355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Горбатов » Донбасс » Текст книги (страница 22)
Донбасс
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:20

Текст книги "Донбасс"


Автор книги: Борис Горбатов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)

В коренном штреке нас встретил Нечаенко.

– Ну, как дела? – нетерпеливо набросился он на Андрея.

– Сто восемьдесят… – ответил тот и вдруг счастливо, по-ребячьи улыбнулся.

– Вот как! – обрадовался Нечаенко. – Ну, поздравляю! Вот это парторг! А я, понимаешь, – недовольным голосом тут же прибавил он, – всю ночь на первом участке провел, в их делах разбирался. Плохие у них там дела с откаткой. И коммунистов на участке не видать и не слыхать. Да-а! – вздохнул он. – Тут рекорды, а там безобразия. Так, значит, сто восемьдесят тонн? – все-таки спросил он еще раз.

– Да… – ответил Андрей, но уже сконфуженно, словно теперь ему было неловко за свой рекорд, когда на первом участке безобразия.

– Всех перекрыл наш Андрей! – восторженно вскричал Виктор. – Всех умыл!

– И, заметьте, без всякого очковтирательства, – усмехнувшись, вставил дядя Прокоп.

Все засмеялись, поняв намек. "Дело об очковтирательстве", так несуразно затеянное Рудиным, сразу же и заглохло, как, впрочем, и предсказывал Светличный, но недобрая память о нем, видно, осталась все-таки в душе и у Андрея, и у Виктора, и у дяди Прокопа.

– Ну, очковтирателями нас теперь никто не назовет! Товарищ Рудин сам теперь загорелся движением… – сказал Нечаенко, и был какой-то неуловимый оттенок в тоне, каким он это сказал.

Мы подошли к стволу. Здесь уже знали о рекорде Андрея.

– Всю ночь, Андрюша, твой уголек качаем!.. – ласково сказал Андрею начальник подземного транспорта Ланцов. – Кони заморились…

– Значит, крепко ругаете меня? – улыбнувшись, спросил Андрей.

– Не тебя, – ответил Ланцов. – Отсталость нашу ругаем. Сами посудите, Николай Остапович, – обратился он к Нечаенко. – Разве может теперь конь угнаться за такими забойщиками? Тут теперь электровозы нужны…

– Да, да… – задумчиво согласился Нечаенко. – Коняге теперь не угнаться! – Но я понял, что думал он сейчас не только о коняге.

Выехав на-гора, мы все вместе пошли в техническую баню. На "Крутой Марии" она помещалась за проходными воротами, в переулочке. Это было маленькое приземистое, одноэтажное здание из темно-серого камня, совсем побуревшего от времени. Когда-то, до революции, эту баню называли "штейгерской баней", и хотя штейгеры и горные инженеры не часто пользовались ею, так как вообще редко бывали в шахте, по строили баню именно для них, и поэтому нарочно поставили в сторонке от шахты и шахтеров. Все, что раньше на старой "Марии" назначалось для житья и нужд администрации: "конторские" коттеджи для служащих, дом и сад директора, приемный покой и особняк доктора, даже новый трактир с биллиардом для "чистой" публики, – все строилось как можно дальше от копра, все словно пятилось прочь от шахты. Сейчас техническая баня стала уже мала для бурно растущей "Крутой Марии", и среди многочисленных проектов, которыми в те дни был полон Нечаенко, был и проект постройки нового бытового комбината на шахте, – с невиданной нарядной, просторными банями, душевыми и сушилками, с парикмахерской, прачечной и медицинским пунктом и даже, кажется, с кинозалом…

Мы уже подходили к бане, когда навстречу нам из переулка неожиданно выкатила легковая машина, пронеслась мимо, но тотчас же и остановилась. Из машины легко выскочил высокий человек в светло-сером плаще-пыльнике и окликнул Нечаенко. Это был Рудин. Я узнал его, хоть видел только один раз мельком. До сих пор мне никак не удавалось встретиться с ним – то он был занят в горкоме и принять меня не мог, то носился по району и его нельзя было настигнуть. Сейчас, как оказалось, Рудин ехал через "Крутую Марию" в город.

