Текст книги "Путешествие на край тысячелетия"
Автор книги: Авраам Б. Иегошуа
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц)
Когда Бен-Атар замечает, что вид нарезаемой ароматными ломтями свинины не только не привлекает их поводыря, но, напротив, заставляет его ускорить шаги и, потупив глаза, быстро пробормотать себе что-то под нос, он окончательно убеждается в том, что мальчишка попал в точку и что это на самом деле еврей, а потому продолжает держаться за ним даже тогда, когда тот сворачивает в длинный темный переулок, который выводит путников к узкому проходу в городской стене, а сквозь этот проход – к другому мосту, не менее шаткому, чем первый, и этот мост, в свою очередь, выводит их на южный берег. Здесь уже не так многолюдно, как на северном, но сразу чувствуется какая-то симпатичная, привольная свобода нравов – взять хотя бы вот этих, небрежно одетых, весело смеющихся молодых людей, которые сидят перед бьющим в каменном бассейне фонтаном, на освещенной факелами площади, слушают актера, играющего на маленькой арфе, и приветливо поглядывают в сторону проходящих мимо Бен-Атара и маленького Эльбаза, – а те всё идут, как приклеенные, вслед за своим евреем, идут упрямо, до тех самых пор, пока тот вдруг не останавливается внезапно в глубине очередного темного переулка, поворачивается лицом к давно идущим за ним следом людям, прислоняется спиной к большому камню, выступающему из стены одного из домов, и какое-то мгновенье раздумывает, словно собираясь что-то сказать, но так ничего и не говорит, а просто молча вперяет в них сверкающий взгляд из темноты.
Абулафия? – умоляющим шепотом произносит Бен-Атар то имя, которое вот уже год наполняет его душу печалью. Улыбка облегчения расплывается на лице еврея, который только теперь понимает, что его не понапрасну вынудили так долго служить невольным поводырем, и, подняв руку, он великодушным и недвусмысленным жестом указывает на самый большой дом в этом маленьком переулке, а затем так же молча открывает спрятавшуюся за камнем калитку и исчезает за ней в темноте.
Бен-Атар тотчас настораживается. Близкое присутствие Абулафии и его новой жены обостряет все его чувства. Но он тут же напоминает себе, что слишком поспешное, нерасчетливое появление перед Абулафией, да еще в такой поздний час, может повредить его желанию ввести в дом этой отстранившей их женщины обеих своих жен. И поэтому он не бросается к указанной ему двери, а сначала, напротив, даже отступает слегка назад, в темноту, пытаясь разобраться, как он выглядит изнутри, этот дом, в котором живет Абулафия, и прикинуть, каким способом лучше всего извлечь оттуда своего племянника. Но, увы, – окна дома малы и расположены выше человеческого роста, словно это не просто жилой дом, а небольшая крепость. Тут, однако, ему на помощь приходит маленький Эльбаз, привыкший на корабле карабкаться на мачту, и поскольку острый голод, давно уже терзающий внутренности мальчишки, только прибавляет ему смелости, то он, ни минуты не теряя, тут же распластывает худые руки по темной, грубо оштукатуренной стене, нащупывая скрытые от глаза выбоины и выступы, и затем быстро поднимается по ним к одному из окон – однако, повиснув там, надолго застывает, видимо, не в силах оторваться от того увлекательного зрелища, которое, как известно, открывается всякому, кто исподтишка подсматривает в окна чужих домов. Тем временем Бен-Атар, стараясь не производить лишнего шума, пробирается на задний двор дома, привлеченный коснувшимися его ноздрей знакомыми запахами, и, немного пошарив там, в конце концов обнаруживает среди поленьев и сломанных тележных колес несколько мешков с медной посудой и кожами – жалкий остаток тех товаров, которые они с Абу-Лутфи продали Бенвенисти за полцены два года назад, во время своего последнего, незадачливого путешествия в Барселонский залив.
