Текст книги "Путешествие на край тысячелетия"
Автор книги: Авраам Б. Иегошуа
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 30 страниц)
Палуба пуста, лишь одинокая лампа освещает ее, и похоже, что некому услышать их шаги и спустить лестницу с борта. И поскольку Бен-Атар еще не знает, что его черный раб, способный учуять хозяев по одному их запаху, так и не вернулся из своей любовной вылазки на правый берег, ему снова чудится, что против него затеян какой-то зловещий заговор. Он стоит, утопая в береговой грязи и не зная, что предпринять, за ним стоит его жена, снова спрятав лицо под тяжелой темной накидкой, и тут вдруг всю его душу сотрясает такой гнев и такая обида на сбежавшего рава, что он издает отчаянный арабский вопль, изрядно напугав этим окруживших его франкских матросов, но, увы – не тех, кому следовало бы услышать этот крик на корабле. Он уже собирается крикнуть снова, но тут его жена поднимает накидку и опережает намерения супруга таким оглушительным, диким криком, какого он от нее никогда бы не ожидал. Но похоже, что именно этот душераздирающий женский крик наконец-то будит исмаилитских матросов на их койках в корабельном трюме, потому что на борту тотчас возникает фигура Абд эль-Шафи, и вот уже он торопится спуститься в лодку, чтобы собственноручно переправить хозяина и его единственную жену на палубу корабля.
Завтра мы отплываем в Африку, сообщает Бен-Атар капитану, словно эта Африка находится не в тысячах парс отсюда, а сразу же за розовеющим вдали вечерним горизонтом, рукой подать. Но капитан Абд эль-Шафи лишь молча улыбается и качает головой, как будто он вовсе и не нуждался в согласии еврея, чтобы отправиться в обратный путь, а просто ждет, пока Абу-Лутфи управится со своими рабами. И верно – если судить по возбуждению матросов, то и дело исчезающих в корабельном чреве и снова появляющихся оттуда, можно думать, что заботы Абу-Лутфи об остойчивости корабля получили в последние часы дополнительное подкрепление и необходимый для этого новый живой товар, требующий добавочного места, уже опущен в корабельные глубины. Поэтому не приходится дивиться и тому, что сообщение Бен-Атара об отказе рава и его сына плыть с ними обратно вызывает у исмаилитского компаньона немалое удовлетворение, тогда как поданная в качестве добавки весть о присоединении к их экспедиции заговоренной дочери Абулафии встречается недовольством. Впрочем, когда Бен-Атар напоминает компаньону, как эта девочка младенцем ползала среди тюков с товарами в той лодке, в которой они десять лет назад впервые плыли в Барселону, Абу-Лутфи все же с крепя сердце соглашается – ладно, пусть плывет с нами опять.
Похоже, однако, что этот исмаилит – сама уступчивость и кротость во все время их путешествия сюда – теперь все больше прибирает у своим рукам власть на корабле, да настолько, что сейчас Бен-Атар даже страшится сойти в трюм поглядеть, что он еще прибавил к своему связанному, шевелящемуся товару. Унылая тоска все больше охватывает душу магрибского купца, ему не хочется присоединяться к первой и единственной отныне жене, которая сразу же по возвращении укрылась в своей каюте на носу, и вот он отправляется на поиски молодого раба-язычника, чтобы тот заварил его любимый настой из пряных трав, – но, к его изумлению, Париж словно проглотил черного юношу, никто не знает, куда он исчез, а Абу-Лутфи даже не дает себе труда искать пропажу, как будто, нахватав такое множество новых рабов, он уже не нуждается в прежнем. Между тем ночь вокруг становится все мрачнее, и страх еврейского купца тоже растет от часа к часу – он стоит, опершись на палубные канаты, вокруг него лихорадочно суетятся матросы, готовя корабль к отплытию, а он молча, запавшими тоскливыми глазами всматривается в тонущие во тьме огоньки маленького города, словно опять надеется различить то далекое место, где похоронена его вторая жена, и ему вдруг остро хочется присоединиться к ней в ее могиле и согреться ее теплым прахом, вместо того чтобы вот-вот оказаться вновь ввергнутым в пучины холодного океана.
В мерцании третьей ночной стражи латинский треугольный парус наконец вздымается и вздувается во всей своей красе, и теперь, сдается, ничто и никто уже не может воспрепятствовать этому старому сторожевому судну двинуться вниз по реке к океану и там, среди его валов, проложить себе обратный путь на жаркую родину. И в белесом молочном свете пасмурного утра Абу-Лутфи будит своего еврейского компаньона, который так и заснул на старом капитанском мостике, устало завернувшись в пустые мешки из-под пряностей, и извещает его о прибытии юной пассажирки, которая уже стоит на берегу, точно большой клубок шерсти, поддерживаемая с обеих сторон родным отцом и его новой женой, и лицо у нее пламенно багровеет, потому что перед уходом ее плотно закутали в теплые новые одежды, чтобы защитить от любого ветра и бури.
