355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Горбатов » Донбасс » Текст книги (страница 15)
Донбасс
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:20

Текст книги "Донбасс"


Автор книги: Борис Горбатов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)

Он спросил:

– А вы с кем-нибудь уж делились своими идеями, хлопцы?

– Та нет… С кем же? – отмахнулся Виктор.

– Зря. Кто у вас начальник участка?

– Прокоп Максимович. Дядя Прокоп, – ответил Андрей.

– А-а! Хорошо. Умный мужик. Смелый. А завшахтою Дед?

– Дед. Кто же еще?

– А главный инженер кто? – Светличный уже чувствовал себя на поле боя. Ему надо было знать дислокацию сил, состояние артиллерии, тылов, резервов. Он должен был угадать возможных противников и неожиданных друзей. – А парторг кто? – спросил он.

– Нечаенко Николай Остапович…

– Новый, не знаю его… Из шахтеров? Деловой? С Дедом ладит? На драку пойдет? Боевой?

Андрей ответил не сразу. Ему еще никогда не приходилось думать о парторге: какой он? Как никогда не приходилось думать о Деде, о главном инженере шахты, об управляющем трестом: а они какие?

– Нечаенко Николай Остапович? – задумчиво переспросил он. – Он хороший человек…

– Хороший человек – понятие беспартийное… – засмеялся Светличный.

Андрей опять немного подумал, потом покачал головой.

– Нет, – сказал он. – Раз человек хороший, так он нашей партии.


7

Уже давно прошло то время, когда Андрей полагал, что шахта, как и мир, устроена идеально, а порядок в ней – вечен и непогрешим. Теперь он знал, что и в шахте, как и в мире, все не только меняется, но и должно меняться к лучшему. Таков уж закон жизни, закон движения.

Эти перемены всегда несет с собой человек, люди. Те беспокойные, хлопотливые, вечно и всем недовольные, неудовлетворенные, одержимые жаждой все переделывать да перестраивать люди, которых называют революционерами, передовиками или новаторами. Сам Андрей, к сожалению, еще не чувствовал себя таким человеком. Но хотел им быть.

В то жаркое лето обоих товарищей впервые стало томить чувство великого беспокойства. До сих пор их жизнь текла, как мирный ручей – с камня на камень, один день, как другой; они были довольны этим мирным течением и не пытались изменить его.

А сейчас стало им в этих берегах тесно. Как ручей весной, набухая от вешних талых вод, вдруг начинает буйно метаться и разливаться по равнине, так заметались и наши ребята, чуя, как распирают их неведомые вешние силы, желания и страсти, как в каждой жилке ходит и гудит горячая, тревожная кровь…. Но если Виктора томил главным образом избыток мускульной силы, – всю целиком он не мог истратить ее ни в забое, ни на гулянке, ни в бешеном плясе на шахтерской "улице", – то в Андрее пробуждались и властно заявляли о себе силы душевные. Приезд Светличного только ускорил их созревание, – так майский дождь убыстряет рост пшеницы.

Виктор, тот только об одном мечтал: чтоб дали ему всю лаву, где мог бы он хоть раз разгуляться на воле и показать себя. Уж он такой бы рекорд двинул, что и самому Никите Изотову впору! Он верил в свои силы, в свою сноровку, в свое шахтерское счастье.

А Андрей знал, что затея Виктора – удалая мечта, не больше. "Еще будь лава прямой, – рассуждал Андрей, – тогда бы куда ни шло! А то восемь уступов, значит, восемь раз зарубать кутки, восемь раз законуриваться… Да потом еще крепить за собой всю лаву… Ну, разок можно блеснуть, показать рекорд! А каждый день – это не выйдет. Значит, – продолжал размышлять он, – тут одной удалью не возьмешь. Тут умом надо. А что, если спрямить лаву? Что, если иначе организовать труд забойщика? Что, если сломать весь порядок в шахте?"

Теперь Андрей часто думал об этом и в забое и дома. Незаметно для него самого это стало теперь делом его жизни. Он знал, что и Виктор, и Светличный, и дядя Прокоп, и Даша – они и ее посвятили в свои мысли, – а может быть, и еще шахтеры по всей стране думают о том же. Для этих дум как раз приспело время.