– Да вот увидел хозяев, – шутливо объяснил он, – неудобно, по вашей земле еду, надо поклониться!

Он был, как всегда, без кепки. Сентябрьский ветерок раздувал его пышную шевелюру, и, может быть, от этого лицо Рудіша показалось мне лицом поэта или артиста.

Нечаенко тут же представил меня.

– А-а! Хорошо, хорошо, что приехали! – торопливой скороговоркой промолвил Рудин, тряся мою руку. – Большие дела, большие дела! Вдохновенные дела, есть о чем писать! Ну, а у вас что нового? – тут же обратился он к Нечаенко.

– Да вот только что Воронько новый рекорд поставил, – указывая на Андрея, ответил парторг.

– Да? Сколько? – живо заинтересовался Рудин.

– Сто восемьдесят тонн.

Мне показалось, что эта цифра разочаровала Рудина.

– Да-а? Ну, ничего, ничего… – сказал он. – А триста тонн ты бы мог вырубить? – неожиданно спросил он у Воронько.

– Триста? – удивился Андрей.

Но Рудин уже снова обернулся ко мне, он был очень подвижен.

– Вот приглашаю вас через пару деньков на "Красный партизан"! – весело сказал он. – Будет триста тонн у Забары. А? Здорово? Стреляет? То-то! – он засмеялся, похлопал меня по плечу, сел в машину и уехал.

Некоторое время все молчали. Наконец автомобиль скрылся за терриконом, и пыль улеглась на дороге.

– А я берусь триста тонн дать! – вдруг горячо сказал Виктор. – Вы мне только условия создайте.

– Какие же тебе условия создать? – ласково усмехнулся Нечаенко.

– А прежде всего – лаву спрямить…

– Ну, об этом еще надо подумать, – пробурчал Прокоп Максимович.

– А что тут думать! Раз сказано "триста" – надо триста дать!

– Кем сказано? – спросил Нечаенко.

– Да вот товарищем Рудиным. Разве не слышали?

– Это мы слышали… – сдержанно возразил дядя Прокоп. – Теперь подумать надо.

– Так что же, значит, так и допустим, чтоб соседи наш рекорд побили, нас в хвосте оставили? – запальчиво вскричал Виктор. – Ну, на это моего согласия нет!

– Нехай побьют! – тихо сказал Андрей. – Теперь, видать, дело не в рекордах…

Странный это был разговор для утра после победы! Рекорд еще принадлежал "Крутой Марии", а победители были уже недовольны собой. Беспокойно заглядывали они вперед: ну, а дальше, дальше что? Неужели достигли края? И они мысленно щупали – "край" ли это, и уже смутно чувствовали, что "края" теперь нет и не будет, хотя каждый из них искал "край" в своих горизонтах и пределах: Виктор в границах лавы, дядя Прокоп и Андрей в пределах участка, а может, уж и шахты, Нечаенко… Но Нечаенко, как показалось мне, смотрел совсем далеко вперед, дальше, чем я и остальные.

– Я ж не о себе забочусь, – обиженно сказал Виктор. – Ну, нехай не я. Пускай Андрей, как парторг, триста тонн вырубит. Мне только чтоб слава за нашей шахтой осталась.

– Слава?.. Слава всякая бывает, – насмешливо подхватил Нечаенко. – Видишь, вон терриконик… Пирамида, а? Монумент! Ишь, как горделиво возвышается над всеми! Можно подумать, что именно в нем вся слава "Крутой Марии". А что он, в сущности, такое? Свалка пустой породы, не больше. И пользы от него никакой, только пыль по поселку… А уголь, который вырубил ночью Андрей, – неожиданно горячо, даже взволнованно продолжал Нечаенко, – не сложат в пирамиду, нет! Его завтра же в топках сожгут, без остатка. И следа не останется! Зато даст этот уголь тепло и свет людям. И люди добрым словом помянут забойщика, который этот уголь добыл. Да и Сережа в газетах об этом забойщике напишет! – вдруг весело закончил он. – Напишешь, Сергей?

– Напишу… – сказал я.