Оказывается, однако, что не только она одна поднимается сейчас на корабль, уже взвивший свой нетерпеливый парус, ибо в разрывах утреннего тумана глаза Бен-Атара удивленно и растроганно распознают знакомую маленькую фигурку рава Эльбаза. И выясняется, что этот андалусский рав остался верен своему решению не подвергать сына, пусть он и мнимый больной, тяготам и риску морского пути и довериться обещанию Абулафии и его жены вернуть мальчика в Андалусию по суше, чтобы обменять на их несчастную девочку, но вот в том, что касается его самого, изменил прежнему намерению и теперь решил присоединиться к экспедиции, но отнюдь не потому, будто хочет, поскорее вернувшись в Севилью, получить обещанное вознаграждение, – нет, главным образом затем, чтобы своим бесспорным, постоянным и верным присутствием доказать североафриканскому нанимателю, что он, рав Эльбаз, не из тех, что бросают или, упаси Боже, предают взятую на себя задачу – защитить статус и галахическую дозволенность второй жены. Пусть Всевышний решил забрать эту молодую женщину к себе и навеки укрыть ее на левом берегу далекого Парижа, но ее благородная фигура и прямая осанка так глубоко врезались в душу рава, а ее шелковая накидка и кисейная вуаль так живо еще развеваются перед его мысленным взором, словно вздуваемые сладостным ветерком, что он не забыл и никогда не забудет ни ее саму, ни все те речи, которые он произнес в ее защиту в винодельне Виль-Жуиф и в синагоге Вормайсы и которые по сию пору алмазным блеском сверкают и искрятся в его памяти, рядом со всеми теми галахическими цитатами и высказываниями мудрецов, которые он произнести не успел, но которые бережно хранит тем не менее в душе – на тот случай, если вдруг понадобится употребить их в очередном состязании умов в защиту следующей, уже второй второй жены.
Растерянный, взволнованный и слегка испуганный, поднимается рав Эльбаз со свертком вещей на палубу и бросается на шею Бен-Атару, пряча на его груди свою верность ему и свой страх перед предстоящим путешествием. И на мгновенье кажется, что они тайком обмениваются слезами. И так как, с этого дня и далее раву в его каютке на носу корабля придется ночевать одному, а молодую пассажирку, понятно, нечего и думать оставлять на ночлег в трюме, то ее помещают в одной каюте с Эльбазом, но, разумеется, не раньше, чем там устанавливают легкую деревянную ширму, чтобы их разгородить. И вот уже госпожа Эстер-Минна спешит взбить им обоим подстилки, стелет теплые одеяла и с силой прижимает к груди дрожащую девочку, стараясь умерить ее панический страх, а Абулафия между тем, уступая просьбам Абу-Лутфи, спускается в трюм взглянуть на товар, который нетерпеливо шепчется там в ожидании часа отплытия. Но когда он возвращается оттуда, весь красный и возбужденный увиденным, то не говорит ни слова ни новой жене, ни своему дяде, чтобы еще чем-нибудь не задержать долгожданный час отплытия.
И этот час действительно наступает. Но не в тихой грусти приходит он, а в громких звуках песнопений, ибо перед тем, как поднять якорь, и перед тем, как спустить на берег тех, кто не уходит с ними в плавание, Абд эль-Шафи закрывает уши ладонями, чтобы слышать лишь молчание своего Бога, и принимается выпевать, точно муэдзин в большой танжерской мечети, слова Пророка, призывающие правоверных пасть ниц и молить Аллаха превратить злые ветры в попутные, добрые. И хоть на палубе слишком мало евреев, чтобы противопоставить восьми павшим ниц исмаилитам свой миньян, тем не менее и они составляют вполне приличную компанию, потому что их тут не трое, а уже целых четверо, ибо и молодой господин Левинас, конечно же, не мог пренебречь заповедью помолиться перед разлукой, а потому поспешил встать пораньше и теперь тоже стоит рядом со всеми на старом капитанском мостике, присоединяя свой сильный голос к прощальной молитве южных евреев. А по окончании обеих молитв, мусульманской и еврейской, и напутственных благословений христианских матросов со стоящих по соседству кораблей и лодок уже не остается ничего такого, что могло бы помешать южному кораблю повернуть по своим же следам к месту исхода.
И вот уже возвращается вновь то легкое покачивание, что казалось совсем забытым за сорок дней странствий по суше. Хотя пока еще корабль раскачивает лишь мягкое и нежное течение реки, а не волны свирепого океана, но течение это неожиданно оказывается непривычно быстрым – то ли потому, что они плывут вниз по реке, то ли потому, что их подгоняют осенние ветры, ибо вот – не успевают пассажиры спохватиться и глянуть назад, чтобы попрощаться с городом на маленьком острове, как он уже исчез, скрылся за первым поворотом берега и утонул в ярком блеске встающего на востоке солнца, которое упрямо спешит за кораблем, чтобы вскоре обогнать его и заплясать перед набирающим скорость бушпритом. Но увы – спокойная и тихая красота окрестных лесов, скрывающих оба берега, теперь уже не успокаивает, как прежде, еврейских путников, а щемит сердца каким-то пронзительным страхом, который заставляет их неустанно высматривать в прибрежных зарослях какого-нибудь человека, которому можно было бы махнуть на прощанье рукой. Но холод и мрачность европейской осени еще более углубляют, похоже, одинокое безмолвие мира, и на верхушке мачты нет теперь мальчика, всматривающегося в те просторы, что скрываются за прибрежными зарослями, и южным путникам, взыскующим человеческого тепла, остается выискивать признаки жизни лишь в великолепном кружении оранжевых листьев, медленно и беззвучно слетающих с веток огромных печальных деревьев, отражения которых тонут в глубинах торопливо бегущих вод.
И хотя капитан Абд эль-Шафи – и на сей раз привязавшийся к мачте и опять запрягший своих матросов, чтобы с помощью веревочных вожжей надежней управлять кораблем, – твердо решил и днем, и ночью, не снижая скорости, продолжать напористое движение к великому океану, но даже и он не может отказать Абу-Лутфи, который с каждым часом все больше утверждает свою власть на корабле, в его просьбе ненадолго остановиться в гавани Руана, чтобы выяснить – а вдруг тот герцог, что сорок дней назад приобрел у них маленькую верблюдицу, уже понял, что здоровье и будущность молодой уроженки пустыни требуют срочно присовокупить к ней партнера мужеска пола, которого к тому же можно приобрести по более низкой цене.
Вот почему в сумерках второго дня обратного плавания они снова бросают якорь неподалеку от низеньких домов Руана, и Абд эль-Шафи, который ни под каким видом не соглашается оставаться здесь до утра, спускает на темную воду маленькую лодку и отправляет в ней исмаилитского купца вместе с андалусским равом в качестве переводчика на поиски герцога или его еврейского советника, чтобы передать им это хитроумное предложение. Но уже спустя недолгое время Абу-Лутфи возвращается к Бен-Атару разочарованный, сжимая в руках лоскуты желтой кожи. И выясняется, что маленькая верблюдица недолго протянула у новых хозяев и, то ли вследствие дурного ухода, то ли от тоски по напарнику, пару недель назад рухнула на землю прямо на заднем дворе церкви и отдала Господу свою верблюжью душу. Но вместо того чтобы завернуть это благородное дитя пустыни в белый саван и предать его тело земле в целости и сохранности – пусть бы ждала себе прихода тысячелетия с его обещанием воскресить всех умерших без разбора, – этот герцог отдал его на потребу любопытству и алчности своих подданных, которые торопливо разрубили тушу на куски и пустили в ход все, из чего можно было извлечь хоть какую-то пользу. Вот, они даже шкуру не пощадили – открыв для себя чудесную способность верблюжьей кожи возвращать блеск и искристость потускневшему золоту и меди, они ободрали ее с мертвого тела, как чулок, порвали на мельчайшие кусочки и безжалостно выдубили.
Но Бен-Атар даже не вслушивается в причитания давнего компаньона, который со времени исчезновения черного язычника набряк странной горечью и высокомерием. Он лишь молча берет в руки один из принесенных исмаилитом мягких, желтоватых лоскутков и подносит к самому лицу, проверяя, сохранил ли этот крохотный клочок верблюжьей кожи тот запах, который всегда ударял ему в ноздри в те ночные часы, когда он тихо пробирался по заполненному тюками трюму в каюту второй жены. Во мраке ночи уже слышится крик капитана, приказывающего поднять якорь, зажечь на носу большую масляную лампу и продолжать путь вниз по реке, а североафриканский еврей всё сидит, охваченный сладкой и печальной тоской по исчезнувшей женщине, пока наконец, не сдержавшись, решает снова спуститься в глубину корабля и заглянуть, хоть на мгновение, в ее опустевшую каюту.