Это ревнивое воспоминание вновь пробуждает в нем боль и досаду. Не в силах более обуздывать себя, он решительным шепотом приказывает мальчишке немедленно спуститься сверху и рассказать, что представилось его глазам. Выясняется, что глаза маленького Эльбаза были все это время прикованы к глазам девочки его же лет, которая уставилась на него изнутри, но почему-то не проронила ни слова. Вот я и нашел, что искал! – взволнованно восклицает про себя Бен-Атар, торопливо накручивает на голову платок, чтобы затенить лицо, выставляет перед собой мальчишку и громко стучит в дверь, которую им тут же открывает старая служанка с мягким, добрым лицом. И пока она раздумывает, не испугаться ли ей при виде возникшей перед нею мрачной, закутанной в накидку и платок мужской фигуры, мальчишка, уже вошедший в свою роль, склоняется перед ней в очаровательном глубоком поклоне и с мягкостью, способной усыпить всякие опасения, произносит то самое имя, которое восемь минувших недель беззвучно витало над носом их корабля.
Хотя со времени последнего свидания партнеров прошло всего два года, Бен-Атар уже заранее приготовился увидеть иного Абулафию, и тем не менее его несказанно поразил вид вышедшего к нему навстречу человека. И даже не из-за длинных волос, которые тот отрастил, и не из-за необычной бледности и худобы его лица, но, прежде всего, из-за совершенно новой для Абулафии, затаенной и многозначительной, но в то же время несколько вымученной улыбки – улыбки человека, который пытается постичь загадку всего сущего, но и сам не очень-то верит, что это возможно. Неужто новой жене и впрямь удалось вытеснить боль его воспоминаний о несчастной утонувшей жене этой благостно-одухотворенной улыбкой? Племянник еще не видит дядю, предусмотрительно отступившего в тень дверного проема, но его глаза уже прикованы к незнакомому мальчику, который тут же начинает быстро говорить по-арабски, и эти знакомые звуки приводят Абулафию в такое возбуждение, что он не выдерживает и осторожно прикасается к маленькому Эльбазу, будто хочет убедиться, что перед ним не видение и не сон. И тут Бен-Атар отбрасывает платок, которым прикрывал свое лицо, и в душе его вспыхивает жгучее наслаждение, когда он видит, что на красивом лице племянника вырисовывается не столько удивление, сколько острая боль, и глаза его закрываются, словно он вот-вот потеряет сознание.
Однако Абулафия тотчас берет себя в руки. Он и сам понимает, что стоит ему действительно упасть сейчас в обморок, да еще на пороге собственного дома, то не только этот неожиданный гость, но и его собственная жена и шурин – а они наверняка прибегут на шум – все сочтут это за трусливую попытку к бегству. И поэтому он меняет свои намерения и торопится обнять Бен-Атара, но, увы, – это уже не то сильное, горячее, задушевное объятие их летних встреч в роще над Барселоной, а этакая грустная и вялая ласка, смешанная и с болью, и с чувством вины, и даже с какой-то незнакомой отчужденностью, – объятие, в той же мере отстраняющее, что и удерживающее магрибского купца. Но ведь купец этот, что ни говори, проделал такой невообразимо огромный путь, чтобы добраться из Танжера в далекий Париж, что хотя бы поэтому ему надлежит самое высокое уважение со стороны хозяина дома, и это обстоятельство немедля рассеивает все сомнения Абулафии относительно того, как следует ответить дяде-двоеженцу, когда тот просит его о гостеприимстве. «Мой дом твой дом, – четко произносит Абулафия и повторяет, на иврите: – Бейти – зе битха», – словно хочет избежать всякого непонимания как со стороны нежданно вернувшегося компаньона, так и со стороны своей новой жены, платье которой тем временем уже зашелестело за его спиной в дверном проеме.
Великодушный хозяин дома еще не знает, что далеко за спиной одинокого ночного гостя притаилось во мраке старое сторожевое судно, бросившее якорь за недалеким речным поворотом. Но молния, блеснувшая в этот миг в глазах Абулафии, и его вспыхнувшее внезапно лицо недвусмысленно говорят о том, что приглашение осталось бы в силе, даже знай он сейчас, что гостеприимством его воспользуется не только этот загадочный мальчик, но и вся свита дяди Бен-Атара. Ибо с каждой минутой становится все яснее, какая радость вдруг охватила бывшего северного компаньона при виде любимого, утраченного дяди, снова появившегося перед ним с такой сказочной, почти волшебной неожиданностью из невообразимого далека, и это радостное волнение прорывается в том, как порывисто он склоняется к загорелому незнакомому мальчику и мягко, даже чересчур осторожно поднимает на руки того, кто в течение долгих недель только и делал, что раскачивался на самом кончике мачты высоко над палубой дерзновенного корабля. И новая жена, госпожа Эстер-Минна, которая уже поняла, что проиграла первую, короткую, как вспышка молнии, схватку в начавшемся сражении с двоеженцем, тоже радушно улыбается поднятому в воздух ребенку, который порхает в руках ее мужа, окрыляемый надеждой, что по возвращении на землю ему дадут наконец поесть.
Не раз и не два за время их долгого пути – всякий раз, когда стоящий на якоре корабль жутко скрежетал по ночам, качаясь на темной воде под бесконечным, щедро усеянным звездами небом, задавал себе Бен-Атар один и тот же вопрос – какое чертово отродье сбило его с толку, понудив покинуть дом и детей и подвергнуть опасностям безумного и авантюрного путешествия не только самого себя и своих любимых жен, но и свои драгоценные товары? Что заставляет его с таким упрямством воевать за сердце Абулафии, когда так легко было бы найти взамен другого человека, а понадобилось бы – и двоих, и даже если б они не сумели, что скорей всего, торговать так же талантливо и преданно, как его родной племянник, то тем не менее наверняка смогли бы восстановить связи с прежними рынками Прованса и Тулузы и выручить для оставшихся в деле компаньонов надежную прибыль, которой ему, Бен-Атару, вполне достало бы, чтобы обеспечить свое доброе имя и благополучие обоих своих домов. И всякий раз, размышляя об этом, Бен-Атар заново понимал, что не сердце Абулафии он пытается в действительности завоевать в этом безумном путешествии, а сердце его новой жены, той новой женщины, ни лица, ни голоса шторой он не знает, но которая, несмотря на это, обрела в его глазах какую-то необычную важность, особенно с того момента, когда протянула издалека свою уверенную руку, чтобы оскорбить его, Бен-Атара, достоинство и честь.
Именно по причине столь непонятной важности для него этой совершенно незнакомой и далекой женщины, важности, которая возрастала тем больше, чем дольше продолжался их путь и чем более умножались его трудности, Бен-Атар не только выстоял сам, но и других пассажиров корабля сумел заразить своей твердостью и уверенностью. И вот сейчас, стоя наконец у порога ее дома, в свете принесенной служанкой масляной лампы, в той своей причудливой разноцветной накидке, что сшили ему поутру его жены, и испытующе, не сводя с нее глаз, разглядывая свою новую родственницу, вышедшую из Рейнской долины, чтобы соединиться с его племянником, он понимает, что его дерзкое путешествие не было напрасным. О нет, стоило, еще как стоило плыть из безмерной магрибской дали, чтобы помериться силами с такой женщиной! Ибо хоть она и на целых десять лет старше своего молодого мужа и на лице ее уже приметна паутина тончайших морщинок, но эти высоко поднятые скулы, эти бирюзовые глаза – они все еще хранят следы чужой и странной красоты, так напоминающей красоту гончего пса или изящного белого лиса. И кто знает, вдруг думает Бен-Атар со скрытым смешком, уж не клокочет ли в благочестии еврейских жил этой светловолосой женщины кровь каких-нибудь свирепых викингов или саксов и не этой ли неукротимой крови капли мерцают в том глубоком синем взгляде, которым она сверлит сейчас своего гостя и врага?