– Ну, вот и слава…

Говорят, любопытство – добродетель журналиста. Может быть, оно-то и тянуло меня к этим славным хлопцам? Странным образом скрестились наши дороги; случилось так, что пять лет назад я встретил этих ребят в час их позора, сейчас видел в дни славы. Может быть, просто хотелось поглядеть, что же станется с ними дальше? Но я уже сам чувствовал, что тут не только любопытство, а журналистика здесь ни при чем. Из любопытства не станешь болеть душою за малознакомого человека. А я уж болел за этих ребят. Нет, это не просто любопытство; тут был кровный интерес современника к своим современникам; в таких-то ребятах, как эти, и зрело будущее родины, хоть сами герои, с головой захваченные делами сегодняшнего дня, может быть, и не думали об этом…

Они были еще в самом начале своего пути, в дороге, в походе, в движении, заботы у них были дорожные, путевые, и цели им виднелись только самые ближние, зато, достигнув их, они тут же открывали новые цели и, не отдохнув, устремлялись к ним. И их прямые вожаки – Нечаенки, Светличные – тоже были еще очень молоды и неопытны, они сами находились в пути, они сами росли от привала к привалу, и хотя заглядывал"! они за горизонт дальше, чем люди, ведомые ими, по и они, разумеется, не могли проникнуть мысленным взором в грядущее.

В те дни мы особенно близко сошлись и сдружились с Николаем Нечаенко. Мы были ровесники, люди одного поколения, схожей судьбы. У нас быстро нашлись общие знакомые, даже общие воспоминания. Оказалось, что мы не раз бывали вместе на съездах, слетах или конференциях. Странно, что мы не встретились и не подружились раньше. Впрочем, вряд ли в толчее заседаний смогли бы мы сдружиться так, как сдружились здесь, в эти горячие дни на "Крутой Марии".

Самая крепкая, надежная дружба завязывается там, где люди находятся в состоянии наивысшего напряжения всех своих человеческих качеств, – на фронте, на зимовке в Арктике, в далеком плавании, в острой политической борьбе, или как здесь – в дни накаленного трудового подъема. Тут весь человек виден. Ясно, кто враг и кто преданный друг. Именно сейчас Нечаенко и раскрылся предо мной во всей красоте своей души, неугомонный, нетерпеливый, верный в своем отношении к делу и в своем отношении к людям, – порой резком, крутом, но всегда прямом и откровенном. Как и Светличный, он был требователен, но он был гибче и мягче прямолинейного Светличного; он умел понимать человеческие слабости и даже прощать их. Он даже любил возиться с людьми проштрафившимися и отсталыми; и если вытягивал их – этим гордился больше всего. Словом, он был настоящий парторг, то есть партийный организатор масс, с врожденным талантом руководителя, и поэтому меня несказанно удивили мечты Нечаенко, которыми он как-то поделился со мной.

У нас зашел разговор об учебе, – я знал, что Нечаенко рвется в институт.

– В комвуз, конечно? – понимающе спросил я.

Но он ответил:

– Нет, почему же? Я хотел бы стать инженером.

– Горняком?

– Нет, не совсем… – засмеялся он.

И тут уж я ничего не понял. А он, хитро прищурившись, смотрел на меня.

– Я, видишь ли, хотел бы строить машины… – сказал он. – Потихоньку-то я готовлюсь, скрывать не буду, да вот черчение – слабость моя…

Но тут нас прервал телефонный звонок. Звонил Дед. У Нечаенко с ним были сложные и трудные взаимоотношения; они любили друг друга, а сговориться не могли.

– Хорошо, я сейчас приду, – скучным голосом сказал в трубку Нечаенко и обернулся ко мне. – Ты меня прости, Сережа, пойду к Деду. Он совсем расклеился, дома лежит, – и он торопливо вышел из шахтпарткома.

Нам не скоро довелось вернуться к этому удивившему меня разговору. И я долго еще не мог вообразить себе Нечаенко – заводилу, массовика, организатора – за тихой чертежной доской, как не мог бы вообразить Андрея или Виктора на пасеке или на огороде. В те поры все человечьи пути-дороги представлялись мне верстовыми, прямолинейными. Для каждого из полюбившихся мне ребят я уж мысленно начертил дорогу в жизни, и по этому чертежу должен был стать Нечаенко крупным партийным работником, Светличный большим инженером, Андрей в конце концов начальником шахты, и только с Виктором не знал я, что делать: он так был на месте у себя в забое, что, скажем, в стенах института я его представить не мог.

