Текст книги "Собрание сочинений. т.1. Повести и рассказы"
Автор книги: Борис Лавренев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 42 страниц)
Повернул я отяжелевшую золотым зноем голову.
Узкие босые ступни в песке, полосатое ситцевое платьице, туго обтянувшее высокую талию… Протягивает руку Коле.
– Как Афанасий? Много наловил за месяц?
– Ничего, наловили. С нами друг ездит… Боря. Рука легкая.
– Кто ж этот друг-то новый?
– А вот на камушке сидит. Знакома будешь!
В упор по мне сбежали серые глаза с черным ободком у райков, от головы к кончикам сапог. Показалось мне, что задержались на минутку на зубчатых крылышках корнетских погон, и губы дернулись злой усмешкой.
– Знакомься, Марина! Большой друг, Боря! Свой человек!
Нехотя коснулась моей ладони ее сухая враждебная ладонь. Даже не взглянула на меня вторично.
– Ну, Колька… некогда мне тары-бары разводить! Приходи вечером!
– Хорошо, приду!
Повернулась и побежала к набережной, словно взлетая над колеблющимся в солнечной дрожи песком.
– Кто такая, Коля?
– Маринка!.. Наша, рыбацкая!
Как ваша?
– Отец у нее рыбак был. Старшина у нас. Татары его зарезали пьяного. Теперь она сиротой живет. Мы ей все помогаем. Отец хороший был. И она тоже!
– Мгм…
Внимательно в мои глаза уперлись черные Колины маслины.
– Надоели, Боря, богатые женщины? Люби нашу, вольную!
– Отстань!
Вспыхнули маслины обидой.
– Брезгуешь?
Вскочил я с камня.
– Коля! Ты дурак! Я тебе ничем повода не подал к таким словам. Если еще что-нибудь подобное скажешь – мы с тобой не друзья!
Погас Коля.
– Не сердись!.. Показалось… Ну, надо домой. Завтра можно на лов.
Пошел я к трамваю. По дороге пытался вспомнить лицо девушки. Но не смог.
Только смуглые ступни в золотом песке. Ничего больше.
И в этот день навсегда вошла в мою жизнь Марина.
Морская.
Женщина моря.
7
Встретил я ее опять случайно, забредя в степь, за Мойнаки, в свою обычную прогулку.
На кургане, под скифской раскосой пузатой каменной бабой, увидел издали человечью фигуру.
Из-за бабы не видно было – кто, и дробило очертания жаркое степное марево, и только вплотную, со спины, узнал я ситцевое платьице Марины.
Хотел повернуть обратно, но она оглянулась на шаги.
Поднес я руку к козырьку.
– Здравствуйте, Марина… не знаю, как дальше?
Она встала, отряхнула травинки с платья и быстро ко мне подошла.
– Дальше ничего нет. Просто Марина!.. А потом простите меня.
– Я… вас? За что?
– Да, извините. Я нехорошая была прошлый раз. И с вами зло обошлась!
– Разве?
– Да!.. Я ж не знала, кто вы, а увидела погоны, и сердце закипело. Терпеть не могу вашей погонной шантрапы! И говорить с вами не захотела, и Кольку обругала, что с офицером дружбу завел. А потом он мне рассказал.
– Что ж он рассказал?
– Что вы не такой, что вы свой!..
– Какой свой?
Вспыхнула она.
– Что вы ломаетесь и дурачка представляете? Мне же трудно рассказать какой, а вы сами понимаете!
Она говорила с чуть заметным украинским акцентом, и голос был грудной и певучий.
– Не сердитесь!.. Конечно, понимаю! Но вы меня наказали без вины, а я вас. Теперь мы квиты!
– Значит, мир? – И она протянула руку.
– Мир!
Задержал я ее руку и рассмотрел всю.
Тонкая, смуглая, с высокой грудью, круглыми плечами. Иззелена-бронзовые косы из-под шелкового татарского платка.
Королева, ради забавного каприза надевшая латаное платье в воспоминание о том, что была когда-то маленькой бедной Золушкой.
– Что вы так на меня смотрите?
– Прошлый раз не успел рассмотреть.
– Разве так интересно?.. – И сразу: – Вы всегда такой откормленный, как репа?
Неловко мне стало. Чертов санаторий вылечил меня на славу. Чафранеевские цыплята добавили, и был я похож в ту пору на круглого амбарного кота.
А Марина хохочет:
– Ну, ну, не буду!.. Идем домой!
По целине пахучей, прогретой, по серебряным султанчикам ковыля пошли мы к дачам и уже на пятой линии повстречали двух распаренных мокрых матрон.
Посмотрели они на меня, на Марину, и краска сплыла с лиловых щечных мяс.
Услыхал я позади шипящий, гнусный такой, змеиный голос:
– Вы подумайте!.. А еще гусар!.. С такой дрянью посреди белого дня!
Остановился я. А Марина глазами в меня – и не глаза уже, а нестерпимые две иглы колючие. И лицо как мел.
– Марина? Что с вами?..
Задохнулась…
– Уйдите!.. Оставьте!.. Вот это они… ваши обо мне!
– Ну?..
– Уйдите!.. Я прошу!
– Нет, не уйду!
Схватила меня за руку и ногти в ладонь врезала.
– Это же ваши жены… матери… честные!.. Идите к ним!
Положил я ей руку на плечо твердо и жестко.
– Не ерундите! В чем дело?
Еще больше заострились и совсем вошли в мои глаза колючие иглы. Освободила плечо от моей руки.
– Слушайте, Борис! Нужно, чтобы вы сразу знали обо мне. Чтоб никаких не было недомолвок. Я живу как хочу!.. Многих любила уже и многих выкинула. Я простая. Мало училась. Вы вот университет, вижу, кончили, а меня из городского училища пришлось взять, когда отца зарезали. Денег не было. Но я много знаю! А живу, как хочется, и люблю, кого хочу. А этих ваших законных, которые свое мясо в церкви продали за название честных, ненавижу, и они меня ненавидят. Хотите знать меня такой – хорошо! Не хотите – идите к черту! Не пожалею!
– Об этом не нужно и говорить. Сами же сказали, что я ваш!
– Да? Ну, вот ваша дача! До свиданья!
– Когда же мы увидимся?
– А разве нужно?
– Да, нужно!
– Ну хорошо. Увидимся!
8
Горели июльские дни.
Когда горят июльские дни у моря, звенит небо хрустальным звоном, и звенит кровь в сердце, и становится сердце тяжелым, как золото.
Мирные тени русских классиков!
Вспоминаю ваши страницы, ваши слова о любви.
Медленно плетущаяся нить, встречи, вздохи, записки, музыка, лунные ночи, платонические поцелуи, сближения, касания, сгорания и робкая строчка точек на сто тридцать пятой странице романа.
Мы проще!
Мы крепче, и души у нас, как горькие ветры азиатские, вздымающие пыль по степным дорогам.
И слова у нас, как горячие куски свинца, что бросает, рокоча, пулемет в бегущее человечье мясо.
Вольные наши души и простые слова!
Взял я Марину на кургане безлунной степной ночью, когда пряно пах чебрец и свистел куличок с Мойнакского озера.
И стала Марина мне женою.
А дни горели, полнокровные, упругие июльские дни.
И в сонной Евпатории стал я притчею во языцех.
Однажды, перед завтраком, сидел я на террасе, и сердце мое было, как золото, и полно было сердце благовонным, тяжелым степным медом.
А через сад идет, вижу, поручик один. Видел я его несколько раз в саду с хористками из Бориважа.
Затянут в замшевый френч, белые перчатки, при шашке.
– Могу я видеть корнета Лавренева?
– К вашим услугам!
– Я, – говорит, – от общества господ офицеров… Мы, то есть общество, обсуждали ваше поведение…
– Как?..
– Ваше поведение, и господа офицеры уполномочили меня сделать вам дружеское внушение, не доводя дело пока до коменданта. Ваши открытые появления на улицах и в публичных местах роняют достоинство офицера, тем более что каждый знает вашу спутницу как женщину…
Потемнело у меня в глазах, шагнул к нему.
– Молчать!.. Если ваши губы произнесут определение этой женщины, я сделаю из них ростбиф.
Даже отпрыгнул он.
– Но позвольте!.. Меня уполномочили!.. Вы ответите!..
