурядное лицо – лицо оратора, вожака: орлиный нос, высокий лоб, гордо посаженная голова, всегда чуть-чуть откинутая назад. Вероятно, в молодости он был замечательно хорош собой. Сейчас все в нем чуть-чуть обрюзгло и отяжелело, зато стало еще более значительным. У него были светло-серые, цепкие глаза ястреба и капризные, пухлые губы ребенка, он надувал их и громко сопел, когда сердился или скучал. Морщин на его лице не было; только две резкие складки у рта и одна на переносице; они свидетельствовали либо о силе характера, либо о привычке к власти.
Андрей восхищенно смотрел на него. Теперь все зависело от этого человека.
Рудин легкой походкой прошел на середину нарядной. Вокруг него тотчас же собрался народ. Десятники и начальники участков выглянули из своих окошечек. "Будет-таки митинг!" – недовольно поморщился Дед, но вслух ничего не сказал.
– Ну, здравствуйте, товарищи! – громко поздоровался Рудин и привычно огляделся по сторонам. – А, Прохор Макарович! – окликнул он кого-то и помахал рукой. – Привет! Здравствуй, Трофим Егорыч! – Он знал всех почетных стариков в районе и всегда величал их по имени-отчеству. – Скрипишь еще, Петр Филиппович? – протянул он руку стоявшему подле него крепильщику Кандыбину.
– Та замажешься! – конфузливо сказал тот, показывая свои грязные от угольной пыли руки.