Не раз пытался я завести разговор на эту тему, почему-то всегда волнующую меня, с самими ребятами: хотелось знать, что они-то думают о своем будущем, о своей судьбе, но беспечный Виктор, видимо, просто не знал еще, чего хочет, и не думал об этом, а Андрей, как всегда, когда пытались проникнуть в его душу, отмалчивался. "Там видно будет!" – говорили они. И ближе этого я подступить не мог.

Мы часто теперь проводили вечера вместе. Иногда к нам присоединялся Нечаенко, но он тотчас же тащил всех прочь из дому – на улицу или в парк.

Стояли первые дни осени – самое лучшее время года в Донбассе: уже не жарко и ветры стали мягче, прохладнее; с деревьев сдуло пыль, делавшую зелень седой и неживою, и все помолодело вокруг, будто вновь вернулась весна; даже ранний, осенний багрянец, уже тронувший листву, казался просто здоровым, молодым румянцем и не вызывал мыслей об увядании и смерти. Особенно хороши были вечера, настоенные запахом степи и шахты, чуть-чуть, по-хорошему, беспокойные и добрые…

В такие вечера всех – и стариков и молодых – невольно тянет из дому: стариков – в гости, молодых – на гулянье. Для гуляний в шахтерском поселке есть два излюбленных места: главный проспект, превращающийся вечером в "жениховский квершлаг", и парк. Здесь весь вечер течет и волнуется оживленная, радостная людская река, разливается по тихим аллеям, как по пойме, и бурлит в центре, у фонтана и цветников.

Только тот, кто в молодости сам жил в южном провинциальном городке или поселке, знает, сколько тихой радости, прелести и поэзии в этом ежевечернем кружении по аллеям парка или по главной улице; сколько здесь молодого томления, нетерпеливой жажды любви и счастья, гордых надежд и печальных разочарований, простого доброго веселья и беспричинного смеха, сколько тут завязок и развязок, горестных или счастливых…

Многое изменилось на "Крутой Марии": и парк стал гуще, – новые клены и акации, которые я оставил подростками (мы сами сажали их на воскреснике), стали теперь бравыми молодцами; и люди повеселели, выглядели довольными и счастливыми. Чувствовалось, что стали они жить лучше, богаче, вольготней; откатчицы щеголяли в новеньких шелковых платьях, коногоны выступали в шевиотовых пиджаках, белых брюках и рубашках "апаш"… Но по-прежнему на гуляньях нерушимо соблюдалась строгая традиция шахтерского "кавалерничанья": девушки гуляли отдельно, чинно держа друг дружку под руку; парни – шумной ватагой – отдельно.

Эти два потока долго не сливались вместе. Они казались враждующими лагерями. Иногда какой-нибудь чубатый коногон в небрежно наброшенном на одно плечо пиджаке вдруг хлестким словцом задевал проходящую мимо девушку. Та оскорбленно вскидывала голову, презрительно поджимала губы и проходила мимо под заискивающий хохот ватаги. Вообще же оба лагеря делали вид, что они один другого не замечают, – гуляют сами по себе…

Но они невольно искали друг друга глазами, то и дело сталкивались и тотчас же в испуге отталкивались взглядами, короткими и жадными; кружась в сладостной карусели парка, ребята только и думали, что о своих милых противницах, а девчата только об одном и шептались меж собою: "А ты заметила, Дуся, как он на меня посмотрел?.." Их неудержимо и властно влекло друг к другу, и в этом взаимном влечении и пугливом отталкивании, в этой любовной игре со всеми ее милыми церемониями, маленькими хитростями и простодушным лукавством и была вся прелесть этого ежевечернего токования в шахтерском парке.

А потом наступал час, когда будто нечаянно, сами собой, сливаются оба потока и, смешиваясь, тотчас же разбиваются на пары, которые уже мирно и полюбовно уходят из парка, чтобы потом еще долго бродить, обнявшись, по тихим улицам поселка и "страдать" под доброй шахтерской луной…

В такие вечера каждый молодой человек непременно думает о любви и счастье. Нас было четверо молодых людей, все четверо – неженатые. И, вероятно, каждый из нас про себя думал и о любви и о счастье, но вслух беспечно болтал об этом один Виктор. Значит, он один и не любил.