– Что ж, вы на дуэль во время войны меня вызовете? Не советую. Я просто вам кости поломаю. А насчет этой женщины можете сообщить господам офицерам, что они все ей на подстилку не годятся.
– Так и прикажете передать? – сказал он, оправившись от испуга.
– Так и прикажу. И еще скажите, что я их порадую еще больше.
Ушел он, а я сразу в город.
Нашел Марину.
– Маринка! Идем по магазинам!
– Что такое?.. Зачем?
– После скажу!
– Что ты затеял, Борис?
– Спектакль! Фейерверк! Не спрашивай пока ни о чем.
По набережной из магазина в магазин и в каждом так:
– Марина! Какая шляпа тебе нравится? Эта?.. Заверните! Какие туфля хочешь?
– Да постой! Ничего не хочу!
– Это не важно! Какие ты взяла бы, если б хотела? Эти? Примерь!.. Заверните! Какой шелк тебе больше нравится? Полосатый или в клеточку? В клеточку? Заверните! Чулки?.. Белье?.. Заверните! Перчатки?
На улице остановил почтенную даму.
– Мадам!.. Виноват!.. Какая лучшая портниха в Евпатории? Мадам Софи?.. Извозчик!.. К мадам Софи!
Марина хохотала.
– Мадам Софи? Снимите мерку! Вечерний туалет для концерта по последней картинке. К пятнице! Марина, тебе какой фасон нравится? Выбирай!.. Этот? Слишком скромен! Я думаю, этот лучше! Готово?.. Получите вперед! В пятницу утром должен быть готов!
Выкатились мы на улицу усталые, мокрые.
– Борис? Это ты мне?
Жесткими стали глаза у Марины.
– Тебе!
– Напрасно!.. Я не возьму от тебя ни одной булавки. С меня моего хватит.
– Маринка! Золотая, милая! После пятницы можешь бросить все в печку. Но в пятницу ты в моей власти. Утром заедешь к портнихе, возьмешь платье и приезжай ко мне.
– Чудак! – сказала она с сияющей улыбкой.
9
В пятницу у меня Золушка надела наряд королевы.
Когда повернулась ко мне, застегнув последнюю кнопку, я даже вздрогнул от радости.
– Хорошо! Теперь последняя пытка! К парикмахеру – и в театр!
– Куда-а?
– В театр! Я взял ложу на концерт Эрденко!
Задумалась Марина.
– Так вот зачем это?.. Подумай!.. Может, не нужно!.. Может, сам не выдержишь!
– А ты?
– Мне все равно! Я везде одинакова!
– Ну, и я не боюсь!
Заказанный извозчик ждал у дачи.
Из опытных рук мсье Христофора Марина вышла ослепительной.
Евпаторийский театр… Игрушечная клетка. Сцена незабываемого спектакля.
Публика была уже в сборе. Капельдинер открыл дверь ложи.
– Прошу! – склонился я перед Мариной.
Вошла она в ложу, высоко подняв голову, и, садясь, обвела партер небрежно прищуренными глазами.
Решительно в эту минуту она была повелительницей своей судьбы и чужих судеб.
Головы повернулись к нашей ложе, десятки ртов закапали слюной от изумления.
Сначала никто не узнал Марину в ее королевском одеянии..
Потом пролетел легкий гул смущения, негодования.
Марина спокойно повернулась боком к партеру, лицом ко мне.
И… ах, какой свет полыхнул в ее глазах!
Рука в белой бальной перчатке легла мне на руку, и, нагнувшись, она шепнула:
– Я тебя очень люблю!
– И я!
В первом ряду поднялась, синяя от негодования, толстая дама и яростно, громко сказала растерянному спутнику:
– Ни за что!.. Сейчас же уйду! Это беспримерная наглость!.. Вызов всему порядочному обществу!
Марина с равнодушным пренебрежением посмотрела на взбешенную бабищу, постукивая веером по барьеру ложи.
А ночью, когда мы вернулись в мою комнату, она бросилась мне на шею и заплакала от волнения, тревоги, счастья.
Утром ушла в своем ситцевом платьице, оставив пышные волны шелка и батиста небрежно брошенными на полу.
А в двенадцать часов меня вызвали к коменданту, обязанности которого нес древний зауряд-полковник Новицкий.
Старик был очень смущен, нес какую-то чепуху, совсем смяк и в заключение, отпуская меня, просил только не бравировать слишком.
10
Любила Марина незабвенно.
Была в ней жадная порывистость, вихрящийся огонь, простая правда, постоянная напряженная тревога, и были наши дни и наши стенные ночи, как искрящийся праздник.
Не знал я с Мариной будней.
И когда приходила она в мою комнату, белые, масляной краской крашенные стены расцветали семицветием радуги.
И вот, кто расскажет мне, кто объяснит, почему и как в плоском и сонном городке, где люди были плоские и сонные, как степные увалы в летний полдень, выросла она такая тревожная, пламенеющая, необыкновенная?
Было у нее тонкое крылатое тело, глаза – серые угли, вишневые горькие губы, лебединые гибкие и сильные руки.
А пальцы… у старых, потемневших в прохладном сумраке музеев портретов Ван-Дейка такие есть пальцы, длинные, нервные, легко суживающиеся от ладоней к концам, и ногти, не ведавшие маникюра, сами круглились и розовели, как миндалины.
И еще любил я ноги Марины, смуглые, худощавые, мускулистые, с узкими ступнями, не изувеченными обувью, почти не касавшиеся земли на ходу.
Говорила Марина порой неправильно, на незнакомых словах делала смешные детские ударения, во многих случаях путалась, о многих вещах имела самые странные представления, над которыми сама хохотала, но была в ней заложена от рождения вместе с голубиной простотой чудесная первобытная мудрость.
И когда говорила она, сев в кресло, в своей любимой позе, заложив ногу на ногу и подпирая крутой подбородок скрещенными кистями рук, слетали слова, как розовые золотокрылые птицы, кружились по комнате, колдовали и пьянили.
И еще любила Марина читать.
Только и принимала от меня подарков что книги.
Съездил я раз в Симферополь и привез ей оттуда десятка три книг.
И большей радости не видел я на лице Марины, как от этого подарка.
А евпаторийскую чахлую библиотеку она прочла по порядку, по каталогу, от первого отдела до последнего.
Все книжки!
Не прочла – проглотила.
И так счастливо была создана прекрасная ее голова, что даже путаницы особой в ней от этого чтения не произошло.
Думала же над прочитанным долго, мучительно серьезно, и брови сходились, как перекрещенные стрелы, на детски сморщенном переносье.
И в эти минуты нельзя было ее трогать, разговаривать, мешать ей.
Она ничего не слыхала, кроме своей внутренней, ей одной звучавшей, музыки.
И однажды поразила меня чрезвычайно, когда, хмельная от поцелуев, голова к голове, на горячей подушке, вдруг приподнялась на локте, с затуманенными зрачками и спросила вдруг:
– Значит, этого стула на самом деле, может, и нет вовсе, а просто мне хочется, чтоб он был?
Опешил я.
– Что ты говоришь, Марина?
– О стуле!.. Ты вот мне разъясни – почему он говорит, что предметов, может, и нет совсем, что это только наша фантазия? Ну, ведь глазом я еще могу ошибаться, люди разно видят… а рукой? Как же его нет, когда я вот рукой, пальцами, чую, что он твердый и из дерева?
– Брось!.. Нашла время о стуле!
Потянулся я к ее губам, но она сурово отстранилась.
– Делу время – потехе час! Еще нацелуешься! А ты мне это вот объясни, как же так? Может, и меня самой нет и я сама себе кажусь?
Пришлось читать неожиданную лекцию, и засыпала она меня такими вопросами, что несколько раз я в тупик становился и нес чепуху.
Лектор я был плохой, а ум ее был, как стальной неутолимый бурав, что долбит землю на страшные глубины, добывая сокровища из земных недр.
– Учиться мне хочется! Ой, как хочется учиться! А не на что, и никуда меня такую не возьмут. А скоро и старая стану! Глупая!.. Ну, а теперь можно и целоваться!
И сама склонила к моим губам сухие вишневые свои губы.
И еще: среди самых жадных, самых безудержных ласк оставалась она неизмеримо чистой, всегда нежной, трепетной, и был в ней такой острый, непроходящий холодок девственности, освежающий, как ночная волна.
И вся она была сплошной правдой.
11
В тот день разбудили меня цветы, брошенные в окно, и смех.
– Вставай, медведюшка!
Стояла Марина на террасе.
– Десятый час! Ну, разве не стыд?
Она цвела и сияла.
– А я только что под пушки попала! Прошла всю Евпаторию, и со всех сторон глаза, как снаряды… жжжж-бум! И все мимо!
– Иди сюда!
Она птицей вспорхнула на подоконник и с него, смеясь, мне в руки.
– А я у тебя книжку стащила вчера!
– Какую?
– А вот! – и бросила книгу на стол.
Был это роман Пьера Луиса. Не помню уже названия. О короле Павзолии и похождениях его двора. Пустая игрушка, но написанная с блестящим французским мастерством.
– Что же, понравилось? – спросил я скептически.
Ай… как вскинула голову Марина, как кровь хлынула в щеки!
– Мне не нравится, что ты считаешь меня глупой!
– Я?.. Тебя?
– Да! Почему ты так спросил: «Понра-а-ви-ло-оось?» Да, понравилось! Вздорная книжка! Бездельники с жиру бесятся и распутничают. А написано весело! Как будто по страницам зайчата солнечные бегают!
И повесил я голову, как щенок, которого повар на кухне за проказы огрел щипцами.
– Может, я и неученая, да не глупей тебя! И хочешь меня, тогда не считай себя выше.
– Марина! Любовь! Скажи, откуда ты такая?
Она пропела весело и нежно:
– Откуда?.. Из-за гор, из-за долин, со дна морского, от царя водяного.
– Морская?.. Ты знаешь, что значит твое имя?
Распахнулись ресницы.
– Надоел!.. Я все знаю! Пять лет назад мне это гимназист московский объяснял. Стихи писал еще… «Марины… глубины» и влюблен был, как курица.
– Сколько тебе лет, Марина?
– Двадцать второй лупит, – ответила она, вздохнув.
– Знаешь, что я хотел тебе предложить сегодня? Поедем верхами куда-нибудь в степь, на хутор. Хочешь?
– Хочу, – она лукаво погладила меня по голове, – ты у меня у-у-умный!
– Тогда я съезжу за лошадьми. А ты переоденься!
– Как переодеться?
– Седла ведь мужские. Надень мои парадные сапоги, брюки…
– Ха-ха-ха-ха…
Когда смеялась Марина, обрывались с нитки стеклянные колокольчики и падали на мраморный пол.
Карьером пронеслись мы по дачным линиям в степь, ездили до вечера, без дорог, по оврагам и балкам, заехали к колонисту на хутор, пили ледяные сливки, ели творог со сметаной, слушали хозяина, жаловавшегося, что его подозревают в шпионстве и сожгли ему ригу, хохотали, пьянели и остались ночевать.
Крепко, горько целовала Марина в ту последнюю, звонящую цикадами ночь.
12
Дома я нашел на столе серую грязную бумажонку телеграммы:
«Вследствие большой убыли офицеров предлагаю немедленно вернуться в полк. Командир полка, полковник Руновский».
Завоняла передо мной блевотная линия в минских болотищах.
«Туда?.. От Марины?.. Нет!»
Написал на бумажонке с другой стороны: «Срок отпуска еще три недели. Плохим здоровьем остаюсь до полного использования», – и послал дворника на телеграф.
Вечером пришла Марина. Показал ей телеграмму. Дрогнула, и с губ краска сбежала.
– Едешь?
– Нет!.. Послал телеграмму! У меня еще три недели. Не могут раньше срока!
Сидела Марина, жалобно смотря в окно на море.
Утром пришел ответ:
«Выехать немедленно. Неявке отдача под суд неисполнение приказа. Евпатории получен рапорт неблаговидных поступках, которому дадите объяснения полку».
Так!.. Понятно! Господа офицеры постарались.
Делать было нечего – пришлось мне укладывать пожитки.
Трепетно и больно ждал Марину.
И решение у меня было ясное, отвердевшее сталью, отяжелевшее гранитом.
Марина прибежала взволнованная, запыхавшаяся.
– Ну как?.. Позволили?
– Читай.
Свела брови.
– Да… Заклевали ясна сокола черны вороны… Паршивцы!
Взял я ее за трепетавшие пальцы.
– Марина!.. Морская! Любовь!
– Что, сокол!
– Нужно ехать. Скажу прямо и просто. Хочешь ждать? Войне скоро конец! И тогда хочешь стать моей, жить со мной, учиться… любить?
И был голос Марины, как струна, в этот час.
Прост и крепок был голос, как море, как ветер.
– Да!.. Хочу!.. Буду ждать. Никого еще так не любила. Это как огонь!
Поезд уходил в семь вечера. Нужно было собираться.
– Плакать не нужно, сокол! Дай я помогу тебе сложиться.
Дворник побежал за извозчиком.
– Марина!.. Вот возьми, родная, тут двести рублей. С фронта пришлю еще!
Она вскочила.
– С ума ты сошел?
– Брось глупости! Ты мне жена теперь, самая близкая. Не могу же я оставить тебя на произвол судьбы.
– Не нужно!.. Пока вернешься – мне наши будут помогать. Проживу! Будем жить вместе – буду у тебя брать.
– Ну, книг себе купишь!
– Не нужно!.. Лучше просто пришли книг из Москвы. А денег не возьму.
– Марина!
– Не смей!.. Ударю!
Приехал извозчик. Потащили чемоданы. По дороге на вокзал метнулась в глаза вывеска ювелира.
– Стой!
– Что такое?
В затхлом чуланчике взял я обручальные кольца и надел одно на палец Марине.
На вокзал приехали к самому отходу. Только успел вскочить в вагон.
Повернулся… и лебединым крылом мне вдогонку взлетела над асфальтом перрона рука Марины с платком.
13
Вот и все.
Дописал я вчера до этого места, а тут пришел ко мне приятель один.
Вместе с ним мы Уфу брали у Колчака. Брюнет, выпить любит и литературу обожает.
Увидел листки на столе.
– Рассказ пишешь?.. Прочти!
Стал я читать. Дочитал до колец, а он и говорит:
– Дальше можешь не читать! Дальше я, брат, все знаю!
– Что ж ты знаешь?
– Обыкновенная история!.. Все мы сволочи одинаковые! Уехал на фронт, со скуки с сестрой спутался, от сестрита лечился… а про девушку и забыл. А письма, я в отсутствием бумаги на фронте, в дело пускал, пока приходить перестали.
– Эх!.. Не поймет человечья душа человечьей души! Всякие казусы бывают. Обыкновенно так бы оно и кончилось…. А вышло у меня не так. Но только от твоих слов теперь мне писать уже расхотелось.
– Ну нет! Не смеешь! Для меня напиши!
Что ж, так и быть, напишу.
Приходили на фронт письма от Марины каждую неделю, бодрые, крепкие, морем и солью овеянные письма.
И я писал. Яростно, жадно. Ночами в вонючих блиндажах, где пахло гноем и экскрементами, при свечном огарке, я лил на бумагу солнечный мед, которым полно было сердце.
Полгода так прошло, и ни с какими сестрами я не путался.
А в начале февраля, в разведке, прострелил мне очкастый ландштурмист, – прежде чем я его шашкой перекрестил, – левую руку в локте.
И уехал я в Москву, как раз на февральскую революцию.
Сознаюсь – тут завертелся. Жандармов разоружал, заспанных бородачей из казарм Покровских ночью вытаскивал революцию делать, потом в десять комитетов избрался сразу и хоть писал Марине, но в Крым собрался лишь в конце апреля.
Но только в Харькове входит в вагон конвой с офицером каким-то.
Начинают документы проверять.
– Ах, это вы будете Лавренев?
– Я!
– Я вас арестую!
– Что такое?..
– У коменданта узнаете.
Привели меня к коменданту. Генерал дубовый и пальцем дубовым перед носом качает.
– Нехорошо, молодой человек!
– Да что нехорошо?
– А вот телеграммка! – И сует мне в руки.
«Комендантам дорог, городов. Штаб Петроградского военного округа предлагает задержать выехавшего сведениям Крым поручика гренадерского Фанагорийского Лавренева, скрывшегося должности адъютанта генкварта округа с казенными суммами».
– Да я же не гренадер, а гусар! Тут ошибка. И в Петербурге я не был, и адъютантом генкварта не состоял, и не поручик. Вот мои документы! Дайте за мой счет телеграмму в Петербург!
