Текст книги "Путешествие на край тысячелетия"
Автор книги: Авраам Б. Иегошуа
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 30 страниц)
Глава третья
В Вормайсе, что на реке Рейн, рав Левинас и его жена имели обыкновение поощрять своих детей, Эстер-Минну и Иехиэля, в каждой постигшей их неприятности искать, прежде всего, свою вину и лишь затем копаться в провинностях других. И привычка эта стала их второй натурой, так что порой казалось даже, что дети испытывают странное удовольствие, чуть ли не во всем обвиняя самих себя, при том, что одновременно каждый из них тайком следил за другим и остерегался приписывать себе больше вины, чем брал на себя другой. Вот и нынешней ночью, казня себя за глупость и легкомыслие, с которыми она позволила событиям в Виль-Жуиф разворачиваться по собственной воле, госпожа Абулафия даже в темноте продолжает по старой привычке придирчиво исследовать каждую черточку на лице младшего брата, чтобы понять, сознает ли и он, какая мера вины за происшедшее приходится на его долю. И хотя молодой господин Левинас за все время «суда» не сказал ничего существенного и только, подобно дирижеру хора, подавал другим указующие знаки – кому говорить, кому молчать, а кому переводить, – нет сомнения, что сама идея устроить суд в Виль-Жуиф была его детищем. Правда, он мог бы, в свое оправдание, возразить сестре, что, если б она не вмешалась в его спор с андалусским равом и в порыве непонятного душевного смятения не дала того странного согласия изменить состав суда, им, возможно, удалось бы предотвратить поражение. Но молодой господин Левинас, нахохлившийся сейчас в углу возвращающейся в Париж повозки, даже про себя не хочет ничего говорить в свое оправдание и в осуждение сестры – напротив, как его воспитали, он стремится взять на себя побольше. Словно ребенок, который накладывает на тарелку нелюбимую еду, только бы доставить удовольствие матери.
Но он поступает так не из одной лишь привычки к самобичеванию, потому что понимает, что даже если б его замысел осуществился в исходном виде и суд состоял лишь из тех трех переписчиков, которых хозяин винодельни нашел в поместье под Шартром, все равно неизвестно, не запутал ли бы андалусский рав и этих троих. Ибо в одном брат и сестра сразу же после суда оказались согласны: этот ученый рав, привезенный Бен-Атаром из Севильи, несмотря на свой мальчишеский вид и потертое одеяние, оказался куда более изощренным и хитрым противником, чем они себе представляли, – как в том, что он говорил, так и в том, что оставлял недоговоренным. Чем иным объяснить предательство всех пяти женщин, которые в конце концов взяли сторону Бен-Атара, а не Абулафии и почему-то удовлетворенно улыбались, когда судебный приговор оказался в пользу истца?
Но можно ли это вообще назвать судебным приговором? Или же здесь больше подходит какое-то иное название? Может, то было всего лишь взволнованное и настойчивое обращение простосердечных и доброжелательных людей к племяннику и его новой жене с призывом возобновить прежнее семейное товарищество с дядей? Или же за их решением и впрямь скрывалось согласие с дерзким утверждением рава Эльбаза, что двоеженство – не просто занятный факт частной жизни далекого южного еврея, но древний обычай, к которому стоит присмотреться заново? В тот вечерний прохладный час, насквозь напоенный ароматом выдержанного вина, которое наливали уже из второго по счету бочонка, вполне мыслимо было любое из этих толкований – и более мягкое, первое, и более требовательное, второе. А кроме того, ведь планы парижан расстроили не только талант андалусского рава, но и вмешательство разъезжего раданита. Ибо едва лишь рав Эльбаз закончил свою речь и еще до того, как начался перевод, этот осанистый, плотный человек поднялся на ноги и в знак одобрения несколько раз похлопал в ладоши, заражая собравшихся симпатией к истцу еще до объявления приговора.