Победоносно шел он по парку, никого в толпе не искал, но на каждый девичий взгляд охотно и дерзко откликался, затрагивал проходивших мимо знакомых девчат, "кавалерничал", громко, во все горло, хохотал, и было ясно, что для него это только игра, не больше: в нем жарко стучала молодая кровь, а сердце еще молчало…

– Эх, Виктор! – покачав головой, сказал Нечаенко. – Женить, брат, тебя пора! В срочном порядке женить. Беда! – и это прозвучало у него совсем по-стариковски.

Виктор захохотал.

– А вы что ж не женитесь, Николай Остапович? Дали бы нам пример.

Мне показалось, что Нечаенко смутился. Но только показалось, потому что он тотчас же непринужденно и шутливо огрызнулся:

– Да где уж! Пример вы с Андреем должны показывать. Вы передовики…

– Э, ни! Мы еще попарубкуєм, Андрей?

Но Андрей молчал. А мне хотелось, чтоб именно он заговорил о любви. Этот странный парень все чаще и чаще ставил меня в тупик: он никак не укладывался в мои чертежи и схемы. Иногда он казался мне чуть ли не мальчиком, а иногда, напротив, очень взрослым и определенным, куда старше и определеннее меня. "Он, видно, и любит не как все, если уж любит, – фантазировал я, – и мечтает о чем-то особенном, своем, мне непонятном…"

Тогда я не знал еще о молчаливой драме, разыгравшейся между ним и Дашей. И Виктор не знал. Виктор и не подозревал даже, что именно его, Виктора, полюбила эта гордая, непокорная, насмешливая девчонка, которую он сам не любил и побаивался. И если б узнал, – он просто не поверил бы и, может быть, не обрадовался бы. Но тогда ни он, ни я ничего не знали; бродя вместе с ребятами по парку, я мог только гадать о том, какую же девушку любит или полюбит Андрей, этот скрытный, сосредоточенный в себе, своеобычный парень, с кем сможет найти свое счастье? А Виктор? Какая дивчина возьмет, наконец, в свои руки эту шальную, горячую головушку? А Нечаенко? А я сам?..

Впрочем, "гуляя" с Нечаенко, невозможно было о чем-либо своем долго и одиноко думать. Нечаенко везде был заводила. Вокруг него всегда бурлил людской подоворот. В парке к нам то и дело подходили люди, с ходу вступали в беседу, и скоро все становилось, как в нарядной: те же шутки, те же разговоры, те же волнения…

А мимо неспешно проплывал оживленный, пестрый, многоликий поток… В нем мелькали те же, знакомые мне лица: днем я видел их в нарядной, или у проходных ворот, или на шахтном дворе. Вот степенно под руку с женой проследовал в кинотеатр Сергей Очеретин; вот вспыхнула где-то в толпе огненная голова Вити Закорко и тотчас же исчезла; а вот еще и еще знакомые…

В дальней аллейке поют девчата, поют звонко, озорно, почти крича и все-таки не срываясь на немыслимо высоких нотах; так поют только на сортировке, под грохот падающего угля. С танцевальной площадки доносится музыка, из павильона напротив – хлопанье пробок и звон стаканов, из кегельбана – дребезжание досок, глухой стук шаров и хохот. И все вокруг звенит счастливыми, молодыми голосами, и в этот разноголосый шум привычно вплетаются звуки шахты: лязг вагонеток на эстакаде, выкрик кукушки, пыхтение пара и еще какой-то низкий, басовитый, однообразный звук, похожий на гудение шмеля или, скорей, на завывание ветра в трубе зимой.