Глава седьмая
Вечернюю трапезу накрывают в большом, заставленном мебелью зале, обитом теплыми шерстяными коврами. Магрибский путешественник, все еще несколько изумленный той быстротой и легкостью, с которой ему удалось проникнуть в вожделенный дом, не в силах пока прикоснуться к еде, стоящей перед ним в тяжелой, тускло отливающей медью посуде, и лишь искоса поглядывает на мальчишку из Севильи, который с жадностью атакует один за другим куски курятины, доставленные из кухни в большом горшке, да раз за разом с виновато бегающими глазками прихлебывает из большого хрустального бокала, в который госпожа Эстер-Минна всё подливает и подливает ему с такой рассеянной небрежностью, словно льет не вино, а обыкновенную воду. Уж не аромат ли того уличного жареного поросенка разжег в ребенке такой могучий аппетит? – с удивлением думает Бен-Атар, смущенно улыбаясь хозяевам, как будто сам немного виноват в этой прожорливости, издалека ворвавшейся в их дом. Но пока он дивится про себя этому мальчишескому голоду, доброе франкское вино успевает изрядно ударить в голову юного чревоугодника, и мало-помалу деревянная вилка выскальзывает из его руки, веки слипаются, крохотная моряцкая косичка, которую он старательно отращивал всё время пути, начинает покачиваться и клониться к столу, и, наконец, глубокий сон бесцеремонно овладевает им прямо посреди трапезы, превращая обещанное хозяевами гостеприимство из благодеяния в насущную необходимость.
Впрочем, в необходимость явно приятную, о чем свидетельствуют сейчас взволнованные движения госпожи Эстер-Минны. Ее, не удостоенную плода собственного чрева, мучительно возбуждает любой ребенок, попадающий к ней в руки, – что уж говорить об этом загорелом смуглом мальчишке, таком же кудрявом, как ее муж, к тому же наполовину сироте, как утверждает его спутник. Неудивительно, что она тотчас забывает – а может, лишь на время отстраняет от себя – то отстранение, ту ретию, которую сама же и придумала, и, подозвав двух старых прислужниц-христианок, велит им поднять уснувшего над тарелкой маленького гостя, раздеть его и уложить в постель, и всё это с крайней осторожностью – возможно, потому, что она попросту не догадывается, что детский сон вылит из железа, а не соткан из паутины, как, к примеру, ее собственный сон, но, скорей всего, потому, что в этом доме привыкли ухаживать за «несчастной девочкой», унылая дремота которой тотчас улетучивается при малейшем прикосновении, немедленно сменяясь скрипучим страдальческим нытьем. Верно, в доме госпожи Эстер-Минны велено не называть дочь Абулафии «порченой» или «заговоренной», но, увы, – врожденную натуру ребенка это нисколько не изменило.
Вот и Бен-Атар тоже прикусывает язык, когда вдруг замечает эту девочку, неслышно появившуюся в дверях зала, но в его памяти тут же всплывает сладкое воспоминание о первом путешествии в Барселону и о той малютке, что так неуклюже ползла тогда к нему по днищу лодки, чтобы потрогать крохотными пальчиками его глаза. Сердце его наполняется теплом при виде этого несчастного ребенка, на лице которого невыразимая красота покойницы-матери сражается с бездонной пустотой искалеченной детской души и он неприметно подзывает ее к себе. На мгновенье кажется, будто в мутной пене ее памяти тоже пробуждается какое-то тусклое воспоминание, потому что обычно она испуганно пятится при виде любого незнакомого человека, а тут лишь прижимается к дверному косяку, и то лишь для того, чтобы пропустить в зал хозяина дома, господина Иехиэля Левинаса, младшего брата госпожи Эстер-Минны. А молодой господин Левинас уже торопится, ибо, едва заслышав о поразительном появлении отстраненного компаньона и сразу же, острым своим умом, поняв, что первая их схватка с магрибцем уже проиграна и теперь им угрожает вторая, спешит теперь – вежливо, хотя и прохладно – представиться этому далекому и незнакомому родственнику, который в ответ тоже склоняется перед хозяином дома в легком приветственном поклоне. А этот хозяин тут же, ни минуты не медля, обращается к гостю на таком примитивном, отчетливом и очень медленном иврите, словно его тревожит не только возможное различие в произношении, диалекте или наборе слов, но прежде всего глубокая умственная пропасть, разделяющая, по его мнению, Юг и Север, и поскольку, в отличие от своего шурина Абулафии, он не связан с гостем никаким чувством вины, то и не страшится, после нескольких коротких и формальных любезностей, без обиняков спросить его, с какой, собственно, целью тот пожаловал в Париж. Лицо Абулафии тотчас багровеет от стыда, вызванного грубой прямотой этого молодого, очень похожего на свою сестру человека, тоже невысокого и с такими же соломенного цвета волосами, только взгляд его лишен очарования зеленоватой голубизны ее глаз, – и не успевает еще Бен-Атар обдумать достойный ответ, как его племянник уже пытается смягчить заданный шурином резкий вопрос пространной трехъязычной речью. Для начала он на франкском наречии напоминает чересчур торопливому шурину границы допустимого, затем, по-арабски, обращается к прибывшему издалека дорогому гостю, спеша восстановить его веру в широту распростертого перед ним гостеприимства, и, наконец, на всем понятном святом языке уговаривает усталого дядю вернуться за стол и отведать давно стынущую еду.
Но Бен-Атару в действительности по сердцу прямота, с которой обратился к нему молодой господин Левинас, подбодряемый издали взглядом своей сестры. Ибо все мысли магрибского купца сейчас не о себе, не о том, чтобы отдохнуть или подкрепиться, а лишь о своем укрытом в речных зарослях корабле, над которым опасения и страх за исчезнувшего в чужом городе хозяина давно уже взметнулись, наверно, словно второй парус. И вдруг нежданные скупые слезы подступают к его глазам при виде этих двух парижских евреев – ведь это их упрямая ретия обрекла его на такое долгое и опасное плавание, вынудила скрывать от них свой корабль и его пассажиров и заставила прокрасться в этот дом в одиночку, в ночной час, в компании одного лишь несмышленого мальчишки. Поэтому, уставившись прямо в отдающие желтизной лисьи глаза своего вопрошателя, он старается ответить ему точно на таком же простом, ясном и очень медленном иврите, будто и его тревожит не только возможное различие в произношении, диалекте и наборе слов, но также глубокая религиозная пропасть, разделяющая, по его мнению, Север и Юг. «Мы прибыли искать высшей справедливости в споре против вас и вашей ретии, – говорит он, – и для этого взяли с собой также мудрого раввина из Севильи». И из осторожности он не добавляет больше ни слова – пусть употребленное им множественное число, на мгновение удивившее его самого, так и останется несколько туманным. Ибо, несмотря на то, что он пока еще не хочет рассказывать о тех двух женщинах, которых взял с собой с дерзким намерением поселить как гостей в открывшемся перед ним доме, он в то же время не хочет уронить их достоинство и честь, не упомянув о них вообще.
И что же – оказывается, он преуспел в этой нарочитой двусмысленности. Ибо, вопреки множественному числу, ни смышленая госпожа Эстер-Минна, ни ее сообразительный брат не в состоянии представить себе, что Бен-Атар имеет в виду двух конкретных женщин, зато их весьма приятно возбуждает сообщение о прибытии какого-то безобидного «ученого раввина из Севильи». Конечно же они с удовольствием готовы дискутировать с этим раввином – до тех пор, пока он, естественно, не признает себя побежденным. Эти двое евреев из Вормайсы выросли в доме выдающихся знатоков Торы, где за пылким спором о толковании какого-нибудь стиха из Писания порой забывали накрыть стол для вечерней трапезы, и неудивительно, что теперь они обмениваются обрадованными, довольными взглядами. И этот еврей с Юга, в его многоцветной накидке, тоже уже начинает им представляться достойным собеседником – ведь он прибыл не выпрашивать у них милость, а требовать справедливости, как и положено настоящему благочестивому еврею. От всего этого они испытывают такое облегчение, что даже присоединяются к словам Абулафии и тоже просят, даже требуют, чтобы их смуглолицый дядюшка немедленно подкрепил свои силы за обеденным столом, а затем взошел на приготовленное для него ложе, дабы поутру он мог поспешить и привести к ним своего раввина, которого они намерены встретить с большим почетом и уважением как раз и именно потому, что уже заранее предвкушают сладость своей над ним победы.
Но Бен-Атар уверен, что победа будет за ним. И не потому, будто возлагает какие-то особые надежды на рава Эльбаза, но прежде всего по той причине, что уже представляет себе, как радостное дыхание жизни, которую внесет в этот унылый и мрачный дом появление двух его жен, мало-помалу растопит сопротивление хозяев, – и произойдет это не под влиянием каких-нибудь глубокомысленных цитат из Писания или мудреных галахических толкований, а просто в силу естественности их тройственной любви, человеческая красота которой станет очевидной этим парижским евреям, которые пытаются ее опорочить. Предвкушение близкой победы так овладевает его душой, что ему хочется немедля вернуться на корабль за своими женами, но, увы, – хозяева настаивают, чтобы он сел за стол, и он садится и, повинуясь обычаю, совершает положенное омовение рук в поднесенном прислужницей серебряном тазу, а потом тихо, на старинный распев, произносит предписанное ритуалом благословение хлеба и неторопливо съедает разрезанное пополам крутое яйцо, политое белым, густым и кисловатым соусом. Затем он обращается к кускам тушеной курятины с фасолью в коричневом соусе, от них переходит к миске, наполненной большими зелеными листьями, которые посыпаны толчеными орехами, и на закуску пробует груши, запеченные в меду.
И поскольку он ест медленно и степенно, словно хочет искупить торопливую жадность мальчишки, то понемногу начинает ощущать такое удовольствие от еды, что у него снова появляется сильнейшее желание поскорее разделить это удовольствие с обеими своими женами, оставшимися без него на корабле.
Но хозяева, принявшие гостя в свой дом, отвечают также за его безопасность, а потому они не позволяют Бен-Атару выходить из дома в такой поздний час, а отводят его вместо этого на приготовленное для него ложе, неподалеку от маленького Эльбаза, который совсем разомлел от вина и храпит теперь, как заправский матрос-пьянчуга. Однако магрибский купец, уже привыкший за долгие дни и ночи морского пути к тому, что вся Вселенная качается вместе с ним без остановки, теперь никак не может найти покоя в этой неподвижной комнате, к тому же темной, как закрытый ящик. И потому неудивительно, что едва лишь в узких окошках дома загораются первые проблески зари, он уже полностью собран, готов и спешит выйти, оставив маленького Эльбаза на попечение госпожи Абулафии – то ли как авангард тех сил, что заявятся сюда позже, в течение дня, то ли как залог возвращения ее мужа, ибо тот немедленно и с радостью присоединяется на выходе к своему любимому дяде и компаньону. А поскольку дом Абулафии стоит на южном берегу реки, то им вовсе не нужно, оказывается, ждать, пока откроют ворота в городской стене, чтобы потом переправиться на северный, правый по течению берег, – ведь до ближайшей излучины, за которой прячется магрибский корабль, можно дойти прямо вдоль южного, или левого, берега. И вот теперь наступает наконец время открыть потрясенному племяннику не только сам факт существования этого корабля, но и то, какой драгоценный груз прибыл на нем в Париж.