Видимо, именно эта симпатия, соединившись к тому же с сочувствием простых евреев из винодельни к смуглому, сильному магрибскому купцу, который, поступившись самолюбием, приехал сам и привез обеих своих жен из такой дальней дали, привели к тому, что вмешательство раданита отчасти освободило виль-жуифских простолюдинов от почтения и зависимости, которые они испытывали по отношению к своему хозяину и к семейству Левинас, и вот, вместо того, чтобы довольствоваться случайным и незаметным прикосновением к необычным гладким шелковым одеждам магрибских женщин, они ощутили вдруг, что призваны и в самом деле непредвзято вглядеться в глубинную суть человеческой натуры. Но что же двигало этим раданитом? Возможно ли, что и у этого купца, в каком-то месте на тех дальних путях, что соединяют страны Востока с Европой, тоже была вторая, тайная жена, облегчавшая ему уныние и одиночество его странствий? Или же им руководило желание слегка наказать молодого господина Левинаса за низкую цену, которую тот предложил ему накануне за привезенные издалека индийские жемчужины?
В ту ночь, уже после того, как евреи Виль-Жуиф разошлись по домам, а участники тяжбы, истцы и ответчики, отправились в обратный путь в Париж, хозяин винодельни долго еще не оставлял в покое свою болезненного вида жену и, лежа рядом с ней в супружеской постели, окруженной маленькими пробными бутылочками вина, всё добивался, чтобы она объяснила ему свое «предательство». Почему вдруг она решила встать на сторону чужого еврея против их парижских друзей? Неужто она и впрямь согласна со словами этого андалусского рава? – спрашивал он, до боли сжимая ее плечи, не то от злости, не то уже распаляясь желанием. Ибо ежели так, пугал он ее с ухмылкой, может, и он надумает взять себе вторую жену. Да пусть бы и взял, почему нет, молча думала женщина, давно уставшая от необходимости каждую ночь удовлетворять вожделение супруга, которого вид босоногих давильщиц в винодельне непрестанно возбуждал сверх его истинных возможностей. Но она не осмеливалась признаться ему, что душа ее вдруг распахнулась навстречу тому спокойствию и умиротворенности, которые исходили от двух южных женщин в их разноцветных, как будто застывших в струящемся движении одеждах. Усталая и раздраженная, она путано оправдывалась, ссылаясь на то, что прибывший из Земли Израиля раданит с его окладистой черной бородой посредством какого-то колдовства склонил ее на сторону отстраненного парижанами истца-двоеженца.
Три молодые давильщицы из винодельни тоже могли бы сказать, что этот человек из Земли Израиля каким-то образом их «заколдовал», но они хорошо знали, что за этим колдовством стояли просто горячие глаза да мужской запах, исходивший от большого, сильного тела, которые побудили их сердца поверить ему и послушаться его голоса, – быть может, также в силу странной мысли, что человек, с такой уверенностью защищающий обладателя двух жен, наверняка достаточно силен, чтобы защитить и третью. Но поскольку они не могли признаться в этом даже друг дружке, а уж подавно – тем любопытствующим рабочим винодельни, которые всё допытывались, чем объяснить их странный приговор, так ущемивший интересы хозяина и его друзей, то они пытались объяснить случившееся путаницей языков, которая в конце концов запутала их мысли.
Даже переписчик Торы, которого вместе с двумя его товарищами-писцами везут сейчас в этот ночной час в старой коляске обратно в шартрское поместье по темной и безлюдной равнине Иль-де-Франс, безмолвие которой время от времени нарушает далекая перекличка хитрых лис и голодных шакалов, и тот тоже пытается объяснить – хотя бы самому себе, прежде чем попытаться объяснить своим товарищам, – как и почему он изменил свое мнение. Ведь он-то хорошо знал, какого приговора ждали от него люди, которые привезли его в Виль-Жуиф, и какова была обещанная ими плата за труды, надежда на которую теперь, конечно, испарилась из-за его позорной измены. Но странно – хотя ему ясно, как сильно разочаровал он всех, включая себя самого, однако нисколько этим почему-то не удручен, а, напротив, пребывает в каком-то приподнятом, даже возбужденном настроении, словно некая иная, подлинная или воображаемая, миссия, подсказанная ему прибывшим из Земли Израиля раданитом, свила гнездо в его душе и разом перечеркнула все прежние обязательства. Но он не решается признаться в этом своим товарищам, опасаясь, как бы те не объявили ему такую же ретию, как госпожа Эстер-Минна – Бен-Атару, и потому, пока эта шаткая коляска, которую дал им для обратного пути хозяин винодельни, прокладывает себе путь средь покрытых туманом угрюмых полей и развалин древних каменных стен, а возчик-христианин беседует со своим конем, проверяя, помнит ли тот дорогу к Шартру, этот согрешивший судья-писец, в стремлении оправдаться перед спутниками, начинает вдруг мечтательно, с тоскливым восхищением припоминать исчезнувших героев давних дней с их многочисленными женами и потомками, как будто с помощью этих упоминаний хочет превратить ту пространственную даль, из которой прибыл Бен-Атар, в даль временную и таким способом приравнять Бен-Атара к тем древним мужам и героям Торы.
Только у старой вдовы, сборщицы винограда, никто не требует никаких разъяснений. И только она одна в глубине души убеждена, что возрождение дружбы меж Севером и Югом как раз и было тем, чего втайне желала вся община. И поскольку сейчас в душе ее теснится умиление и радость от того, что всё произошло по общему желанию, она решает не возвращаться на ночь в свою крохотную, одинокую нору, а переночевать прямо здесь, в опустевшей, темной винодельне. Сняв лисьи шкуры с нескольких бочонков, она сооружает себе из них мягкое ложе на невысоком судейском помосте и по-хозяйски располагается там, принюхиваясь к запахам, оставшимся от истцов с ответчиками и судей с переводчиками, и размышляя про себя, как было бы славно, кабы ее покойный муж тоже оставил после себя вторую жену – лежали бы они сейчас рядышком да грели друг дружку общими воспоминаньями. И она закрывает глаза, и в ее воображении вновь вспыхивает тот большой факел, что пылал перед судейским помостом, и она начинает заново перебирать в мыслях лицо за лицом, речь за речью и перевод за переводом, пока наконец не упирается мысленным взором прямо в огромные глаза переводчика Абулафии.
Который в эту минуту сидит в полном молчании в глубине возвращающейся в Париж повозки, попеременно томясь то страхом, то безумной надеждой. И хотя он стиснут меж женой и шурином, а сидит прямо напротив дяди и теток, глаза его уклоняются от встречи с их взглядами и устремлены на худую спину рава Эльбаза, который устроился рядом с сыном на сиденье подле возницы, чтобы увенчать свою победу созерцанием звезд незнакомого неба и на свободе, без помех, бормотать про себя, глубоко вплавляя в память, строки нового пиюта, который он уже начал сочинять. Все молчат, но в то время как победители уже начинают ощущать, как сильно они проголодались, побежденные не только не чувствуют никакого голода, но, кажется, вообще забыли о второй сумке с провизией, что все еще привязана сбоку к повозке. И Абулафия тоже не испытывает голода, но вовсе не потому, будто чувствует себя побежденным или подавленным, – он попросту поглощен мыслями о той близкой минуте, когда останется наедине с женой и должен будет утешать ее в поражении, в то же время исподволь, осторожно упрекая за излишние страдания, которые ее странная ретия причинила им всем. Исподволь, осторожно, твердит он себе, как заклинанье, потому что понимает, что теперешняя торжественная и публичная отмена этой ретии уже зовет его этим же летом спуститься к месту встречи двух миров, к лазурному Барселонскому заливу, и залив этот отсюда, из затхлой темноты коляски, представляется ему озаренным тысячью волшебных огней. И поскольку ему хочется уяснить себе свои собственные мысли, равно как и мысли других людей о нем, прежде чем остаться наедине со слишком сложными мыслями своей супруги, он вдруг решает взять на себя обязанности хозяина и велит вознице остановить лошадей в той же самой роще и у того же очаровательного ручья, где они трапезничали днем, на пути в Виль-Жуиф, – но теперь уже для вечерней трапезы.
И тут выясняется, что все – как истцы, так и ответчики, как голодные, так и нет, – рады навязанному им привалу, хотя ехали они не так уж долго, да и до Парижа чуть не рукой подать. Рады потому, что именно сейчас, после недавних суматошных минут оглашения приговора, каждому вдруг захотелось укрыться в темноте от своих попутчиков, чтобы на время остаться одному под сводом небес. И действительно, стоило коляске остановиться, как рав Эльбаз уже увлекает сына в заросли, размять кости и справить те нужды, которые так долго откладывались из уважения к суду, и Бен-Атар тоже, не мешкая, ведет своих жен – правда, в противоположном направлении, глубоко в гущу деревьев, – чтобы дать этим женщинам возможность сделать то, в чем до сей поры было отказано, а молодой господин Левинас тем временем направляется к ручью, собираясь наполнить кувшин свежей ручьевой водой, меж тем как Абулафия с помощью возницы отвязывает от повозки вторую сумку с провизией, а потом отправляется в рощу, чтобы наломать немного веток для небольшого костра, который он собирается разжечь. Одна только госпожа Эстер-Минна остается рядом с повозкой и стоит, придерживая вожжи одной рукой, а другою рассеянно поглаживая твердый широкий лоб лошади, которая терпеливо ждет, пока эта маленькая и приятная женская рука оставит ее в покое, позволив наконец присоединиться к напарнику, который давно уже с удовольствием хрустит свежей травой.
Привыкшему кочевать Абулафии быстро удается разжечь веселый огонь, а вскоре к треску горящих сучьев присоединяется уже и шелест одежд первой жены, которая медленно возвращается из рощи одна, без мужа. Заметив, что госпожа Эстер-Минна все еще задумчиво стоит рядом с благовоспитанной лошадью, она спешит помочь Абулафии разостлать скатерть и нарезать ломтями сыр, хлеб и крутые яйца, и, оказывается, хорошо, что евреям по их закону положено произносить благословение пище в конце трапезы, а не в ее начале, ибо умирающему от голода маленькому Эльбазу не приходится ждать возвращения Бен-Атара и его второй жены – достаточно всего лишь совершить омовение рук под кувшином, из которого поливает молодой господин Левинас, да произнести два коротеньких благословения и можно сразу же получить из рук первой жены большой ломоть черного хлеба. И хотя госпоже Эстер-Минне неудобно стоять в стороне, словно она обиженная гостья, а не хозяйка, принимающая гостей, она не отходит от лошади до тех пор, пока не слышит хруст веток под ногами Бен-Атара и его второй жены, когда они наконец-то выбираются из глубины рощи. Лишь теперь ей становится понятной причина их задержки – оказывается, вторая жена меняла свое шелковое одеяние на более простую, зато более теплую накидку из куска обычной ткани. И госпожа Эстер-Минна, с рассеянной грустью улыбнувшись молодой женщине, молча присоединяется к этой паре, неторопливо бредущей через темный луг в сторону все ярче разгорающегося пламени.
Но ее молодой брат, который куда лучше мужа понимает, как ей плохо в эту минуту, уже торопится к ней навстречу, помогая найти удобное место у огня. И поскольку есть она не в силах, то соглашается на бокал вина, который он тут же наливает, спеша поддержать ее сломленный дух. И она воистину нуждается сейчас в основательной поддержке, тем более что непрерывно ощущает на себе взгляд рава Эльбаза, ласково скользящий по ее лицу и телу, и взгляд этот – теперь, когда она уже научилась распознавать повадки маленького севильского хитроумца, – всерьез умножает ее беспокойство. И постепенно это ее беспокойство достигает такой степени, что она даже испуганно вздрагивает, когда первая жена мягко и легко прикасается к ее плечу, с дружелюбной улыбкой предлагая ей кубик сыра, на котором в знак его кошерности выдавлено ивритское слово «браха». Что же я наделала? – в отчаянии думает госпожа Эстер-Минна. Вместо того чтобы разлучить компаньонов потихоньку, под какими-нибудь благовидными предлогами или с помощью отговорок и обещаний, я лишь еще теснее связала их судебным приговором невежественной и пьяной толпы. Но тщетно ищет она глазами взгляд своего супруга – тот вовсе не выглядит ни огорченным, ни грустным и весь поглощен сейчас тем, что кипятит воду, чтобы поскорей приготовить попутчикам горячий чай, заваренный на смеси сухих и резко пахнущих листьев, которые первая жена извлекла из своей дорожной сумки.
И вдруг молодой господин Левинас, хлопнув себя по лбу, быстро поднимается на ноги. Только сейчас ему вспомнилось, что в суматохе отъезда из Виль-Жуиф он совершенно забыл вручить писцам обещанную плату, и теперь они могут заподозрить, что он нарушил свое обещание, поскольку не получил от них желаемого, как будто речь шла не о плате за труд, а о низком подкупе. И видно, что молодого господина Левинаса тяготят и тревожат те несправедливые подозрения, которые могут на него возвести, потому что он отказывается от еды и от чаю и принимается ходить вокруг костра, не находя себе места, и к тому же с таким угрюмым и подавленным видом, что всем тут же становится ясно, что лишь немедленное возвращение в винодельню и уплата позабытого долга могут вернуть ему душевное спокойствие. И хотя Абулафия пытается убедить шурина отложить поездку на день-другой, чтобы не отправляться в путь одному, да еще в ночное время, его новая жена, госпожа Эстер-Минна, которая лучше знает своего брата, понимает, что нет в мире силы, которая могла бы остановить его, когда он торопится очистить свое доброе имя, и поэтому приказывает удивленному вознице освободить от упряжи ту лошадь, которую она гладила только что у повозки, и дать ее брату, чтобы тот как можно скорее искупил свой грех.
Но в ту минуту, когда цокот копыт нахлестываемой всадником лошади окончательно затихает во мраке, она вдруг чувствует, что теперь ее одиночество стало уже совершенно невыносимым. Даже кудри мужа, полюбившиеся ей настолько, что она порой сама расчесывала их в постели, здесь, в отблесках пламени, кажутся ей чужими и дико всклокоченными. И ей хочется лишь одного – поскорее вернуться домой, пусть даже ее супружеская постель и в эту ночь будет реквизирована для южных гостей, семейный вес и положение которых отныне, благодаря этому странному судебному решению, стали даже вдвое выше прежних. Но не похоже, чтобы люди, сидящие вокруг костра, торопились в дорогу. Они мирно сидят друг подле друга, удобно скрестив под собою ноги, вкусно прихлебывают горячий, настоянный на травах чай и, достав из маленьких кожаных мешочков растертые в порошок специи и разноцветные крошки пряностей, посыпают ими, для остроты, всё, что едят. И при этом говорят друг с другом по-арабски и с таким невозмутимым южным спокойствием, словно находятся где-нибудь на мирном золотистом побережье своей далекой родины, а не в самом сердце диких и безлюдных европейских просторов.
Видно также, что исчезновение молодого господина Левинаса освободило обеих женщин от их прежней скованности. Едва завидев, что возница-иноверец задремал на своем сиденье, они тотчас позволяют себе немного приподнять головные накидки. И поскольку воссоединение компаньонов внезапно сделало полезными и осмысленными все тяготы их долгого путешествия, то теперь, на радостях, они затевают веселую болтовню, со смехом вышучивая не только Бен-Атара, но и Абулафию, и даже осмеливаются передразнивать рава Эльбаза, который лежит себе, положив голову на колени сына, чтобы удобней высматривать новые звезды, которых не увидишь в андалусских небесах. Да и сам Абулафия, хоть и видит, как помрачнела его жена, тоже не остается равнодушным к струящейся вокруг семейной беседе, а чтобы задобрить супругу, то и дело склоняется к ней и переводит с арабского фразу-другую – в основном из тех, что произносит вторая жена, ибо сейчас, у костра, над которым весело танцуют взлетающие к небу искры, эта молодая женщина начинает вдруг с какой-то диковатой живостью овладевать разговором, словно, сменив в глубине рощи свой наряд, одновременно получила там от мужа и некие обещания, которые удвоили ее уверенность в себе.
А между тем мрачность госпожи Эстер-Минны с каждой минутой только усиливается, словно броня ее прославленной самоуверенности внезапно дала трещину. Будь на ней сейчас вуаль, она с радостью спряталась бы за ней, и в первую очередь от глаз собственного мужа, веселость которого представляется ей такой отвратительной, что вселяет в нее желание умереть. И она торопливо встает и направляется в сторону рощи, как будто тоже решила поискать укромное местечко, как нашли его раньше другие, но чем дальше углубляется в темноту средь высоких деревьев, тем сильнее ощущает не столько полноту уединения, сколько внутреннюю опустошенность, и не столько насыщенность души, сколько душевный голод, а потому уходит все дальше и дальше, но при этом не удаляясь от костра, потому что все время идет по широкой дуге, огибающей помигивающее вдалеке пламя, и продолжает идти так, пока вдруг не натыкается на какого-то лесного зверька, который от удивления взвизгивает у нее под ногами. И тут она застывает на месте, а потом начинает в отчаянии тереться головой о древесный ствол, как будто ее грозный незримый бог уже побежден окончательно и отныне ей придется выпрашивать милость у лесных деревьев.
И пока она стоит вот так в темноте, мысленно представляя себе, как ее молодой и желанный супруг уже этим летом упакует дорожную сумку и седельные мешки и отправится за тысячи парс к Барселонскому заливу, чтобы получить от дяди-компаньона не только медную посуду и пряности, но в придачу еще и запах двоеженства, который пристанет к его одежде, как липкий запах корицы, ее молодой супруг на самом деле нетерпеливо ходит вокруг костра, с беспокойством гадая, требует ли затянувшееся отсутствие жены его срочного вмешательства или же, напротив, лучше терпеливо ждать, чтобы не уронить ее достоинство. Наконец, не выдержав, он громко зовет ее, надеясь услышать ответный отклик, но госпожа Эстер-Минна, которой голос мужа слышится сейчас как далекое эхо, не торопится с ответом, потому что не уверена, одолеет ли ее собственный голос такое расстояние, но главным образом потому, что надеется здесь, в этой мрачной и сырой тишине рощи, отыскать в своей душе силы, которые позволят ей до конца продумать только что озарившую ее мысль – неожиданное решение, которое, возможно, позволит ей защитить свое достоинство от новой угрозы.
Но если Абулафия даже и надеется в глубине души, что его новая жена молчит лишь для того, чтобы пробудить тревогу в сердце любящего супруга, он не уверен, позволят ли ей ночные духи исполнить этот маленький каприз, не причинив ей при этом никакого вреда. И потому, убедившись, что она по-прежнему упорствует в молчании, он решает сам разыскать и вернуть ее к костру. В полной уверенности, что жена его находится неподалеку, он направляется поначалу прямо к тому месту, где она исчезла в роще, но после долгих и безуспешных поисков и безответных призывов возвращается к костру с пустыми руками и уже всерьез опасаясь, как бы ее мнимое исчезновение не превратилось в настоящее. И тогда Бен-Атар спешно вызывается ему помочь, прихватив с собой, чтобы освещать дорогу, два факела, связанных из веток и сухих листьев, – один для себя самого, другой для этого встревоженного молодого супруга, когда-то уже потерявшего первую жену в море и теперь, вполне естественно, намеренного приложить все силы, чтобы не потерять вторую в лесу.
Но сказать по правде, госпожа Эстер-Минна и сама не хочет потеряться, да и место, где она остановилась, находится и впрямь не так уж далеко от костра и от обоих мужчин, чьи факелы сейчас мелькают среди деревьев. Она просто с самого начала шла не по прямой, а по широкой дуге и в результате оказалась в другой части рощи, прямо противоположной той, где ее ищут, а потому и может теперь позволить себе спокойно сидеть, свернувшись комочком, под тем самым деревом, о которое только что так горестно терлась лбом, и, скрестив маленькие руки на груди, неторопливо перебирать свои мысли, в ожидании, пока мужчины отчаются ее найти, и тогда она сможет вернуться к костру сама, в величавом спокойствии, воодушевленная и поглощенная той новой идеей, которая уже пустила многообещающие ростки в ее душе. Но в этот момент ищущие ее мужчины разделяются, направляясь в противоположные стороны. И в то время как молодой муж продолжает идти в прежнем направлении, словно и впрямь уже уверовал, что его супруга решила вернуться в Париж пешком, пролагая путь по небесным звездам, дядя его Бен-Атар, человек более опытный и лучше понимающий женскую душу, поворачивает назад, потому что тонкое чутье подсказывает ему, что женщина, которая своей ретией сумела заставить его столько недель качаться на океанских волнах, вполне сумеет постоять сама за себя постоять.
Но увы – факел в его руке уже догорает, и последние искры рассыпаются и гаснут в кустах, и потому, натолкнувшись наконец в темноте на женщину, которую искал, он в первое мгновенье не понимает даже, человек это или какой-то мягкий местный зверек. Но когда он понимает, что это она, и, наклонившись, пытается ее приподнять, обращаясь к ней на святом языке, чтобы проверить, не в обмороке ли она, госпоже Эстер-Минне вдруг приходит в голову, что именно обморок лучше всего оправдает ее долгое молчанье, и с целью скрыться за этим обманом она нарочно закрывает глаза, представляя себе, будто и впрямь стала третьей женой этого сильного смуглого мужчины, что охватил ее сейчас своими могучими руками, и буквально принуждает себя, вся содрогаясь от ужаса, пережить невыносимую боль и унизительность такого состояния. Всю жизнь твердо сохранявшая самообладание и ясность мысли, сейчас она хочет поскорее вызвать у себя легкое головокружение, чтобы как можно убедительней изобразить притворный обморок.
Но, открыв глаза, она понимает, что ее обморок не был притворным, потому что видит, что лежит возле костра, прикрытая чьей-то чужой накидкой, а над нею плывет лицо Абулафии, полное благоговейного обожания, словно, потеряв сознание, его новая жена добавила к списку своих достоинств еще одно, которого ей раньше недоставало. И хотя ей очень хочется узнать, кто же все-таки принес ее из рощи – муж, который так умиленно смотрит на нее сейчас, или смуглый двоеженец, нашедший ее под деревом, – она понимает, что не время выяснять этот вопрос сейчас, когда все спутники окружают ее с такой любовью и тревогой, словно этот минутный обморок разом искупил все грехи ее ретии. И эта их озабоченность тоже никак не притворна, потому что первая жена уже успела распороть один из швов в подкладке своей нижней юбки, где находится ее внутренний тайник, и теперь поспешно достает оттуда пузырек с резко пахнущей жидкостью, которую Абу-Лутфи ежегодно привозит ей из пустыни. Исмаилит всегда вручает ей эти пузырьки под таким секретом, как будто в них содержится какая-нибудь разведенная и процеженная выжимка из мозгов или яичек каких-нибудь разумных, пусть и некошерных, обезьян, а сильный, резкий запах этого эликсира обладает таким особым и необычным воздействием, что стоит первой жене втереть одну-единственную каплю в изжелта-бледный висок госпожи Эстер-Минны, как той уже не остается ничего иного, кроме как немедленно приподняться.