Это в Шубинском лесу воет новый вентилятор. Я еще не видел его, и сейчас он мне представляется просто огромным, жадно разинутым ртом шахты. Представляется, как он со свистом всасывает, хватает воздух, а с ним все: запахи трав и цветов, дыхание леса, пар, поднимающийся от земли, клочья сырого тумана над ставком, самоварный дымок, запах козьего стада, свежесть полынной степи, прохладу этого сентябрьского бодрого вечера, – и все это мчится в шахту. Этот воздух, как свежий ветер, врывается под землю, тугими струями растекается по ходкам и штрекам, омывает каждый закоулок, стучится в вентиляционные двери, хлопает, свистит, рвется и, наконец, приходит в самые отдаленные забои к людям. И люди радостно пьют его. Пьют досыта этот знакомый, крепкий, хмельной настой земли, в котором хоть и не слышатся, зато угадываются и запахи трав и цветов и дыхание степи и леса. Это тот же воздух, каким дышат и все люди там, "на-гора", – добрый воздух родины…


23

Однажды вечером – это было уже в середине сентября – Андрей Воронько зашел в шахтпартком. Нечаенко был один, готовился к докладу на партийном собрании. Увидев несмело остановившегося на пороге Андрея, он приветливо поднялся навстречу.

– А-а! Вот это кто! Легок на помине, – сказал он, выходя из-за стола и протягивая Воронько руку. – А я как раз о тебе сейчас думал.

– По какому же случаю, Николай Остапович? – удивился Андрей.

– Да уж был случай… – засмеялся Нечаенко.

Он говорил правду. Он действительно только что думал об Андрее. И вот в какой сложной связи. Он готовился к докладу "О первых итогах применения на "Крутой Марии" стахановского метода (тогда еще говорили "стахановский метод", а не "стахановское движение") и ближайших задачах партийной организация шахты". Все было готово для доклада, все находилось под рукой: и длинные колонки цифр, вороха справок и рапортичек, и аккуратно отпечатанный на пишущей машинке список технических предложений, и решение шахтпарткома. Ясен был и общий курс: от единичных рекордов – к массовому движению, от стахановцев-одиночек – к стахановским участкам, а затем и к стахановской шахте. Оставалось только связать все это вместе, выбрать главное, подчеркнуть – и доклад готов. А Нечаенко был недоволен. Ему казалось, что он все-таки упустил что-то очень важное и непременно нужное. И не знал, что именно.

Задумчиво перелистывал он странички доклада, вороха сводок и резолюций. "Целый океан бумаги! – насмешливо думал он при этом. – Действительно, потонуть можно!" И чтоб не потонуть, он вдруг решительно, обоими локтями отодвинул от себя все бумажное море, достал из кармана маленькую брошюрку, с которой в эти дни не расставался, и стал читать.

На этот раз место, поразившее Нечаенко, прямо относилось к нему и его докладу: "Ценить машины и рапортовать о том, сколько у нас имеется техники на заводах и фабриках, – научились. Но я не знаю ни одного случая, где бы с такой же охотой рапортовали о том, сколько людей мы вырастили за такой-то период и как мы помогали людям в том, чтобы они росли и закалялись в работе". Нечаенко задумался, прочитав эти строки. А он как раз и собирался "рапортовать" собранию именно о росте техники и добычи угля, и только об этом. В живой жизни, в практической работе для Нечаенко за всем этим непременно стояли живые люди, он их отлично видел и понимал. Отчего же сейчас, собираясь идти на трибуну, он разом забыл о них?! По привычке, что ли? Скверная, однако, привычка! "Но я же называю имена лучших людей! – попробовал он оправдаться, но тут же сам себя и высмеял. – Да, называешь, как называешь и "имена" машин, пластов, участков. Так мог бы назвать эти имена и любой техник или администратор. А ты-то – партийный руководитель, воспитатель масс… Нет, весь доклад надо переделать! Доклад будет о людях, которых мы, партия, вырастили".

Он задумался об этих людях, и они стали проходить перед ним – забойщики, крепильщики, проходчики, коногоны, – как проходили неделю назад, третьего дня, вчера мимо помоста в нарядной, вызывая друг друга на соревнование.

Что ими двигало? Он должен объяснить это и себе и партийному собранию. Что ими двигало: жажда заработка и почета, удаль, озорство, нетерпение, сознательность? Какой интерес – личный или общественный?

Конечно, тут сочеталось все – и личное и общественное. В том-то и успех стахановского метода. Тут все ясно и близко рабочему человеку. "И мне хорошо и государству польза!" – как сказал вчера в нарядной обычно молчаливый забойщик Сухобоков.