Миновав в полутьме одинокого верблюжонка – видимо, уже обреченного теперь, со смертью руанской подруги, на скорую гибель, – хозяин корабля обнаруживает, что капитан уже сообразил усадить новых рабов за весла, пропустив их лопасти наружу сквозь старинные отверстия в бортах, ранее заделанные, а теперь специально открытые для этого заново. И, осторожно пробираясь дальше по трюму под скрип этих весел и плеск воды, он видит, что, судя по числу теней, двигающихся вокруг него, компаньон его за минувшую ночь еще более увеличил корабельную остойчивость. Но, подойдя поближе, чтобы разглядеть доставленных последними рабов, что теснятся, оказывается, в той самой каюте, которая служила ему местом траура и скорби, он вдруг ощущает новое душевное потрясение, которое возбуждает и воспламеняет все его мужское естество. Ибо не успевает он отвести глаза, как ощущает на себе испуганные и любопытные взгляды трех светловолосых, голубоглазых девушек, связанных друг с другом грязной веревкой, обмотанной вокруг их длинных ног. Сзади него Абу-Лутфи уже пытается шепотом, с заговорщической ухмылкой, объяснить, какую выгодную сделку он заключил перед самым отплытием, но еврейский купец брезгливо отталкивает его и спешит выбраться на палубу. Однако, поднявшись наверх, он видит, что, несмотря на глубокую ночь, никто здесь и не думает спать – и не только капитан и матросы, но даже его жена, которая сидит на старом капитанском мостике, набросив на себя кучу накидок, и слушает болтовню рава Эльбаза, все еще размышляющего вслух, правильно ли он поступил, оставив своего полусиротку в руках совершенно чужой и бездетной женщины, к тому же своей упрямой соперницы на суде.
И хотя Бен-Атар понимает, что ему не удастся скрыть от жены и, уж конечно, от рава то, что открылось его глазам в глубинах корабля, ему хочется отсрочить эту неприятную весть, и потому, не промолвив ни слова, он устало подает жене осторожный знак покинуть севильского рава и вернуться в свою каюту, ибо именно сейчас, когда из корабельного нутра накатывает на него непристойный плотский соблазн променять единственную и неповторимую тоску на осязаемую множественность, его напрягшееся в страхе тело торопится заново проверить, как широко можно раздвинуть границы обладания одной женщиной в деле познания плоти, которое всегда является также познанием души.
Но в середине третьей ночной стражи, снова выйдя из каюты на палубу, где его встречает как всегда неутомимый, а сейчас еще и возбужденный плаванием Абд эль-Шафи, с любопытством поглядывающий на хозяина с самой верхушки мачты, Бен-Атар уже знает то, что знал всегда, – увы, одна женщина никогда не сможет восполнить собою то, что обещала другая. И глаза его тщетно ищут черного раба, который раньше всегда появлялся в такие вот трудные минуты, меж одной ночной стражей и другой, меж одной женой и другою, и возникал из какого-нибудь темного угла, и падал ниц, и, покорно прикоснувшись к полам хозяйской одежды, подавал заваренный на травах горячий напиток. Где он сейчас, этот язычник? – с тоской думает еврей. Кто его похитил? Жив ли он вообще? И неужто новые рабы и наложницы настолько завладели всеми помыслами Абу-Лутфи, что он с такой легкостью бросил своего верного слугу? Но, как бы ни напрягал Бен-Атар свое воображение, ему ни за что не удалось бы представить себе, что даже если он использует сейчас всю силу своего былого авторитета, и остановит этот неуклонно стремящийся к речному устью корабль, и повернет его назад в Иль-де-Франс на поиски потерявшегося африканца, ему никогда не удастся отыскать его следов – и не только потому, что черный юноша основательно скрыт в той далекой хижине на холме, в объятьях трех женщин, упрямо решивших в эти последние перед тысячелетием дни помочь старому резчику наделить чертами другой расы свой недостижимый идеал, но еще и потому, что этот сверкающий черным блеском юности пленник уже и сам полюбил свое узилище, в котором источник его страсти бьет что ни день с новой, неиссякаемой силой.