Все два года их разлуки Абулафия не терял надежды, что его компаньон и благодетель попытается взбунтоваться против того приговора, той ретии, которую объявили ему новая жена и ее сородичи. И все первые месяцы после их несостоявшейся тем летом встречи у Бенвенисти его не оставляло обманчивое ощущение, будто роскошный халат дяди Бен-Атара мелькает перед ним в самых неожиданных местах – то в переулках парижского Сите, то между лавками на огромном рынке Сен-Дени, а иногда и возле стен лежащего поблизости монастыря Сен-Женевьев. Хорошо зная, однако, дядину натуру, Абулафия был уверен, что человек, привыкший к изнеженному удобству двух очаровательных домов в спокойном приморском городе с его умеренным климатом, скорей всего, не решится подвергать себя всем тем неисчислимым опасностям, которые подстерегают путешественника в предрассветной тьме приближающегося тысячелетия на далеких разбитых дорогах чужих христианских земель.
И только сейчас, стоя рядом с любимым дядей в открытом поле у источника Сен-Мишель, он понимает наконец, насколько ограниченным и убогим было его воображение, которое все время обращалось в сторону суши и совершенно не принимало в расчет море, пусть даже это море было настоящим океаном. И поэтому храбрость и дерзость компаньона, который все-таки отважился тайком приплыть к самому дому племянника, и не только со всеми своими товарами но и с обеими женами, не имея при этом ни предварительных гарантий, ни надежного шанса переубедить упрямых парижских фанатиков, пробуждают в душе Абулафии такой восторг и жалость, что ему хочется тут же упасть на колени и попросить прощения за всё дурное, что он совершил против своего благодетеля. Но в последнюю минуту он все-таки сдерживает себя, понимая, что такая просьба будет означать косвенное осуждение им собственной жены и отказ от всего, что она сумела внушить ему со времени их свадьбы. И поэтому он ограничивается лишь тем, что любовно охватывает рукой широкие плечи Бен-Атара, словно пытается деликатно поддержать его на этой скользкой, петляющей вдоль берега тропке.
И вот так, в зябкой утренней прохладе первых сентябрьских дней 999 года от Рождества Назаретянина, соответствующих последним дням месяца элула 4759 года от сотворения мира по еврейскому счету, эти двое, племянник и дядя, спешат на встречу с кораблем, который впервые за все это долгое путешествие провел целую ночь без своего хозяина. А поскольку они поглощены взволнованным разговором и непрестанно перебивают друг друга в поспешном желании восполнить те беседы, которые пропустили за две их последние несостоявшиеся летние встречи на полуразвалившемся римском подворье над Барселонским заливом, то не замечают, как бежит под их ногами тропа, и не слышат даже того колокольного звона, что доносится из большого монастыря Сен-Жермен-де-Пре, высокие стены которого тянутся по самому обрезу воды. Они уже с головой погружены в обсуждение своих торговых дел, в ходе которого Бен-Атар выспрашивает у племянника, каковы явные и тайные запросы парижского рынка, чтобы понять, какую цену следует просить за товары, лежащие в трюме его корабля. И хотя до самого этого корабля уже рукой подать, магрибский купец не может удержаться от того, чтобы заранее и во всех подробностях не расписать отстранившему его компаньону не только все те товары, которые тот и сам вот-вот увидит, но и те, которых теперь на корабле уже нет, вроде той маленькой верблюдицы, что была отделена от своего напарника требовательной рукой правителя Руана.