Замечательно сказал! Не всякий агитатор найдет такую крепкую и яркую формулу. А Сухобоков не агитатор. И не коммунист. Почему? – вдруг спросил себя Нечаенко. – Почему же не коммунист? А почему до сих пор не стал членом партии Митя Закорко? Что ж, так и останется вечным комсомольцем? А Очеретин? А Закорлюка-старший?

Нечаенко больше не сидел за столом – взволнованно ходил по комнате. "Значит, плохо я работаю как парторг, плохо! И об этом честно надо сказать партийному собранию, – думал он. – В каждом, даже самом отсталом, самом нелюдимом человеке есть общественная искра, надо только раздуть ее. И это должны делать мы, коммунисты, и прежде всего я. Люди сами про себя могут и не знать, какие они. Вот Сухобоков… Кому придет в голову, что он агитатор? А он будет агитатором, голову даю под топор. Да разве один Сухобоков? А сколько на шахте еще неизвестных мне, не разбуженных, не тронутых нашей работой, а потому и записанных в "отсталые"? – думал он, крупными шагами пересекая кабинет от окна к двери и обратно.

"Как вообще приходит рядовой человек к общественной жизни? Чаще всего – через самокритику. Соревнование тоже ведь есть выражение деловой, революционной самокритики масс. Вот и стахановский метод… Что он такое? Он результат творческого недовольства людей старыми нормами и старыми порядками. Вот они и сломали их к чертовой бабушке!" – уже весело улыбнулся он, вспомнив свою первую беседу с Андреем и Виктором. А все-таки не кто другой, а именно он, парторг Нечаенко, поддержал тогда ребят, подхватил их идею… "Ну и что же? – тут же окрысился он на себя. – Эка, чем похвастал. И Андрей и Виктор – активные люди. Они сами пошли стучаться во все двери. А иной не пойдет, – просто отведет душу у себя в забое или в общежитии, тем и кончится… Значит, надо услышать эту самокритику в забое или в общежитии. А для этого надо жить среди людей, быть всюду, где люди. И, приметив человека, уже не забывать его. Тянуть вверх. Ход ему дать, ход!.."

"Так ведь я и раньше так делал!" – возразил Нечаенко, останавливаясь посреди комнаты. И ему сразу же припомнился добрый десяток людей на "Крутой Марии", которых именно он и приобщил к политической жизни. "Вот о них и рассказать бы партийному собранию!.. Например, об Авдотье Филипповне…" – усмехнулся он.

Нечаенко впервые заметил ее ранней весной, у булочной, в толпе баб. Авдотья Филипповна ругала пекарню. Была эта женщина средних лет, в плисовой кацавейке и белом платке, ладная и моторная, настоящая шахтерская женка. Пекарню она ругала звонко.

Нечаенко прислушался. На шахте в "сферу влияния" парторга все входит: и пекарня, и баня, и магазины, и жилищные дела поселка, и ясли, и стадион…

– Вот что, голубушка, – сказал он Авдотье Филипповне, когда та выкричалась, – критикуешь ты хорошо. А теперь возьмись-ка да пособи делу!..

– Да чем же я-то могу пособить? – удивилась она.

– А всем. Ты женщина дотошная, зубастая. Вот мы тебе и поручим смотреть за пекарней да за магазинами. Словом, введем тебя в совет жен. А?

– А что ж? – вызывающе ответила Авдотья Филипповна и оглянулась на притихших вокруг нее баб. – А не боюсь! Давай!

Теперь Авдотью Филипповну все на шахте знают, самому Нечаенко нет от нее житья: "не баба – министр!" А началось все с пекарни…

Или Макагон, десятник движения… Он давно числился сочувствующим партии, но никто не слышал его голоса ни на партийных, ни на рабочих собраниях, ни в нарядной, ни на участке. Нечаенко приметил это. И однажды, в шахте, в час, когда из-за откатки весь участок стоял, тихонько отозвал Макагона в сторонку.

– Вы, товарищ Макагон, кажется, сочувствующий партии?

– Сочувствующий, – охотно, даже гордо отозвался Макагон.

– А в чем же оно выражается, ваше сочувствие партии? А?

Десятник опешил.