И теперь, чтобы выстоять перед новым чувством одиночества, какого он никогда не знавал и которое сейчас охватило все его существо, Бен-Атару приходится искать себе нового союзника. Но поскольку рав Эльбаз давно уже спит, он тихо отодвигает легкую деревянную ширму, чтобы глянуть на спящую дочь своего племянника, что плывет с ними назад в свой родной город залогом будущей встречи. Только сейчас, в тишине и молчании лунного света, уже борющегося с предрассветной мутью, он замечает, что та крошка, которая ползала по дну из первой лодки, направлявшейся в Барселону, давно повзрослела и подросла, а тело ее наполнилось и округлилась. И странная мысль вдруг проносится в его голове – удивить Абулафию, а заодно и его жену, вернув им эту девочку при встрече уже просватанной или хотя бы помолвленной. Ведь, приложив достаточно усилий, он наверняка сможет, с Божьей помощью, найти в Танжере какого-нибудь мужчину, который, невзирая на заговоренность этой девушки – а может, как раз по причине ее заговоренности, – захочет обладать этим, пусть и тяжелым, но свежим и расцветающим телом, которое сейчас лежит перед ним, свернувшись за деревянной перегородкой крохотной каюты и мучительно напоминая, вопреки своей искалеченности, прекрасное тело той молодой женщины, которая когда-то давным-давно покинула ее, исчезнув в морской пучине.
Он выходит, настолько возбужденный этой зародившейся в нем неожиданной мыслью, что не может найти себе покоя, пока не решает наконец снова спуститься в глубины корабля, единственным хозяином которого он все еще себя считает, чтобы проверить, достаточно ли внимательно Абу-Лутфи несет свою вахту, а заодно глянуть, все ли еще связаны друг с другом те три светловолосые девушки. Но, спустившись в трюм, он видит, что одна из них, видимо, заболела, потому что лежит, развязанная, отдельно от подруг, в углу каюты, бледная и дрожащая, с откинутой назад головой, укрытая грязной рваной накидкой, найденной среди вещей прежней обладательницы. И Бен-Атар, с болью припоминая ту, которой принадлежала эта рваная накидка, молча и с волнением смотрит на эту молодую язычницу, лежащую сейчас у его ног. А она в этот миг вдруг приоткрывает голубые глаза и униженно обращает к нему покорный, искаженный страданием взгляд, стискивая тонкими руками фигурку какого-то звероподобного идола. И, поняв вдруг, что никогда – никогда в жизни! – он не сможет, даже кончиком пальца, прикоснуться ни к ней, ни к ее подругам, Бен-Атар тоскливо отворачивается и медленно идет по направлению к ведущей на палубу лестнице.
Вот оно, размышляет он, тоскливо поднимаясь наверх, это и есть то, чего добивались новая жена и все ее мудрые друзья с Рейна. Чтобы я был отныне и навсегда осужден каждый день видеть перед собой – но только в воображении! – какие-то крупицы и подобия моей навеки исчезнувшей жены. И его заливает такая нестерпимая скорбь, что он идет разбудить рава Эльбаза, чтобы, глядя ему прямо в глаза, признаться, что он, гордый Бен-Атар, потерпел страшное и непоправимое поражение, потому что никакое возрождение союза меж Севером и Югом никогда не утешит его и не искупит того, что он навсегда потерял в этом путешествии.
Но севильский рав, взлохмаченный со сна, весь еще во власти мутных сновидений, с недоумением слушает оплакивающего свою утрату хозяина. Словно этим исчерпываются все беды в мире! Словно там, в устье Сены, где речные воды сливаются с морскими и где, распластавшись, точно огромная птица, чернеют останки древнего норманнского судна, их не ждут ревущие волны бурного океана и штормовые северные ветры, сулящие им всем такую судьбу, по сравнению с которой даже судьба второй жены покажется легкой и желанной! И внезапно маленького рава пронизывает острое ощущение счастья от того, что он все-таки согласился оставить сына у госпожи Абулафии, и теперь, невзирая на приход страшного тысячного года, его мальчик будет в безопасности и сумеет благополучно вернуться домой сухопутным путем. И ему уже представляется, как в сером предутреннем свете молодой господин Левинас и его сестра наряжают мальчика в черные вормайсские одежды, и покрывают ему голову шапкой с бархатным бараньим рогом, и ведут его на рассвете, сонного и дрожащего от озноба, к учителю, где он будет сидеть весь день, заучивая древние тексты и новые галахические установления. И благодарные слезы навертываются на его глаза, слезы радости при мысли о спасенном сыне, и он вновь ощущает нарастающую в душе поэтическую страсть, которая уже торопит его немедля приступить к сочинению нового, четвертого за это путешествие пиюта. Он поспешно шарит меж балками каюты в поисках своего гусиного пера и чернильницы, но увы – не находит там ничего. Ну что ж, значит, придется ему, под звуки продолжающихся причитаний Бен-Атара, запоминать и заучивать наизусть свою первую, уже сложившуюся в уме строку:
Море меж мной и тобой, но я не нарушу срока…
Хайфа, 1994-1996