По вечерам в тихом домике Прокопа Максимовича Лесняка шумели долгие споры.

Виктор горячился:

– Что судить да чертить? Вы мне лаву дайте, я вам на практике докажу! Вы, Прокоп Максимович, начальник участка, от вас зависит…

Но старик только недоверчиво качал головой:

– Эй, не справишься, парень! Эй, осрамишься!..

– Я? Я-то?.. – задыхался Виктор. – Да я… – у него даже слов не хватало, и он в беспомощной ярости озирался вокруг: да неужто никто, никто не верит ему, его рукам, его умению?

Странное дело, одна только Даша была на его стороне. Она верила. Но как раз ее поддержке Виктор и не был рад. Он все боялся, как бы вдруг эта поддержка не обернулась хитрой насмешкой.

А Даша верила искренно. Не в Виктора – она по-прежнему относилась к нему чуть-чуть насмешливо, – а в его идею. И ей уже чудилось, как это все будет: длинная, бесконечно длинная лава, как степь, и угольные искры, как капли росы под солнцем… И идет по этому раздолью один-одинешенек статный добрый молодец, может быть даже и Виктор, ей все равно, и бесстрашно рубает и косит уголь, как косарь в песне… Только звон стоит! Ну разве это не красиво? Разве это не весело? Она сама пошла бы на этот рекорд, если б ее пустили…

Ах, отчего в самом деле не родилась она мальчишкой? Она была бы лихим шахтером! Она шахту любит.

Пусть это непонятно иным ее московским знакомым, а это так. Они в толк не возьмут, как можно любить подземелье, а ей непонятно, как это можно не любить.

Она выросла в советской шахте, иной не знала. И шахта никогда не была для нее черной каторгой, а всегда вторым домом, сперва – таинственным, а потом – родным; старым, добрым, милым домом, где живут и работают отец, дядя и соседи. В детстве она любила рыть норы в песке, играть "в шахту" с мальчиками. Так же играючись, пошла она и работать. Ее поставили лампоносом – ей эта игра понравилась. Ей нравилось являться, как луч света, в темный забой с долгожданной лампочкой для забойщика. Ей нравилось, что шахтеры зовут ее Светиком. Ей все в шахте нравилось: и низкие своды, и ропот подземных ручьев, и звон капели, и резкий ветер на "свежей струе", и, главное, этот таинственный лабиринт ходов, галерей и просек, в котором она привыкла бесстрашно бродить. Она ничего не боялась. Даже в те детские годы, когда у каждого ребенка сказка перемешивается с жизнью, она уже знала, что в шахте нет ни волшебников, ни духов, ни гномов, ни эльфов, а есть дядя Степан, запальщик, и дядя Трофим, бурильщик. Но на поверхности и дядя Трофим и дядя Степан только тихие, добрые соседи. Там, в шахте, они, как и ее отец, становились всемогущими великанами, чернобородыми и многорукими. Ведь именно они, понимала Даша, и есть настоящие волшебники, обычно добрые, а иногда, когда напьются, и злые.

Потом Даша выросла, сама стала работать в шахте, теперь училась. Сейчас каждый таинственный ходок в шахте, каждый самый потаенный закоулок обозначились для нее техническими терминами, даже воздух шахты, ее дыхание, ее испарения, ее летучие газы – все легко и просто уложилось в точные формулы. А детское, поэтическое отношение к шахте, как в сказке, все-таки осталось навсегда! И об этом никто даже подумать не мог бы, глядя на Дашину крепко сбитую, крутую, подбористую фигурку в лихих сапожках со стальными подковками. С детства все привыкли считать Дашутку сорванцом, сорвиголовой, мальчишкой. Она умела свистать по-коногонски, была скора и на язык и на руку, мальчишкам спуску не давала, вечно ходила в синяках и царапинах.

– Отчего ты боишься, папа? – бесстрашно наступала она теперь на отца, словно от него одного зависело, быть рекорду Виктора или нет. – Эх, какой ты, папа… нерешительный…

– Да ты погоди, погоди, очень я тебя прошу! – морщился Прокоп Максимович. – Ты-то здесь при чем? Хоть ты не вмешивайся, когда люди о деле говорят. – Но в душе он был рад, что она вмешивается в шахтерские дела. Да и как ей быть в стороне? Будущий инженер. Моя дочь!.. И он счастливым взглядом ласкал статную фигуру дочки.