– Я спрашиваю, в чем же оно, ваше сочувствие партии? – спокойно повторил Нечаенко и указал на забурившиеся вагонетки, вокруг которых, ругаясь и пыхтя, бились люди…

– Так что же я-то могу? – жалобно пробормотал Макагон. – Я тут человек махонький…

– Маленький? – воскликнул Нечаенко. – Да какой же вы маленький! Знаете что? – предложил он. – Заходите-ка ко мне завтра в шахтпартком, потолкуем…

Макагон зашел. Потом – еще и еще раз… Однажды принес какую-то тетрадку: "так, просто некоторые мысли относительно откатки", – сконфуженно объяснил он, доставая из футляра очки. Потом с этими "мыслями" несмело выступил на собрании. А затем пришел, наконец, и день, которого Нечаенко давно ждал. Словно невзначай, в конце беседы, уже поднявшись, чтоб уйти, Макагон попросил:

– А не дашь ли мне, Николай Остапович, Устав партии почитать? А? Я верну, не сомневайся…

Устав партии можно достать в любой библиотеке; для этого не надо обращаться к парторгу. Но Нечаенко знал, зачем именно к нему отнесся с этой просьбой Макагон и что эта просьба значила. Человек не брошюру просил, человек спрашивал: ну как, можно, пора? Достоин? Конфузу не будет? И брошюрку с Уставом надо вручить ему так, чтоб он понял: можно, дерзай. Надо затем поговорить с ним. Надо помочь ему поручителей найти. Может быть, самому поручиться.

У Нечаенко на "Крутой Марии" уже немало было таких "крестников". Конечно, не партийное это слово "крестник", но другого Нечаенко придумать не мог. А сколько таких крестников вообще в жизни Николая Нечаенко! И в деревне, и на транспорте – всюду, где он жил и работал. Они, небось, и сейчас вспоминают его: поручитель, как и первый секретарь ячейки, не забывается никогда!

Эта мысль была приятна Нечаенко. На его губах появилась светлая, добрая улыбка: он думал о своих крестниках. Подошел к окну, стал смотреть на темную улицу… Заметили ли вы, как трудно мечтать, глядя в глухую стену? Невольно тянет к окну. У окна мечтается легче, даже если за стеклами тоже глухая стена, тьмы или дождя. Но в этой тьме легко угадываются поселок, дороги, жизнь да люди… И Нечаенко вдруг вспомнил Андрея Воронько. Почему-то именно его.

Андрей не был его крестником. Когда Нечаенко приехал на "Крутую Марию", Андрей уже был коммунистом. Другие Нечаенки воспитали Андрея Воронько; их было много: и первый пионервожатый Андрея в Чибиряках, и тот комсомолец-учитель, который научил его петь "Бандьера росса", и Пащенко, и беспощадный Светличный, представитель партийного ядра в комсомоле, и дядя Прокоп, старая гвардия, и Ворожцов… Все они трудились над воспитанием Андрея, как и его сверстники, а потом передали его с рук на руки Николаю Нечаенко. Когда Нечаенко принимал у прежнего секретаря дела, он не папки с бумагами принимал, не несгораемый шкаф, не эти стены – он взял на свои плечи и на свою душу заботу о людях "Крутой Марии", а стало быть, и об Андрее Воронько. "Ну и что же я сделал для него? – строго спросил себя Нечаенко. – Чем ему помог? Двинул ли дальше? А ведь это парень больших, очень больших возможностей. Это и Журавлев уже приметил. Да если с ним поработать всерьез, подучить его, так он… он очень скоро сможет и заменить меня", – неожиданно подумал он и даже остановился.

В эту минуту и вошел, легкий на помине, Андрей Воронько.

Андрей был взволнован чем-то, но Нечаенко не сразу это заметил, радуясь, что он пришел, и именно теперь пришел, в ту минуту, когда он о нем думал.

– Что же ты на пороге-то топчешься? – говорил он. – Проходи, проходи!.. Нисколько не помешал, напротив… Садись!..

Андрей молча прошел к столу, молча, сжав кепку в кулаке, сел, и только теперь, внимательно вглядевшись в него, понял Нечаенко, что Андрей пришел к нему не зря.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю