Текст книги "Собрание сочинений. т.1. Повести и рассказы"
Автор книги: Борис Лавренев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 42 страниц)
– Молльши, джигит!.. Ночи петух кукурек… Дувал знайишь? – Она быстро показала пальцем в сторону пролома в дувале, выходившего на пустырь.
– Ммойя жжидал будит. Джигит жжидал… Абду-Гаме ярамаз шайтан!..[17]17
Паршивый черт.
[Закрыть] Джигит якши!.. Мириам джигит марджя.
Рука слетела с плеча, и Мириам скрылась.
Дмитрий даже ахнуть не успел.
Посмотрел вслед, покачал головой.
– Загвоздочка, елки-палки! Неначе на кохання зове. Цикава дивчина! Як бы не влопалась! На це халява тут. Тыкнуть ножом в пузо – и всё.
Он отбросил цигарку и встал.
Подошел Ковальчук, за ним Абду-Гаме.
– Ну, кончили, хозяин!
– Спасиб. Якши джигит, работник джигит. Приходи урюк кушать, груша кушать. Джигит гость!
Абду-Гаме пожал руки красноармейцам и проводил до выхода.
Красное солнце глотало верхушки далеких тополей на полях.
Дмитрий шел молча, смотрел в землю и раздумывал.
– Митро! Ты опять засумовав?
Дмитрий поднял голову, пожал плечом.
– Бачь, яка загвоздка вышла. Баева жинка мени кохання назначила о пивночи.
Ковальчук стал пнем посреди дороги, икнул от неожиданности.
– Не врешь? Як так?
– А так. – И Дмитрий коротко рассказал.
– Так, так… Що ж ты?
– А сам не знаю ще, що робить?
– Опасно з ими! Проклятущий народец! Без башки можно остаться.
– Ну того я не боюсь. Може, сам кому голову сдыбаю. Тилько б ей не було худо. А пийти – я пиду, бо вона дуже прохала. Надоив ей, мабуть, черный черт, хуже редьки. Треба бабу уважить.
– Что ж, дай тебе успеха да любви.
– А ты, Ковальчук, не смийся, бо тут не жарт який-небудь. Чуяв я, що замучилась баба у бая, вроде скота. Чоловичьей мовы ей треба, щоб побалакать з ей по душам.
– Так як же ты з ей балакать станешь? Она по-русски ни бе ни ме, а ты – по-ихнему.
Дмитрий тряхнул плечом, свистнул и, как бы отгоняя ненужную мысль, сказал:
– Колы кохання, то и слов не треба. Душа душу розумие…
После ужина Дмитрий полежал на нарах, покурил, решительно поднялся и подошел к взводному.
– Товарищ Лукин, одолжи на сегодня нагана.
– Тебе зачем?
– Та позвав мене тут бай один на свадьбу. Так зараз пусти мене погулять, а наган на всякий случай, бо вин за кишлаком в саду живе, ночью вертаться с оружьем способней.
– А если что случится?
– Так коли наган буде, то ничого и не случится. А тилько що ж случиться може, басмачей кругом нема, народ мирный.
– Ну, бери, леший с тобой!
Взводный вытянул из кобуры потрепанный наган и сунул Дмитрию.
Дмитрий посмотрел в барабан, повертел и положил в карман.
В одиннадцать часов он вышел из курганчи и побрел по улице.
Стоял легкий туман, а в нем плавала и колыхалась большая, кривобокая и мутная луна, клонившаяся к закату.
До свидания оставалось ждать добрых два часа.
Дмитрий спустился по узкой улочке к мосту через Чимганку и сел на большом плоском камне у самой воды.
Речка бурлила и кипела полой ледяной водой, хлестала пеной в жерди моста; в воздухе стояли брызги, и было мокро и душно от сырости.
Зеленоватым жемчугом переливались снега на Чимганском хребте.
Дмитрий долго сидел, всматриваясь в бегучее кружево водяных струй между камнями, вертевшихся и летевших с неимоверной быстротой, пока у него не закружилась голова.
Далеко из глубины кишлака кукарекнул первый петух.
Дмитрий встал с камня, потянулся и пошел в гору. Перешел вымерший базар. Возле лавок к нему подошла какая-то лошадь, бродившая по площади, ткнулась теплым носом в плечо, обдала пахнущим сеном дыханием и тихо и ласково заржала.
Дмитрий потрепал ее по шее, свернул в знакомую улочку и быстро двинулся к саду.
Сердце с каждым шагом билось гулче и чаще, и в висках стучала кровь, а пересохший язык с трудом ворочался во рту.
Пустырь развернулся справа, темный и таинственный.
Дмитрий шагнул через развалившийся дувал и вдоль линии тополей стал бесшумно пробираться к пролому в сад Абду-Гаме. Пролом зачернел на серой линии дувала рваным пятном.
Против пролома торчал срубленный тополевый пень. Дмитрий уселся на нем, чувствуя странную дрожь во всем теле и сжав в кармане нагревшуюся сталь револьвера.
Опять заорали петухи. Луна совсем ушла за горы, потемнело вокруг, и потянуло холодом.
Шуршали в вершинах деревьев тонкие веточки, и пряно пахли сочные, липкие почки.
Хрустнуло за дувалом. Дмитрий вжался в пень и подался вперед.
Летучая тень метнулась по глине и выросла в проломе.
Оглянулась по сторонам, легко прыгнула на пустырь.
– Джигит?.. – расслышал Дмитрий дрогнувший шепот.
– Здесь! – ответил он, поднимаясь, и не узнал своего сломавшегося голоса.
Женщина бросилась вперед, и в руках Дмитрия затрепетало дрогнувшее, обжегшее пальцы тело.
Он растерянно, недоумевающе и неумело прижал ее к себе.
Зашептал бессвязно:
– Ясочка моя, коханая, дивчина моя любая!
Мириам отклонила голову, взглянула ему в лицо черными, бездонными жаркими колодцами, потом обвила шею руками, приникла щекой к щеке и, захлебываясь, забормотала какие-то нежные, трепетные, волнующие слова.
Три ночи сгорели, как отблеск зари на чимганских снегах.
Дмитрий ходил ошалелый, рассеянный, возбуждая крепкий хохот красноармейцев, кое о чем догадывавшихся.
Но ему не было ни до чего дела, и даже днем, когда он чистил коней, упражнялся в рубке прутьев или слушал рассказ политрука, как умирали люди в далеком Париже, защищая первую коммуну, перед ним вставали бездонные глаза и рубином расцветшие губы и заслоняли все и заглушали все.
А ночью знакомая дорога, пустырь и сладкое ожидание.
И каждой ночью до полуночи, покорная, принимала ненавистные ласки мужа Мириам, закусив до крови в темноте губы.
А когда насытившийся уходил Абду-Гаме на балахану и скоро колыхал камышовые маты его храп, она бесшумно вставала, пробиралась невидимой тенью через виноградник к арыку, тщательно смывала с губ, со щек, с груди, со всего тела следы мужниных объятий.
Набрасывала на освеженное холодной водой, воскрешенное тело тонкую рубашку из маты и бежала к пролому.
И там пила без страха, без сомнений свое ночное счастье с белокурым джигитом, крепким, стыдливым и нежным, шептавшим ей такие же непонятные трогательные слова, какие она шептала ему.
Когда кончилась третья ночь и Мириам пробиралась обратно, проснулась у себя Зарра и вышла в сад за обычной нуждою.
И между деревьями увидела скользящий легкий призрак.
Испугалась сначала – не злой ли джинн бродит по саду, чтобы наброситься на нее и унести к Иблису, – но в ту же минуту узнала Мириам.
Покачала головой, вернулась к себе и снова зарылась в одеяло.