А она, зная это, не унималась.

– Я считаю, – звонко восклицала она (и Андрей откровенно, обо всем на свете забыв, любовался ею), – я считаю, что дело это вполне реально. И не только один Виктор может дать рекорд. И другие найдутся. Вот хоть Митю Закорко взять… Или Андрей. Ты ведь смог бы, Андрей, а?..

Он едва ли слышал ее вопрос. Он просто любовался ею, ее смелым, разгоряченным в споре лицом. "Какая ж она хорошая! Лучше никого на свете нет!" Он не мог бы сказать сейчас, что в ней особенно красиво: глаза или губы; ни одной черточки врозь он не видел, потому что и любил он в ней (а он уже любил, хоть и никому не признался бы в этом) не глаза и не губы, а всю ее за то, что она такая! В этой любви еще не было ни желания, ни страсти, а только необыкновенная и какая-то почтительная, пугливая нежность, но и эта нежность уже кружила его бедную голову.

А она ждала ответа.

– Ведь правда, Андрюша, да? – ласково, но уже нетерпеливо переспросила она.

– Что правда? – очнулся он.

Все засмеялись, а Светличный лукаво прищурился.

– Я говорю, – сказала Даша, сердито хмуря брови, – что ты тоже смог бы, как и Виктор, дать этот рекорд. Правда ведь?..

– Нет, – тихо ответил он. – Я не берусь… – Он смущенно развел руками и тотчас же нагнул голову, готовый покорно встретить любую Дашину насмешку. Но он не мог соврать ей.

– Вот видишь, видишь! – обрадовался дядя Прокоп. – А я что же говорю?

Даша недовольно отвернулась от Андрея, но при этом ничего не сказала. Как это ни странно, а она побаивалась этого тихого парня и втайне уважала его.

– Во-от! – довольно сказал Прокоп Максимович. – Вот как умные-то говорят… Не берусь. И верно! Восемь уступов – восемь кутков…

– А что, если спрямить лаву? – предложил Светличный. В нем, как во всяком испытанном вожаке, смелость всегда шла рядом с осторожностью. Уже три недели прошло с тех пор, как он приехал на "Крутую Марию" и стал работать помощником у дяди Прокопа на участке; он пригляделся, продумал многое, но атаку еще не трубил.

– Ладно! – пожал плечами Виктор. – Давайте прямую, давайте с уступами… Мне все едино… Я за себя отвечаю.

Теперь все смотрели на дядю Прокопа, а он думал, нервно теребя усы.

– Д-да… – сказал он наконец. – Для Виктора это резон. Так может выйти…

– И выйдет! – ликуя, закричала Даша.

– Д-да… Только надо не об одном Викторе думать, а о шахте.

– А что ж, плохо будет шахте, если я один за восьмерых сработаю? – горячо сказал Виктор и даже обиделся.

– Не плохо. Отчего ж плохо? Хорошо!

– Ну?

– Ну, нашумим, не спорю!.. А дальше что? Ну, ты сработаешь один за восьмерых… Пускай и Андрей… и Митя Закорко… Как раз трое вас, орлов! Только боюсь, даже вам не под силу будет каждый день всю лаву в одиночку обрабатывать. Люди ведь – не машины!.. Для рекорда – хорошо, а для каждой упряжки – трудно. Что же выйдет тогда, ты по-государственному разочти, не горячась?.. В прямой лаве-то, без уступов, других забойщиков уже не посадишь… Так? И придется тебе, Виктор, иной день и пол-лавы проходить в смену, а то и меньше того… Вот и сядет тогда наша шахта на мель, и выйдет ей не слава и не прибыль, а чистый конфуз! Так, что ли? Вот как я по-стариковски-то рассуждаю. Может, у вас по-комсомольски иначе выйдет? – прибавил он, усмехаясь и оглядывая всех, особенно дочку, насмешливым взглядом.

Все смущенно молчали. Виктор хотел что-то возразить сгоряча, но Светличный остановил его:

– Нет, ты постой! Погоди!.. Что же вы предлагаете, Прокоп Максимович? – спросил он спокойно.