Но душу Абулафии волнует не только предстоящая встреча с маленьким верблюжонком или мешками пряностей, но и скорое свидание с двумя своими тетками – старшей, с которой он распрощался десять лет назад, и с новой, молодой, которую никогда не видел, хотя она с самого времени замужества живет в его бывшем доме, в доме его незабвенной и утраченной любви. Стоит ему, однако, воочию узреть наконец толстобрюхий, буроватого цвета корабль, надежно укрытый капитаном в нависающих над рекою зарослях, как он напрочь забывает о тетках, и из его уст вырывается возглас восхищения при виде той находчивости, с которой военное начало совмещено в этом корабле с началом гражданским, дабы позволить его владельцам предпринять авантюру, исход которой известен пока одному лишь Господу Богу.
И он вновь обнимает мужественного дядю, который действительно не отрекся от своего племянника, а затем попадает в руки уже узнавшего их издалека и поспешно спустившегося с палубы Абу-Лутфи, который с громким криком набрасывается на него и разве что не душит, сердито и жадно сжимая бывшего компаньона в своих объятьях. Потом Абулафия поднимается по веревочному трапу на палубу корабля, и там капитан Абд эль-Шафия склоняется перед ним в низком поклоне и велит одному из матросов поднять на мачте маленький голубой вымпел в честь почетного гостя, которому вскоре предстоит оказать гостеприимство им самим. Черному рабу приказывают растолкать рава Эльбаза, который торопливо выскакивает из своей каюты, весь всклокоченный, растерянный и кое-как, наспех, одетый, и Абулафия, удивленно раскрыв глаза при виде этого невзрачного андалусского раввина, почтительно целует ему руку и передает привет от маленького сына, который сейчас отдыхает под надежным наблюдением его, Абулафии, жены. Но прием продолжается, гостя ведут в глубины корабельного брюха, и вот уже его окутывает сильный магрибский запах детских лет, и он чувствует, что это бурое, исполосованное шрамами арабское сторожевое судно словно стало уже неотъемлемой частью его существа, и глаза снова наполняются слезами печали от воспоминания о той разлуке, которая была ему навязана, и от мысли о той, которая еще предстоит.
И тут на палубу поднимаются дядины жены Сначала приближается первая, и хотя за те годы, что Абулафия ее не видел, она прибавила в теле, и весьма пополнела, и округлилась лицом, он снова различает в ней то добродушие, которое так и излучает эта спокойная женщина. И пусть он ребенком не раз сидел у нее на коленях – теперь он остерегается излишне приближаться к ней и лишь склоняется в многократных поклонах, снова и снова уважительным тройственным жестом прижимая ладонь сначала ко лбу, потом к губам и оттуда к сердцу и снова и снова приветствуя ее, а потом осведомляется о здоровье ее сыновей, но тут же начинает запинаться, потому что видит, что к нему уже приближается вторая его тетка – в легком утреннем наряде, смущенно, даже с некоторым испугом приоткрывая в улыбке такие сверкающие и совершенные зубы, что он краснеет и торопится опустить глаза, ибо ее молодость щемит его сердце, и не только при мысли о самом себе, но и в предчувствии предстоящего гнева и обиды его жены, которая, увы, не захочет подчиниться Бен-Атару. Да, теперь он уже знает это наверняка. Его жена ни в коем случае не согласится отменить свою ретию, пусть даже этот андалусский рав потрясет их всех своими толкованиями и цитатами.
Но он понимает также, что не может уже уклониться от обещания принять гостей, даже если это обещание и было вырвано у него не без некоторой хитрости. И хотя мысль о том, что дядя с двумя его женами поселится в его доме, вызывает у него настоящую дрожь, он знает, что никогда не простит себе, если позволит своим единокровным родственникам, которых сам Господь, да славится Имя Его, привел к нему невредимыми из далекой родной страны, ночевать в каком-нибудь христианском постоялом дворе, который уже изначально, по причине своей сомнительной с точки зрения веры пищи, неприемлем не только для евреев, но даже для исмаилита Абу-Лутфи, – а тот уже тут как тут, легок на помине, и уже хищно поглядывает на северного компаньона, пылая всегдашним своим желанием немедленно похвастаться товарами, которые он добыл для него в долинах Атласских гор.