А утром рассказала Абду-Гаме о странной встрече.
Не из ревности. Любила и жалела маленькую Мириам, но непорядок. Не должна добрая жена ходить ночью по саду неизвестно куда.
Налился кровью Абду-Гаме, свел брови и сказал:
– Молчи!..
Спустилась четвертая ночь.
Как всегда, ушел к себе на балахану Абду-Гаме и поднялась Мириам.
Но вслед за ней тихо слез с балаханы Абду-Гаме и пополз по винограднику.
Видел, как омывалась Мириам в арыке, как пробежала к пролому и исчезла в нем.
Подполз вплотную и заглянул в пролом.
Кровь ударила в голову, задрожали ноги. Схватился в ярости за печак[18]18
Печак – нож.
[Закрыть], но вовремя сообразил, что с джигитом дело иметь опасно. У джигита, наверно, есть пистолет, и он убьет Абду-Гаме прежде, чем он успеет добежать до изменницы.
Вгрызся зубами в сухую глину дувала, и по губам проступила пена. Но молчал, застыв в напряженном внимании взбешенного хозяина.
Видел, как прощалась Мириам с джигитом Димитрой, как целовала его, как Димитра пошел по улочке к кишлаку и Мириам смотрела ему вслед.
Грустно опустила голову и тихо, легко переступая босыми ногами, пошла обратно.
И едва перенесла ногу в пролом, Абду-Гаме молча прыгнул к ней.
Коротко крикнула Мириам, но жесткая ладонь зажала ей рот.
– Вот ты какая жена!.. К неверному урусу ходишь, проклятая тварь… Ты изменила слову пророка… Пусть же будет с тобой по закону пророка… Завтра…
Но Мириам с кошачьей упругостью вырвалась из дубовых рук.
В темноте белыми пятнами засверкали обезумелые от злобы глаза.
– Черт!.. Собака!.. Верблюжий ублюдок, чтоб пропало семя твое и детей твоих, чтобы на него мочились свиньи!.. Ненавижу тебя… проклятого, ненавижу!.. Люблю джигита!.. Убей меня – пока я тебя не убила…
Абду-Гаме отшатнулся в ужасе. В первый раз он слыхал такие слова от женщины. Ни он, ни отец его, ни отец отца не слыхали никогда ничего подобного. Земля поплыла под ногами.
Он беспомощно оглянулся и увидел рядом суковатую длинную палку, подпиравшую виноградные лозы.
Хрипнув, вырвал ее из земли и с размаху ударил женщину в бок.
Мириам упала, и тогда Абду-Гаме, замычав быком, стал хлестать ее палкой сверху мерными и размашистыми ударами.
Она сначала стонала, потом затихла.
Абду-Гаме бросил палку и нагнулся к неподвижному телу.
– Довольна, собака?
Но жалко свернувшееся тело вдруг выпрямилось, перевернулось, и Абду-Гаме почувствовал режущую нестерпимую боль в сухожилье, над пяткой левой ноги, куда с неистовой силой врезались зубы Мириам.
Тогда он, охнув от боли, вырвал из-за пояса печак и наотмашь ударил Мириам под грудь. Кровь брызнула ему на руку, тело дрогнуло и забило ногами.
Несколько стонов и тишина.
Абду-Гаме вытер печак о полу халата.
– Лежи, падаль!.. Завтра я вытащу тебя в овраг, и пусть тебя пожрут псы, как негодное мясо!..
Он толкнул тело ногой и, прихрамывая, поплелся к дому.
Уже легкие зеленые узоры выткала заря по синему ковру ночи над горами. Резче чернеет массив, глуше шумит река.
У ворот курганчи веселый часовой, побрякивая карабином, поет про молодость, про борьбу, про мужицкую правду – вполголоса и проникновенно.
Поет и ходит взад и вперед. Час назад вернулся со свидания Дмитрий, хмельной и светлый. Поговорил в воротах с часовым, поделился своим счастьем. И часовому грустно и весело.
Он зевнул, пощупал рукой деревянный столб ворот и снова пошел в сторону кишлака, но резко остановился, перегнувшись вперед, и быстрым движением вскинул карабин.
Ему показалось, что под дувалом на противоположной стороне что-то ползет.
Дувал в тени, темно, но, кажется, к нему прижалось какое-то серое пятно.
– Хто иде?
Жадно лязгнул затвор.
Молчание… Тяжелое, сырое предрассветное молчание.
– Хто иде? – И голос часового дрогнул и надорвался. Молчание. Но уже часовому ясно видно, что вдоль дувала медленно и низко ползет… собака не собака и не человек, а нечто бесформенное, расплывающееся на фоне стены.
– Стой! Стрелять буду! – крикнул часовой, нервно ловя пятно на мушку, еле видную в серой мути.
Палец его уже почувствовал упругий упор спуска, как от забора донесло с ветерком явственный стон.
Он опустил карабин.
– Что за хреновина, язви его в душу?.. Як бы стонет?..
Держась настороже, он двинулся к дувалу и, подходя, различал очертания человеческого тела, прижавшегося полусидя к забору.
– Хто такой?
Нет ответа.
Часовой нагнулся и увидел белое, точно мелом намалеванное, лицо с ввалившимися глазами и в разрезе рубашки, сползшей с плеча и залитой чем-то черным, маленькую женскую грудь.
– Баба!.. Вот так оказия!.. Ах ты ж сволочи!
Он выпрямился.
В воздухе, задыхаясь и трепеща, забилась яростная трель свистка.
В курганче зашевелились люди, заговорили, вспыхнул свет, и на улицу высыпали красноармейцы без рубах, в подштанниках, но с винтовками и подвязанными патронными сумками.
– Что?.. Чего свистел?.. Где?.. Кто?..
– Товарищ взводный, идить сюды. Тут баба мертвая!..
Взводный побежал к дувалу, но уже, опережая его, летел Дмитрий, добежал, взглянул и крепко сжал кулаки…
– Заризав-таки, шайтан черногузый, – тихо и взволнованно сказал взводному.
– А кто такая? Чья она?
– Моя, товарищ взводный! Тая самая, с которою я кохався.
Взводный вгляделся в мертвенно-бледное личико у дувала и перевел глаза на твердое лицо Дмитрия.
И у рта взводного, прошедшего германскую войну и трудные годы борьбы, дрогнула складка растерянной жалости.
Ну!.. Что стали… мощи китайские?.. Нужно отнести ее в курганчу. Может, жива еще… Жаль, фершала нету, уехал, черт полосатый, за медикаментом… Ну ладно, – политрук маракует. Подымай!
Привыкшие к винтовкам железные руки, как перышко, подхватили Мириам и понесли через дорогу.
В курганче ее уложили на койку взводного.
– Беги кто за политруком! Буди, скажи, нужно раненого перевязать!
Сразу трое бросились за политруком.
– Ребята, расходись, не толпись… Воздуху надо больше!.. Ах, черти! – сказал взводный, нагибаясь с коптилкой над Мириам, и отвернул рубаху на груди.
– Ишь как распорота, – он проследил глазом глубокую рану, тянувшуюся из-под правой груди до ключицы, – промахнулся, мерзавец, немного.
– Не помрет, товарищ взводный? – вздрогнув, спросил Дмитрий.
– Зачем помрет?.. Типун на язык! Помереть не помрет, а поболеет. Натворил ты, братец, делов. Теперь насыпет нам товарищ Шляпников соли на хвост чище, чем своей перепелке.
Дмитрий вздохнул, как мех кузнечный выдавил.
– Что, али любил, парень?
– Так як же, товарищ взводный? Я ж не жартував, не силком узяв, а як побачив первый раз, як вона мучитея у того черта, бая толстобрюхого, то мене у сердце вдарило. Така маненька, така гарненька, неначе пташка в клетке. Жалко стало, и вона мени як жинка, дарма, що я ни слова не понимав, що вона казала, ни вона – що я…
– Где? Кого ранили, какую женщину? – спросил, подходя, политрук. – Что за вздор?
– Не, брат, не вздор, а можно сказать – приключение. Ты, Фома Иваныч, кое-что смыслишь в костоломии, так я тебя приказал позвать, потому фершала нет. Помоги бабе! А то Дмитрий с горя помрет! – подмигнул взводный.
– Девчонка совсем! – сказал политрук, наклоняясь над Мириам. – Ребята, несите сюда воды, лучше кипяченой из куба, пару чистых полотенец да иголку… Ну, ворочайтесь скорей!..
– Что такое?.. Что здесь происходит?..
Это сказал уже сам эскадронный, товарищ Шляпников, разбуженный кем-то из красноармейцев.
Взводный вытянулся и взял под козырек.
– Товарищ начальник, разрешите доложить…
Товарищ Шляпников молча выслушал, смотря исподлобья на взводного, погладил пальцем ус и сказал спокойно:
– Литвиненко на пять суток под арест за ночные отлучки без моего ведома. Вам, товарищ Лукин, объявляю выговор за распущенность взвода и неумение дисциплинировать людей.
Потом товарищ Шляпников повернулся и пошел к выходу.
– Товарищ командир! – окликнул политрук. – А как же быть с женщиной?
Шляпников повернулся и задумался.
– Перевяжите и перенесите в околоток. И потом зайдите ко мне утром. Нужно будет поговорить. Знаете, какая история может выйти? Неприятностей не оберешься, И так жизнь каторжная.
Утром кишлак взволновался.
Красноармейцы разболтали на базаре о ночном происшествии.
Узбеки качали головами, мрачнели и сходились к мечети.
Около полудня из мечети вышел мулла в сопровождении толпы народа и двинулся к чайхане.
В чайхане с утра сидели Шляпников и политрук.
Политрук долго и горячо убеждал Шляпникова, что нельзя отдавать Мириам мужу.
– Товарищ Шляпников! Это против всех наших принципов, против коммунистической этики. Раз женщина захотела уйти от мужа, раз она полюбила другого, наш долг встать на ее защиту, особенно здесь. Ведь отдать ее – это значит послать на смерть. Он просто прирежет ее опять. Вы возьмете на свою душу это дело?
– Я знаю… А вы знаете, что, если мы ее удержим, – это возбудит население на сто верст в окружности? Знаете, какая история начнется? Нас с вами загонят куда Макар телят не гонял. Знаете, что такое восточная политика?
– Слушайте, товарищ Шляпников. Я беру это на себя. Я сам отчитаюсь перед партийными организациями, но пустить женщину на зарез я не могу. А потом я говорил сегодня с Литвиненко. Он хороший парень, и тут не простая шутка, не забава от скуки. Он ее любит.
– Как же он, к черту, ее любить может, когда он ни слова по-узбекски, а она ни слова по-русски?
Политрук усмехнулся.
– Ну, для любви слов не нужно!
– Да что он с ней делать будет потом?
А он просит ее отправить в Ташкент. Я ему пообещал устроить, чтоб ее женотдел под свою руку принял, поместят пока в интернате, обучат по-русски. А Литвиненке скоро в бессрочный, и он говорит, что женится, потому что очень она ему полюбилась.
– Чудеса! Делайте как знаете! Черт с вами! Я с себя всякую ответственность снимаю.
– Товарищ командир! Вас мулла спрашивает, – сказал, входя, дежурный.
– Во!.. начинается. Выкручивайтесь теперь, гвоздь в седло вашей бабушке! – фыркнул эскадронный.
– Выкручусь!.. Не впервой… Зовите его преподобие, – сказал, почесав в вихрастом затылке, политрук.
Мулла вошел степенно и чинно, погладил бороду и поклонился.
– Селям алейкюм. Твоя начальник?
– Вот с ним говори, – ответил эскадронный, ткнув пальцем в политрука.
– Алла экбер… Твоя, товарищ, отдай женщина!
Политрук откинулся на табурете спиной к стене и иронически взглянул в глаза мулле.
– Почему отдать?
– Закон такой… Пророк сказал… Жена – мужу… Муж хозяин. Муж мусульман – жена мусульман. Твоя джигит нехорошо делал, жена у муж отнимал. Ай, нехорошо! Твоя большак закон – наш мусульман закон живет.
– А мы что же, без закона живем? – спросил политрук, не меняя позы.
– Зачем так говоришь?.. Мусульман своя закон – большак своя закон. Твоя большак закон живет, моя своя закон. Отдай женщина.
А ты в какой стране живешь – в Советской или какой? Или для тебя советский закон не обязателен?
– Советский закон – урус, мусульман пророк закон. Шариат живет.
– Что ж, это по шариату жен можно по ночам, как баранов, резать?
– Зачем баран?.. Жена мужа менял… Муж убить может. Пророк сказал.
– Заладила сорока про пророка. Слушай, мулла! Женщина любит нашего красноармейца. Она сама об этом сказала. У нас такой закон советский – кого женщина любит, с тем и живет. А заставить ее жить насильно с нелюбимым никто не может. Женщину мы не отдадим и отправим в Ташкент. Это мое последнее слово. Больше можешь не приходить.
– Мусульман обидишь… Мусульман сердит будет! Народ басмач уйдет!
Политрук открыл рот ответить, но товарищ Шляпников перебил.
При ответе муллы он забыл, что не хотел впутываться в дело. Скулы его сжались, он подошел к мулле вплотную и сказал, цедя слова, тяжело и властно:
– Ты что ж это… басмачеством пугать задумал? Я тебе попугаю. Если хоть один человек из кишлака к басмачам уйдет, я буду считать, что это ты их подбиваешь. А там разговор короток. Мулла не мулла – пожалуй к стенке. Отправляйся в кибитку и всем закажи меня пугать. И если хоть одного красноармейца пальцем тронут – камня на камне от кишлака не оставлю. Марш!
Мулла ушел. Шляпников разозленно ходил по балахане. Политрук расхохотался.
– Что, не выдержала душа?
– Выдержишь с ними!.. Склизни! Трудно тут работать. Косность анафемская и тупость. Всех скрутили, всех заставили головы склонить, генералов, адмиралов, Антанту, даже махновское кулачье, а этих?.. Сами под их дудку пляшем… Противно даже!
– Да, придется еще поработать. Тут много времени надо, чтобы раскачать, вспахать перегной предрассудков и суеверий. Теперь придется держать ухо востро.
Пять суток высидел Дмитрий в хлевушке, где пахло коровьим навозом и пылью.
На шестые его освободили.
Помывшись и почистившись, он пошел к эскадронному.
– Товарищ командир! Дозвольте побачить Машу!
Шляпников усмехнулся.
– Что ж, ты ее так любишь?..
– Мабуть, що так, – застенчиво улыбнулся Дмитрий.
– Ну, валяй! Но по ночам больше не шляться, а то под суд отдам!
Дмитрий отправился в курганчу, где помещался эскадронный околоток.
На пороге сидел приехавший из Ташкента фельдшер.
– Товарищ фершал! Мне Машу побачить. Эскадронный дозволил.
– Соскучился, рыцарь Личарда? Иди, иди, она тебя тоже спрашивала.
Дмитрий взволнованно перешагнул порог и остановился.
Мириам сидела на постели похудевшая, тоненькая, прозрачная. Ресницы ее вздрогнули, распахнулись бабочкиными крыльями, глаза просияли горячим светом, и она протянула Дмитрию здоровую руку.
– Димитра!.. Джан!..
Дмитрий неловко подошел к постели, опустился на колени и уткнулся головой в одеяло.
Мириам тихо провела пальцами по его волосам и прошептала несколько ласковых слов.
И не знал Дмитрий как, но сползла и повисла на его кирпичной щеке радостная горячая капелька.
Мириам выздоравливала и уже выходила греться на солнце на дворик околотка.
Дмитрий каждый день приходил в околоток, приносил цветы, набранные в долине Чимганки, сплетал ей венки.
Он приводил с собой красноармейца Уразбая, киргиза, и с его помощью разговаривал с Мириам.
Она охотно согласилась ехать в Ташкент, охотно согласилась ехать с Дмитрием на родину.
И с каждым днем радостнее темнели ее глаза и звонче становился смех.
Эскадрон весь был под знаком любовной истории, и красноармейцы бродили рассеянные, мечтательные и рассказывали друг другу романтические приключения.
Абду-Гаме сидел по-прежнему в своей лавке, суровый и молчаливый, замкнувшийся, и не обращал внимания на перешептывание соседей.
Вечером в воскресенье Мириам проводила Дмитрия до казармы и вернулась в околоток.
Ночь наступала горячая, душная, тяжелая. Над горбами Чимгана ползли черные круглые тучи и полыхали зарницы. Собиралась весенняя гулкая гроза.
Около полуночи Мириам проснулась. В комнате было душно, пахло лекарствами. Ей захотелось подышать воздухом.
Тихонько приподнявшись с кровати, она вышла наружу, перешагнула через спящего на пороге фельдшера и перешла двор.
Свежий ветерок взвихрил пыль и приятно прошелестел по разгоряченному телу.
Мириам вышла за ворота и прислонилась к дувалу, смотря на горы, которые видела в последний раз. Завтра с почтой она должна была уехать в далекий Ташкент, а оттуда с Димитрой еще дальше.
Зарницы полыхали чаще, медленно катался по скатам ласковый гром.
Мириам вдохнула воздух полной грудью и повернулась, чтобы идти обратно, но сразу что-то жестко заткнуло ей рот, сверкнула в воздухе узкая полоска и впилась в горло.
Сдавило грудь, забулькала в гортани хлынувшая черной волной кровь, и она сползла по стенке дувала в пыль.
В глазах поплыли оранжевые круги, и вдруг земля, небо, дувалы, деревья сразу зацвели ослепительным альт звездным цветом, как в ту ночь, когда она впервые увидела Дмитрия, но только неизмеримо прекраснее, неизмеримо пышнее.
Потом потоком хлынула тьма.
Разбуженный хрипом фельдшер бросился к воротам и поднял тревогу.
Сбежались красноармейцы, пришел товарищ Шляпников.
Мириам уже не нужна была помощь.
Нож перерезал шею до позвоночника.
Товарищ Шляпников не зевал.
Патрули немедленно бросились к дому Абду-Гаме и муллы.
Муллу привели. Абду-Гаме исчез…
Жены рассказали, что с вечера к нему пришел отец Мириам, они оседлали лошадей и ночью ушли.
Вернулись, сели на лошадей и умчались, куда – неизвестно.
Муллу пришлось отпустить.
На следующий день похоронили Мириам за окраиной кишлака.
Дмитрий осунулся, побледнел и ходил как незрячий.
Но когда взгорбатился глиняный холмик над телом, он выпрямился и, стиснув зубы, молча погрозил кулаком по направлению к горам.
Через неделю в долине Ангрена завозились басмачи.
От эскадрона пошла в горы разведка. Один разъезд на юг, другой на восток.
Во втором разъезде пошли Ковальчук, Дмитрий, Уразбай и еще два человека.
Они прошли по горным тропинкам, среди цветущих эремрусов и полыхающих огнем маков, тридцать верст, не встретив противника, заночевали в кишлаке Сой-Тюбе у знакомого узбека.
Утром двинулись в обратный путь.
На спуске у Ангрена пришлось вытянуться в длинную цепочку.
Лошади осторожно скользили по круглым голышам, фыркали и оступались.
Уразбай лениво качался в седле, тянул унылую долгую киргизскую песню, застревавшую в скалах.
Дмитрий ехал понуро и равнодушно и два раза чуть не вылетел из седла, когда конь споткнулся.
– Митро, очухайся! – крикнул Ковальчук.
Дмитрий только махнул рукой.
А на другом берегу Ангрена, над серо-зеленым обвалом гранита, упершимся в тропинку, высокое солнце вспыхивало блеском на маленьком сияющем колечке, и колечко шевелилось, вздрагивало и неуклонно поворачивалось за лошадью Дмитрия.
И когда лошадь вступила на трясущийся мост, сияющее колечко на сотую долю секунды застлалось синеватой пленкой.
Стозвучным отгульем запрыгал по горам выстрел.
Дмитрий поднял руку к шее, выронил поводья и осунулся с седла на доски моста. Ноги его повисли над бешеным ревом Ангрена.
Но Уразбай одним скачком подлетел и, перегнувшись с седла, оттащил от края моста.
Повернулся и крикнул Ковальчуку:
– Давай ска́чка!
Огретая камчой лошадь Уразбая птицей перелетела мост, но сейчас же хлопнул второй выстрел, и лошадь уткнулась головой в щебень, а Уразбай выкатился комком в сторону.
Ковальчук вынесся вперед, крепко зажав шашку.
Он увидел, как из-за камня карабкается вверх от тропинки, к отвесным скалам, человек в полосатом халате, с винтовкой.
Лошадь, тяжело дыша, карабкалась скачками в гору.
«Догоню, не догоню?» – подумал Ковальчук и свирепо всадил шпоры.
Лошадь рванулась.
Расстояние между человеком и лошадью сокращалось быстрее, чем между человеком и скалами.
Человек понял, обернулся и вскинул винтовку.
Ковальчук зажмурился.
Бах… мимо.
Лошадь в два маха донесла Ковальчука до человека в халате.
Красноармеец сразу узнал откормленное лоснящееся лицо бая, его черную бороду.
Абду-Гаме лихорадочно защелкивал затвор.
Но поднять вторично винтовку не успел, Ковальчук был уже совсем рядом.
Шашка метнулась кверху, Ковальчук перегнулся и крикнул:
– Получай!.. За Митро!.. За Машку!..
И свистнувшая сталь застряла в зубах Абду-Гаме.
………………………………………………
Дмитрия положили на винтовочных ремнях между двумя лошадьми и повезли в Аджикент.
Приехали вечером, и Ковальчук отправился с рапортом к товарищу Шляпникову.
– Молодец! – сказал эскадронный.
Дмитрия утром на арбе отправили в госпиталь в Ташкент с простреленным легким и без сознания.
Сурова и крепка земля железного хромца Тимура.
Десятки веков не тают снега на упирающихся в небо пиках, десятки веков горячей смертью душат пески неосторожных путников в черных пустынях.
И десятки веков лежат камни на горных тропинках, над ревущими ложами горных потоков.
И люди в стране Тимура как камни – недвижимы и крепки.
И в глазах у них, даже после смерти, каменная неразгадываемая тайна.
Как три тысячи лет назад, стоит над краснокаменным руслом Чимганки приземистая чайхана, и заря, зеленеющая над двумя горбами Большого Чимгана, золотит вековую глину.
И тот же зеленобородый чайханщик Ширмамед кутается по утрам в рваный халат от ледяного ветра, ползущего с фирнов.
И только сады в долинах шестой год процветают по весне ослепительным алым звездным цветом, ширятся, разрастаются, захватывают горные склоны и камни.
И на тучном лёссе, удобренном костями всех народов – от железных фаланг Искандера до апшеронских стрелков Скобелева, – пышен и победен звездный ослепительный цвет.
Ташкент, 1923 г.