– А что ж тут можно? – развел руками старик. – Удлинить уступы… Иного ничего не придумаю!

– Так в этом уступе, как ни удлиняй, мне все одно не развернуться! – вскричал Виктор. – Какой же там может быть знаменитый рекорд?

– А тебе что нужно: рекорд или уголь? – спросил строго дядя Прокоп.

– Слава ему нужна! – сказал Светличный.

– Не мне слава, всей шахте слава, – пробурчал Виктор. – Что мне-то в славе? А только скучно мне… И слушать-то вас скучно! – он досадливо махнул рукой и отошел к окну, стал смотреть в сад. С тополей уже летел беспокойный пух…

– А ты как полагаешь, сынок? – ласково обратился дядя Прокоп к Андрею, своему любимцу.

– Я? – вздрогнул Андрей. – А я думаю…


8

Он действительно думал. Никогда не вмешивался в спор. Молчал, слушал и думал. И здесь, и в общежитии, и в забое. В забое – больше всего. В шахте хорошо думается. Вероятно, нет рабочего человека многодумнее, чем шахтер. Шахтеры все философы да мечтатели!

– Высоко вы заноситесь, ребята! – сказал как-то дядя Онисим, послушав речи Светличного. – Ишь, государством ворочает! Раньше на этакое шахтер и не отваживался. А и мы, бывало, тоже мечтали… – грустно ухмыльнулся он. – Как же!.. О пьяной субботе мечтали… Або там о пестрой корове чи о синем зайце.

И, присев на койку к Андрею, он стал рассказывать про шахтерские мечты:

– У каждого своя мечта была, особенная. Без мечты в шахте как же? Темно! Иной всю неделю колотится-колотится, изо всех сил старается, на-гора не едет, в шахте спит, только б побольше заработать!.. А в субботу выедет на-гора, получку получит – и прямо в лавку. Купит там себе все честь по чести, на все деньги: сапоги бутылками, або пиджак, а то еще рубаху алую с "разговорами" или с петухами. Ну, оденется, пройдется по Конторской улице – раз, другой, третий, погарцует перед народом, покуражится – и в кабак. Только его до понедельника и видели! Все с себя пропьет: и сапоги, и пиджак, и рубаху… даже крест нательный. Ну, а в понедельник – опять в лямку, снова до пьяной субботы. Эх! – махнул он рукой. – А были и такие, что вовсе не пили. Эти о пестрой корове мечтали…

Мечта о пестрой корове тоже была почти реальной. Пеструю корову можно было запросто приглядеть на любой ярмарке. Ее можно было даже купить, только бы деньги! И не один сезонник – орловец, могилевец или курянин – всю зиму колотился, сбивал грош к грошу, и если не срывался весной и не пропивал все в кабаке, – что чаще всего и случалось! – то в конце концов приводил к себе в деревню корову.

Мечта о синем зайце была фантастичнее. Синего зайца никто не видел. Но старики твердо знали: живет этот вольный зверек в заброшенных выработках. Только не всякому дано его встретить: трус не дойдет, глупый не увидит. Но придет такое время, когда синий заяц сам покажется людям: всем – и смелым и робким. Тогда и воцарятся на земле правда и справедливость, а шахта перестанет быть каторгой.

– А неужели, – простодушно спросил Андрей, – неужели никого не было, кто мечтал бы, как добычу поднять, как дело усовершенствовать?

– А зачем? – удивился дядя Онисим. – Кому на пользу? Бельгийцу-хозяину, немцу-директору? Нет! Каждый о своей пользе старался. – Он подумал немного и прибавил: – Да и прогрессивки тогда никакой не было.

Андрей думал не о своей, а о всеобщей пользе. Законурившись и сложившись в три погибели под низкой кровлей, в узкой щели забоя, глубоко под землей, без солнца и неба, думал шахтер Андрей Воронько о родине, о государстве, о месте шахтера на земле… Отчего раньше никогда не приходили к нему такие думы? Крыльев не было. Дела не знал. Сам был, как слепой щенок в шахте. А теперь… Теперь нет для него в шахте ни тайн, ни темных углов. Теперь он тут хозяин. И по-хозяйски видит: а и плохо же я хозяйничаю! Можно больше взять. Можно лучше работать. Можно иначе организовать труд.