Но генерал недаром дубовый был.
Как ни доказывал я свою невинность, как ни говорил, что, наверное, перепутали фамилию, как ни требовал выпустить, угрожая именем революции, но только увезли меня через три дня, проморив на гауптвахте, в арестантском вагоне в Питер.
А там ясно – извинились… Лаврентьев бежал.
И сколько раз предупреждал не путать меня с Лаврентьевыми. Фамилия моя единственная, а тут каждый раз писарь какой-нибудь норовит в документе прописать – Лаврентьев.
А на телеграфе наоборот вышло. Выпали две буквочки – и все!
Хотел обратно в Крым, – не тут-то было. Прикомандировали меня, как знающего английский язык, к какому-то полковнику Гопкинсу. Из Америки, черт, приехал посмотреть на русскую революцию. Но только недолго смотрел. Скоро Октябрь нагрянул, а после Октября стал я формировать конные партизанские части и выпросился на Украину.
Добрался до Екатеринослава, а тут немцы поперли за хлебом. Пришлось уходить. Но от Марины все еще письма были, и я ей писал по-прежнему.
И томились мы так, в невозможности встретиться.
Послал я ей денег и писал:
«Выезжай и добирайся до Москвы».
Но денег она не получила, а последнее письмо от нее пришло в Москву в июне.
«Очень беспокоюся, родной. Деньги твои на почте пропали. Выехать невозможно, а, говорят, с Россией скоро и письма ходить перестанут. Если б ты видел, что тут немцы и белые творят! Но у нас есть надежда. Матросы кой-какие, что попрятались, говорят – скоро красные придут. Жду тебя! Люблю крепко!»
А в июле бросили меня с кавалерийским полком на чехословаков.
Потом к Самаре, и все время жадно оглядывался я на Крым.
Весной девятнадцатого года, когда заняли мы Таврию, вымолил я отпуск у командарма.
Неделями в разбитых теплушках, среди мата, вши, тифа, восстаний полз от Уфы до Александровска.
А в Александровске узнал, что наши части уходят из Крыма.
Удалось остаться в южной армии, и покатились мы тогда к Туле.
В ноябре сломался деникинский прибой…
В городишке Змиеве, южней Харькова, слез я с лошади у штаба бригады.
Дерг кто-то за рукав.
– Боря!.. Друг!
Черная загорелая морда, круглые мускульные бугры.
– Колька!.. Марина где?.. Как?..
Из Колиных маслин слезы, как уксус, на куртку.
– Чего ты?.. Что?.. Что с Мариной?.. Да говори же, сатана, не тяни!..
– Умерла Марина!..
Свинцом пахнет смертное слово.
– Когда, отчего?..
– Ноябре… осенью! Тифом! Арестовали ее, скоро выпустили… В тюрьме и заразилась. Трудно мерла, мучилась. А отходить стала – мне сказала: передай Борису, если повидишь…
Из кармана Колиной куртки выглянул замызганный пакет.
Я рванул его, и… вспыхнув искоркой, выпало кольцо.
Мне тридцать один год.
Но я прошел мировую и гражданскую войны и считаю, что теперь мне уже шестьдесят два.
У меня жена. Настоящая женщина!
Very wife!
Я люблю революцию. Ее пламенный ветер носил меня по дорогам бывшей России от Полярного круга до Закавказских теснин.
Я всегда буду любить революцию.
«Мальчишка!.. Люби революцию!»
Это я помню.
Люблю свист занесенной шашки и отблеск пожара на звонком клинке.
Люблю небо, траву, лошадей, а больше всего – море.
Вечерами, когда тьма глядит в окна и гремит железом над головой дряхлая крыша, я выхожу из дому и сажусь на скамью над обрывом. Бьет о камни волна, хлещет жгутами пены. Шумит вольная стихия Черного моря, и в шуме мне слышится давно смолкший голос. Голос Марины. Женщины моря!
Она поет об океанском просторе и единственной в мире правде – правде соленого ветра.
Слушаю и знаю, что скоро пойду искать свежего шквала.
Вам тишина и мир – мне свист урагана, стада испуганных звезд над морской бездной и торжественный хорал беспокойных валов.
Бейкос, 1923 г.