Ему уже смутно мерещилось, как это надо сделать. Это было еще не решение, только мечта. Он никому и не открывал ее до поры до времени.


«Надо бы с Дашей посоветоваться… – иногда думал он. – Как ей покажется? Она ведь ученая…» Но посоветоваться с ней он хотел не потому, что она «ученая», а потому, что теперь без Даши не было у него ни мысли, ни желания, ни поступка. Все теперь относилось к ней, все было с ней связано.

Думал ли он о родине – он и о Даше думал: ведь это и ее родина. Мечтал ли о будущем шахты, города, государства, опять выходило так, что это он о своем и о Дашином будущем мечтает, и даже – тут он невольно краснел – о будущем… их детей. Все сплеталось в единый, тугой узел: Даша, любовь, шахта, государство, Виктор, дружба, успех, которого надо добиться ради родины и ради Даши, – и все вместе это и была жизнь, какою он теперь жил.

Как раньше невозможной и немыслимой для него была бы жизнь без Виктора, так теперь невозможно и немыслимо стало ему жить и без Виктора и без Даши.

Даша всегда была с ним: и в его мыслях и в его снах. Даже работая, он не забывал о ней. Она являлась к нему в забой не как небесное видение, а как веселый Светик с шахтерской лампочкой в руке. По-хозяйски располагалась она в его одиноком уступе. Здесь она была дома. И от ее незримого присутствия ему было легче и работать, и думать, и жить…

Иногда, увлекшись рубкой угля, он на минуту забывал о ней. И тогда она сама властно напоминала о себе, вдруг возникала где-нибудь в волнистом течении пласта, или в струе, или в матовом зеркале кровли над головой и лукаво улыбалась, и он в ответ виновато улыбался тоже и снова начинал с ней свой безмолвный и бесконечный задушевный разговор о любви, о жизни, о счастье и будущем, как он его понимал. И представлялся ему тихий, добрый, дружный лад их жизни, трудовой и скромной. У них обязательно будет свой беленький домик с этернитовой крышей, такой, как у Прокопа Максимовича, и в палисаднике анютины глазки, махровая гвоздика и астры осенью… Андрей, конечно, станет учиться, чтоб не отстать от ученой Даши. Будут вместе читать и спорить. Но они никогда и никуда не уедут с шахты, да и некуда им ехать, они горняки. А по вечерам будет к ним приходить в гости Виктор. Он тоже женится, поставит свой домик рядом, и каждый вечер будут они большой семьей сходиться в саду под акацией для мирного чаепития и согласной, душевной беседы…

В этих простых, незатейливых мечтах было для Андрея столько неизъяснимой прелести, столько несбыточного счастья, что голова шла кругом…

Чаще всего ему казалось, однако, что этого никогда не будет; не может этого быть, в отчаянии думал они слишком уж это было бы хорошо для такого нескладного парня, как он! Разве Даша полюбит такого?

Но иногда, особенно когда рушились под его молотком могучие глыбы угля и приходило радостное сознание своей силы и значения в мире, он становился храбрым и начинал верить, что все сбудется и Даша переступит порог его беленького домика под этернитовой крышей.

Ей, однако, он еще ни разу не сказал о своей любви. Тысячи невысказанных любовных слов так и остались немотствовать в душе Андрея. Да их и нельзя было выговорить – они не существовали в языке, они выговаривались взглядами. Андрей продолжал любить втайне и думал, что это и для всех – тайна. Он и не знал, бедняга, что уже давно ни для кого тут секрета нет, даже для самой Даши.

"Вот поставим мы с Виктором рекорд, – решил он, – тогда ей и признаюсь".

Он и сам не смог бы толком объяснить, какая связь существует между признанием и рекордом. Но смутно предчувствовал он, что связь эта есть и что после рекорда вся жизнь – и его и Виктора – станет иною.

Между тем до рекорда было еще далеко. По-прежнему собирались все у Прокопа Максимовича, судили, рядили, спорили, а к решению прийти не могли. Андрей, как всегда, молчал.

Однажды Виктор не выдержал и взорвался:

– Да до каких же пор будем мы вола вертеть? Вы мне прямо скажите: поддерживаете вы меня или нет?

– А ты не горячись! – посоветовал Светличный. – Дело не шуточное.

– Боитесь?

– Боюсь.

– А раз боишься, так отступись. В сторону! А мне не мешай. Я один пойду, на свой страх…

– А если сорвешься?

– Вам что за беда? Мой риск, мой и позор.

– Э, нет! – сказал Светличный. – Ты сдуру сорвешься, а идею хорошую погубишь.

– Так идея-то моя!.. – закричал Виктор.

– Нет, врешь. Уже не твоя – наша.

– Так что ж мне теперь делать, а? – в отчаянии воскликнул Виктор. – И связали вы меня, и подрезали, и пикнуть даже не даете. Ты хоть то пойми, что не могу я теперь по-старому работать. Не могу! Тоска и стыд!..

– Очень мы это хорошо понимаем, сынок! – сочувственно вздохнул дядя Прокоп. – Вот и ищем выхода. Идея у тебя богатая, а осуществить ее невозможно.

– Нет, возможно, – вдруг тихо сказал Андрей.

Он сказал это ровным, обыкновенным голосом, сам не подозревая, какая взрывчатая сила была в этих простых словах, какое новое, великое дело они зачинали.

Потом, много лет спустя, когда этот вечер стал уже для них только историческим эпизодом, не больше, они не сумели даже вспомнить, как все было. Кажется, удрученный Виктор просто не расслышал слов Андрея. Светличный удивленно взглянул на него, но ничего не сказал, не спросил, а дядя Прокоп даже поморщился.

– Эх, Андрей! – с досадой сказал он. – Что говоришь! Ведь сам давеча…

– Нет, возможно! – упрямо повторил Андрей и покраснел. – Надо только вот что, надо труд разделить.

Его опять не поняли. Он, запинаясь, объяснил:

– Понимаешь, пусть забойщик только рубает уголь, а крепят за ним пускай крепильщики…

– Как?! – ахнул Светличный.

Это было так неожиданно и так просто, так замечательно просто, что именно поэтому никому из них до Андрея и не пришло в голову. Они и сейчас не сразу взяли в толк его идею, хоть и была она совсем проста. Но она одним взмахом сметала давно заведенный порядок вещей, а к этому не вдруг привыкнешь. Спокон веков забойщик и рубал уголь и крепил за собою. Для шахтера это было таким же естественным законопорядком, как для крестьянина то, что поле надо сперва вспахать, а потом уже засеять. И вдруг является парень, Андрей, не ученый, не инженер, и одним словом обрушивает естественный порядок. Как тут не ахнуть!

Предложи Андрей нечто совсем фантастическое, несбыточное, и тогда это не так бы всех поразило: против совсем неизвестного куда легче в бой идти, чем против давно заведенного. Даже самый пустой фантазер может высидеть у себя в кабинете "новую", "философскую" систему или новую, ни для кого не обязательную религию; для этого смелости не надо! Но только подлинный революционер находит в себе мужество восстать против проклятого "так заведено", против самой страшной силы на земле – силы привычки.

Эта сила привычки была так велика, что даже дядя Прокоп, смелый, мудрый горняк, не сразу взял в толк мысль Андрея.

– Нет, ты погоди, постой! – пробормотал он. – Как же так? А управление кровлей? А потом, как же с заработком? Что же, поровну делить, а? – Это были все пустяковые возражения, и он сам тут же отшвыривал их. Но он искал их и цеплялся за них, чтобы хоть самому себе объяснить: отчего же раньше никто не додумался до таких простых мудрых вещей, до каких так легко дошел этот мальчишка, Андрюшка, его названый сын и выученик?

И вдруг неожиданно, перебив самого себя на полуслове, он закричал:

– А ведь верно, верно! Все верно! – И в полном восторге пошел обнимать Андрея.

Вокруг смущенного Андрея теперь столпились все.

– Да нет! Правда ли? Возможно ль то, что предлагает Андрей? – восклицала Даша, с надеждой заглядывая то в лицо отца, то в глаза Андрея.

– Возможно! Все возможно! – шумел больше всех обрадованный Виктор. – Ну, теперь только ходу, ходу нам дайте! Э-эх! – и он высоко поднимал над головой сбои могучие кулаки и тряс ими, словно уже шел на рекорд.

– А Дед? – неожиданно спросил Светличный.

Но и это не потушило общего восторга.

– Что Дед? Что нам Дед? – задорно крикнул Виктор. – Нас теперь и Дед не остановит.

– Конечно, загадочный мужик Дед, от него всего ожидай! – сказал Прокоп Максимович. – Но умный… Вообще в шахтпартком следовало бы за поддержкой сперва пойти, да беда – Нечаенко в отпуску…

– А к Нещеретному и идти не стоит! – махнул рукой Виктор. – Этот не решит.

– Ну что ж, пойдем к Деду!

В этот вечер в тихом домике дяди Прокопа был праздник. Словно все уже свершилось. Словно благословил уже Дед ребят на рекорд. Словно и рекорд уже был поставлен, и от этого всем людям стало лучше жить на земле. Словно сбылись уже все надежды и все мечты: Светличного о новой шахте, Виктора о славе, Андрея о любви и вечном счастье с Дашенькой…


9

Дедом все в поселке звали заведующего шахтой «Крутая Мария» и за глаза иначе никак не звали. Между тем настоящее его имя было – Дядок, Глеб Игнатович. Именно – Игнатович, а не Игнатьевич, на этом он настаивал. Всякий раз, когда именовали его неправильно, он терпеливо поправлял, никогда, однако, не сердясь при этом.

Он был родом белорус, Витебской области, Городковского района. Родные места он покинул давным-давно, еще мальчуганом, и с тех пор на родине больше не бывал, да и не собирался туда. Но он всегда называл себя белорусом, очень гордился этим, носил сорочки, вышитые витебским крестиком, картошку называл бульбой и любил ее во всех видах, а в его речи и до сих пор слышалось мягкое цоканье, особенно если он волновался.

Когда на шахту прибывала очередная партия земляков, он немедленно находил ее. Являлся в казарму, сразу спрашивал, нет ли городковских, витебских – городковские обязательно случались, – и потом долго расспрашивал их о своих родных (их осталось мало) и о знакомых (а их было много, все перебывали у Деда на шахте). Затем он требовал водки и бульбу, истово пил, никогда не пьянея и, опершись сизым крутым подбородком о свою знаменитую суковатую палку, с которой даже в лаве не расставался, слушал протяжные песни родины…

"Марией" он управлял два года и управлял хорошо. При нем слово "прорыв" забылось. Он был дельным и строгим хозяином, дотошно знал горное искусство, начальство его уважало и даже побаивалось: планы ему всегда давали посильные.

Однако секрет его удач был не в этом. В те годы текучка еще лихорадила шахты. Здесь, как в море, бушевали ежедневные приливы и отливы. Но в отличие от законов моря тут никаких законов не было, даже сезонных. Никогда нельзя было угадать, куда подует ветер, что будет завтра, сколько людей выйдет в упряжку, сколько совсем уйдет с шахты.

Трепала текучка и шахту Деда, но зато недостатка в рабочей силе он не знал никогда. Его выручали белорусы.

Не только в Городковском районе, но и далеко за пределами его, по всем белорусским селам гуляла легенда о Деде, о добром земляке – хозяине шахты, негордом, приветливом и свойском. "Эй, иди к Глебу – будешь с хлебом! – говаривали старики-отходники. – Где Глеб, там и хлеб. У Деда, как у Христа за пазухой, – и тепло и мило". И земляки в белых свитках и кислых овчинах валом валили на шахту к Деду, он принимал всех.

Он был добрый и простой человек, шахтеры его любили. Жил он скромно и одиноко – жена давно умерла, взрослые дети разъехались, и в его казенном, конторском доме было пусто и холодно; он только спал там, жил же он на людях: в шахте, в конторе, в общежитиях. Он был почетным гостем на всех званых обедах, посаженым отцом на всех шахтерских свадьбах, кумом на всех крестинах. Поп мог и быть и не быть – ни свадьба, ни крестины от этого не расстраивались, а без Деда не бывало на шахте ни крестин, ни свадьбы.

Когда большой, грузный, уже по-старчески обрюзгший, но все еще величавый, шел он, тяжко опираясь на палку, по улицам поселка, словно по штрекам шахты, хозяином, все встречные торопливо снимали перед ним шапки и кланялись. Не улыбаясь, он молча кивал в ответ. Он вообще улыбался редко. Он никогда не говаривал ласковых слов людям, не шутил, не балагурил с шахтерами, не похлопывал по плечу, не называл их "ребятами" или "орлами". Панибратства он не терпел и не допускал.

Но не только каждого шахтера в поселке, – каждую шахтерскую женку, всю рудничную детвору знал он по имени, знал, чей это замурзанный мальчишка роется в песке, чья это тоненькая девочка с алым бантиком в тощей косичке бежит с большим бидоном за керосином в лавку. Он знал все и про всех, потому что только этим и жил он, да и жил-то только ради этого, ради этих людей. Его не зря величали Дедом. Его уважали и боялись не как начальника, – шахтеры никого не боятся! – а именно как Деда. Так в старых крестьянских семьях чтут своих патриархов, уже почти не слезающих с печки, но по-прежнему властных, непогрешимых и мудрых.

Дед и был таким патриархом в большой семье шахтеров и, как родной отец, любил своих чумазых детей, любил по-своему, угрюмой, строгой и бережной любовью.

Когда год назад произошла на "Марии" катастрофа – взрыв газа в восточной лаве – и семнадцать шахтеров погибли в шахте, Дед не стал прятаться от осиротевших семей, от их горя и их ярости, а сам пошел к ним. Пошел не затем, чтобы утешить вдов – этого он и не умел, – а чтоб посоветовать им или даже приказать, как жить дальше.

– Ты плачь, плачь! – говорил он, заметив, как при его появлении испуганно смолкала баба и принималась торопливо утирать глаза фартуком. – Плачь, как не плакать? – Он усаживался на табурет, ставил меж колен палку, потом трубно сморкался в большой клетчатый платок и продолжал ровным, спокойным голосом: – Такого мужа, как Антон, тебе, кума, теперь не найти! Хороший был мужик, старательный, непьющий…

Он словно нарочно бередил свежую рапу. Вдова заливалась слезами; уцепившись за ее подол, принимались реветь дети, а Дед невозмутимо сидел среди них, тихо качал седой головой и говорил негромко и наставительно:

– Да, Дуня, такое твое вдовье дело – плачь! Деньгами тебе государство поможет, опять же углем и так далее. Не пропадешь!.. Теперь, замуж будешь выходить – не осудим. Ты это знай.

– Что вы, батюшка, Глеб Игнатович? – возмущенно вскидывалась вдова. – О том ли мне думать?..

– А ты не спорь, Дуня, не спорь! Я лучше знаю. Детишкам твоим отец нужен. Вон они какие махонькие!.. – Он притягивал к себе самого крохотного из детворы и продолжал: – Замуж соберешься – посоветуйся со мной. Та-ак!.. За молодого не выходи. Это не надо. Сурьезного себе мужика возьми, самостоятельного. Ты меня слушаешь?

– Слушаю, Глеб Игнатович. Зачем только и говорите вы такое, слушать нехорошо…

– А ты слушай! Я дело говорю. Суть главное. То-то!.. Лучше всего выходи за вдового. Вот за Севастьянова, за Герасима. Ничего мужик, работящий, к детям ласковый… Так-то, кума! – говорил он, уже вставая. – Жить надо!.. А я к тебе еще наведаюсь…

И он шел в следующий дом, навстречу новым слезам и новому горю. И там так же невозмутимо и с виду равнодушно слушал вопли баб, причитания старух и рев детей и не останавливал их, а давал им выплакаться. А потом вместо жалких слов утешения принимался толковать о земных делах, о том, как теперь жить и что делать.

– Ты теперь, Мотя, получишь за мужа большую сумму от государства. Слышишь? Так ты эти деньги не трать, не форси. Не твои деньги – ихние! – показывал он на ребят. – Ты деньги на книжку положи. А я проверю. Слышишь?

– Слышу, Глеб Игнатович, – угрюмо отвечала вдова.

– Ну, вот! – кивал он головой. – И хорошо!.. Злая ты баба, кума, но теперь это ничего, это можно. Теперь тебе с твоей злостью даже легче жить будет. Та-ак!.. А если о замужестве мечтаешь, – неожиданно прибавлял он, – так ты это брось!.. Тебя замуж никто не возьмет. Ты не Дуня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю