Текст книги "Путешествие на край тысячелетия"
Автор книги: Авраам Б. Иегошуа
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)
Однако, проведя в родном городе, отчасти скрытно, целых два дня и увидев, что фургоны Бен-Атара всё не появляются, а меж тем звуки еврейских покаянных песнопений в преддверии Нового года с каждой ночью становятся всё громче и громче, молодой господин Левинас не на шутку встревожился – уж не повернул ли купец-двоеженец, из-за какой-нибудь поломки или пришедшей ему в голову новой мысли, назад, в Париж, – и эта тревога побудила его отказаться от своей конспирации и поскакать им навстречу, чтобы поторопить караван и побыстрее доставить магрибцев в приготовленную для них западню. Но, встретив путников, он, к своему великому удивлению, обнаружил, что за каких-нибудь три неполных дня до святого праздника оба фургона всё еще находятся на расстоянии целых двадцати парс – и не от Вормайсы даже, а от Шпейера, в котором, как известно, вообще не сыщешь ни одного еврея, даже просто для утешения души. Поэтому он тотчас вызывается, в качестве бывшего местного жителя, довести караван прямиком до цели, минуя Шпейер, а путникам предлагает отныне отказаться от ночных остановок. И Бен-Атар, тоже уже заразившись страхами госпожи Эстер-Минны, немедленно соглашается с этим предложением ее рассудительного брата и приказывает Абд эль-Шафи, поскольку тому не в новинку вести корабли в темноте, соединить задний фургон с передним короткой толстой веревкой, а передний фургон привязать длинной веревкой к седлу господина Левинаса, чтобы им не разлучиться в дороге, а прибыть к месту назначения всем вместе и воедино.
И вот так, связанные друг с другом, фургоны тащатся по рыжеватой, болотистой земле Рейнской долины вслед за благородным, разумным жеребцом господина Левинаса, а сам этот утонченный молодой человек, демонстрируя незаурядную настойчивость и воодушевление, денно и нощно, не покидая седла, упрямо ведет за собой магрибских евреев, дабы они, упаси Господь, не опоздали прибыть в его родной город к святому празднику. Одно дело, однако, когда движешься лишь засветло, а по ночам останавливаешься на отдых, и совсем иное – когда движешься и днем, и ночью, без единой остановки. И неудивительно, что от такой безостановочной, поспешной гонки путешественниками вскоре овладевают слабость и головокружение, и они, обессилев, лежат на дне фургонов вповалку, словно слабо шевелящийся ворох тряпья. И даже возницы-исмаилиты, эти морские богатыри, способные бодрствовать не смыкая глаз долгими штормовыми ночами, – и те дрябло и бессильно обвисают на своих сиденьях, и когда бы не молодой невольник, который без устали продолжал нахлестывать лошадей, сомнительно, сумели бы эти два связанные друг с другом фургона все-таки вкатиться – в самые сумерки самого последнего дня самого последнего в году месяца элул – на узкую, грязную еврейскую улицу Вормайсы, где они и остановились наконец, как вкопанные, среди маленьких, скособоченных домишек, присевших на высоких шершавых сваях.
В полуобморочном состоянии выбрались тяжущиеся из своих фургонов и тут же, возможно, рухнули б наземь, когда бы к ним навстречу не торопились уже добрые люди Вормайсы, в основном члены надежной семьи Калонимус, заранее извещенной о предстоящем прибытии маленького каравана, и вот они уже ведут гостей в дома, загодя предупрежденные о будущих постояльцах, чтобы путники еще успели, за оставшиеся до начала праздника двадцать часов, очистить и возродить свою изможденную плоть и усохшую за время дороги душу. И попутно, даже не спрашивая мнения этих затуманенных усталостью людей, заботливые Калонимусы быстро и умело отделяют мужчин от женщин, евреев от исмаилитов, лошадей от фургонов, помещая каждого, согласно его породе и полу, в специально для него предназначенные и подходящие ему условия. И что поразительно – к своей родственнице, госпоже Эстер-Минне, члены семьи Калонимус относятся так, словно и она – чужая им путешественница с юга, и не освобождают ее ни от одной из тех обязанностей, которые возложены на всех остальных, и с той же мягкой решительностью ведут ее вместе с двумя женами Бен-Атара очиститься в большой микве, что в старину служила баней для римских легионеров и где до сих пор сохранились небольшие кабинки, выложенные зеленоватым мрамором, в одной из которых госпожа Эстер-Минна тщетно пытается скрыть свою светлую, розовеющую в теплой воде наготу от заинтересованных и удивленных взглядов двух южных женщин, своих противниц по судебной тяжбе.
А затем, когда все три женщины выходят наконец из воды, обтираются и одеваются и провожатые уважительно ведут каждую в отведенное ей место, хозяева приводят в микву, чтобы окунуться, двух условных компаньонов, дядю с племянником, присоединив к ним также рава Эльбаза, который, в свою очередь, увлекает в это изобилие обнаженной и обильной мужественности своего брыкающегося отпрыска. Тем временем на маленьком заднем дворе уже готовят кошерную трапезу для трех исмаилитов, чтобы ублаготворить их души перед тем, как попросить их тоже очиститься в преддверии праздника, хотя и не в реке, как они привыкли, а просто в колодезной воде. И поскольку времени уже мало, а дел еще много, тем более что в 4760 году к двум дням праздника Нового года примыкает еще и день Покаянной субботы, то другие евреи Вормайсы, которые тоже хотят немного поучаствовать в мицве гостеприимства, тем временем чистят и кормят лошадей, пытаясь поднять дух этих верных животных, которых так нещадно понукали и которые сами так же нещадно выкладывались, чтобы еще до праздника воссоединить кочующих евреев с оседлыми и объединить их всех в одной синагоге.
И вот так, хоть и торопливо, но с любовью, местные жители включают гостей в ткань своей обычной жизни. И поскольку в канун Дней покаяния никто не хочет уступить другому право принять в своем доме таких замечательных и умных чужестранцев, которые специально прибыли с другого края земли, чтобы представить свое дело на мудрый и справедливый суд рейнской общины, то по меньшей мере в десятке домов уже накрывают столы и стелют постели, чтобы каждый такой дом удостоился хотя бы одного гостя, безразлично – женщины, мальчика, исмаилита или даже молодого язычника. И путники, которые за долгие дни путешествия уже привыкли ощущать себя частью движущегося как единое целое комка человечины и даже стали подсматривать сны друг у друга, теперь, среди ночи, вдруг обнаруживают, что их не только помыли и накормили, но также отделили друг от друга, и теперь каждый из них, лежа в чужой постели, отгороженный занавеской, утопая в мягкой перине, из которой там и сям торчат гусиные перья, окруженный черной пустотой, остался наконец наедине сам с собою, чтобы ему не взбрело больше в голову участвовать не в своем сне.
Но госпожа Эстер-Минна не только не настроена сейчас разглядывать сны, даже свои собственные, но и вообще отказывается уснуть. Ибо, несмотря на толпящиеся вокруг ночные тени, она уже успела с глубоким волнением распознать, что члены семьи Калонимус, которые за всё время встречи обменялись с ней лишь считанными словами, отвели ей место в той самой маленькой спальне, где ее первый муж, человек большой учености и тонкой души, долго и тщетно пытался вместе с нею привести в мир новое дитя, пока не угас в полном отчаянии. Что это, воля случая, спрашивает она себя, или же родственники покойного мужа и впрямь поняли, как глубоко она тоскует по этой уютной комнатке, что, по слухам, служила спальней уже и во времена тех первых поколений евреев, которые по приказу императора прибыли сюда из Италии, по пути прихватив с собой в Альпийских горах в качестве слуг несколько светловолосых, голубоглазых язычников, что со временем, из глубокой преданности хозяевам, отказались от своих нелепых языческих идолов и приняли еврейскую веру? Но кто же освободил для нее эту большую кровать? – гадает она с волнением, не лишенным толики страха. Неужто это кровать ее бывшего деверя, господина Ицхака бен-Калонимуса, мать которого, тогдашняя свекровь Эстер-Минны, после смерти своего старшего сына не захотела, чтобы бесплодная невестка дожидалась, пока достигнет зрелости ее младший сын, но решительно потребовала, чтобы та, как положено по закону о халице, сняла с ножки красивого малыша его маленькую туфельку и плюнула перед ней на пол, тем самым навсегда отказавшись от права стать впоследствии его женой, – и лишь после этого разрешила молодой вдове искать утешения у ее младшего брата в Париже.
И хотя госпожа Эстер-Минна хорошо знает, даже на собственном примере, характер своих земляков, которые и самое сердечное и нежное отношение прячут в чопорную строгость, она тем не менее смущена и разочарована, потому что ожидала более теплого приема. В своей наивности она полагала, что ее земляки придут в восторг от той преданности и находчивости, с которыми она привела в родной город упрямых иноземных евреев, дабы те тоже смогли прикоснуться к его праведности, которая самой госпоже Эстер-Минне за многие годы отсутствия на родине стала представляться верхом совершенства. Но она забыла главное – что великая сила евреев Вормайсы основана как раз на том, что они никогда не считали свою праведность даже близкой к совершенству и те десять лет, которые она провела вдали от родных и друзей, посвятили именно тому, чтобы непрерывно шлифовать и совершенствовать эту свою, не вполне совершенную, праведность. И поэтому сегодня они отнюдь не расположены восторгаться женщиной, которая в самом преддверии двойного праздника навлекла на их голову такое кляузное судебное дело, и, наоборот, склонны, скорее, отнестись к ней с недоверием и подозрением, как те замечательные судьи, которые перед каждым пред стоящим им судом оттачивают свое беспристрастие, предполагая виновной каждую из сторон.
И вернувшаяся на родину женщина уже ощутила это подозрение в тех холодных взглядах, которыми ее встретили бывшие родственники, и потому этой ночью, на постели своего бесплодия, где они с покойным мужем, несмотря на всю их страсть, так и не сумели зачать ребенка, сердце ее сжимается в такой крохотный испуганный комочек, что даже одной-единственной слезинки печали достаточно сейчас, чтобы переполнить его. И вдруг даже невозможное начинает казаться ей вполне возможным. И впрямь, разве так уж невозможно, что и здесь, в том месте, которое кажется ей самым проверенным и надежным, ее постигает та же неудача и мудрецы Вормайсы, подобно невеждам из Виль-Жуиф, в своем чрезмерном стремлении к беспристрастности, а также из жалости к наивным южным евреям, прибывшим на этот суд из такой страшной дали, поддадутся слабости и, услышав лживые рассуждения андалусского рава, вопреки ее надеждам вынесут такой приговор, который не только увековечит товарищество Абулафии с дядей-двоеженцем, но к тому же скрепит их унизительные фантазии печатью двойной – и северной, и южной – кошерности.
Ей хочется побыстрее разбудить брата и поведать ему свои новые страхи, но увы – она не знает, где он спит. И в ней вдруг вскипает гнев на своеволие земляков, которые придумали развести путешественников по разным домам и отделить их друг от друга, как неразумных младенцев. Она уже раскаивается, что согласилась на повторный суд, и, подобно раву Эльбазу, который две недели назад нащупывал в темноте ее парижского дома пути спасения из него, она сбрасывает с себя пуховую перину и встает с постели, чтобы найти выход из этого покосившегося деревянного жилища, которое, при всем ее давнем с ним знакомстве, вдруг представляется ей жалким, кособоко осевшим на мели суденышком. Но пока она сражается с тяжелым, незнакомым засовом, видимо, установленным в страхе перед грозным тысячным годом, отзвуки ее стараний будят хозяина дома, Калонимуса-младшего, брата ее покойного мужа, и тот, не осмеливаясь приближаться к ней, чтобы не оказаться наедине с посторонней женщиной, да еще в темноте, торопливо будит свою жену, чтобы та успокоила его бывшую невестку.
И эта милая, молодая госпожа Калонимус, один из древних предков которой наделил всех своих потомков великолепными зеленовато-искрящимися глазами, действительно ухитряется успокоить все страхи, обуревающие госпожу Эстер-Минну, а заодно заново вдохнуть в нее уверенность перед предстоящей им вскоре утренней покаянной молитвой. И она мягкой рукой ведет эту маленькую светловолосую женщину – которой, когда б не бесплодие, предстояло стать первой, а также единственной женой ее нынешнего мужа – назад в ее бывшую супружескую постель и заботливо, с состраданием, укрывает той самой, сброшенной в порыве душевной тревоги периной, чтобы гостья могла насладиться хотя бы двумя-тремя часами спокойного сна, прежде чем ее разбудят и поведут на богослужение в недавно построенную, отдельную, только для женщин, синагогу, где есть даже свой собственный кантор – женщина, умеющая выводить мелодичные рулады песнопений и накладывать тфилин перед чтением «Шма, Исраэль» на утренней молитве.
И странно – именно это неожиданное известие о синагоге, предназначенной только для женщин, разом, словно волшебной мягкой рукой, снимает все страхи с души госпожи Эстер-Минны. И радостная надежда, что женщины ее родного города в их благоразумии и праведности исправят то, что испортили босоногие и невежественные женщины в винодельне под Парижем, умеряет ее прежнее отчаяние и навевает на душу тот сон, в котором так нуждается ее тело. Поэтому неудивительно, что четыре часа спустя госпоже Рахели, зеленоглазой жене Калонимуса-младшего, приходится приложить немалые усилия, чтобы извлечь дорогую и почтенную гостью из глубин этого сна, чтобы не пропустить утреннюю молитву женщин во Frauenschul, когда они на рассвете последнего дня умирающего года будут просить у Господа милосердия и прощения не только за свои собственные грехи, но и за грехи всех еврейских женщин в мире.
Например, за грехи двух жен Бен-Атара – ибо и их не обошли вниманием педантичные евреи Вормайсы. Во мраке последней ночной стражи, в порывах сырого ветра с реки, несущего на город клочья тумана, их обеих, закутанных в тяжелые черные капоты, с открытыми – ни единой серьги, ни вуалей – лицами, выводят из отведенных им жилищ, чтобы провести в небольшую комнату женской синагоги, которая одной стеной примыкает к стене синагоги для мужчин, уже стягивающихся тем временем со всех концов еврейской улицы на утреннюю молитву, точно призрачные тени в темноте. Вместе с ними устало бредут остальные путешественники – Абулафия, Бен-Атар и рав Эльбаз, только сейчас вспомнивший поинтересоваться, куда хозяева поместили его сына. Их тоже заботливо укутали в черные капоты – то ли из желания защитить тела южан от холодного, сырого, промозглого ветра, тянущего со стороны близкой реки, то ли с расчетом скрыть их потрепанные и рваные дорожные куртки. Все трое чувствуют себя немного одуревшими после глубокого, но слишком короткого сна и поздней вчерашней трапезы, во вкусе которой они пока еще не разобрались, и поначалу даже не узнают друг друга, словно одиночество, на которое их осудили этой ночью, уже произвело в их душе глубокие перемены.
А молодой господин Левинас уже стоит возле синагоги, свежий, бодрый и, как всегда, полный самообладания, и окидывает любовным взглядом своих земляков, которые в эту предпраздничную ночь охвачены таким религиозным рвением, что не пощадили даже трех иноверцев-исмаилитов и сейчас усаживают их на отдельную скамью во дворе синагоги, чтобы искры святости, разлетающиеся от места еврейских молитв, осветили и смягчили мрачную тьму их инаковерия. Но в эту минуту мимо них, сквозь путаницу мокрых ветвей и кустарника, проводят обеих южных женщин, похожих в своих черных капотах на двух больших черных медведиц, и душа Бен-Атара вдруг с болью и тоской устремляется к ним. Их прекрасные лица открыты всем собравшимся вокруг мужчинам, и с этих лиц глядят на него – нет, не разгневанные, а полные горестного недоумения глаза, которые, кажется ему, безмолвно вопрошают: неужто душа твоя не успокоится, пока ты и здесь, в этом тоскливом и мрачном месте, не подвергнешь свою двойную любовь последнему и окончательному испытанию?
И тот же вопрос задает себе сейчас маленький андалусский рав, который размышляет об этом с первой же минуты, как вступил в ворота Вормайсы. Вот и теперь, увидев, как почтительно и благоговейно горожанки ведут в свою синагогу закутанную в легкий мех госпожу Эстер-Минну – быть может, в надежде укрепить ее дух, перевязав ей руку тесемками тфилин, – он интуитивно угадывает, что здесь ему следует опасаться не только этих женщин, но и всей общины в целом, ибо она скреплена и закалена своей истовой преданностью вере. А значит, в отличие от того, как он поступил в винодельне Виль-Жуиф, здесь, в Вормайсе, разумней будет, пожалуй, потребовать, чтобы дело рассматривал не самый широкий, насколько это возможно, состав суда, а напротив – один-единственный человек, у которого, можно надеяться, достанет ума и прозорливости, чтобы из глубины рейнских болот разглядеть то, что рав Эльбаз давно уже провидит из глубины цветущих садов своей Андалусии.
Глава седьмая
И вот, едва лишь по завершении ночных слихот раздается возглас: «Шма, Исраэль…», рав Эльбаз сразу же начинает напряженно всматриваться в лица молящихся, надеясь отыскать среди них того единственного человека, который соответствовал бы роли подходящего, на его взгляд, судьи для второго сражения с парижанами, что вот-вот предстоит магрибцам в сердце рейнских болот. Ибо нежданная победа в Виль-Жуиф прояснила андалусскому раву простую истину: кто назначает судей, тот определяет и приговор, даже если не произносит при этом витиеватых речей и не ссылается на священные книги. И тем не менее он не мог забыть, как тогда, в Виль-Жуиф, в сумраке винодельни, в дрожащем свете факела, освещавшего маленькие, испачканные виноградной кровью ступни давильщиц, ему удалось своей двуязычной речью поразить даже самого себя. Недаром всё время их «сухопутной добавки», от одной реки до другой, он каждую ночь пытался заново отшлифовать в уме эту замечательную речь. В то же время, однако, ему отчетливо помнилось и высказывание, процитированное однажды в Кордовской мечети от имени великого имама: «Лишь глупец повторяет победную тактику предыдущей войны». И действительно, речь, которая покорила сердца чувствительных, да к тому же подвыпивших евреев и евреек в Иль-де-Франс, вряд ли убедит трезвомыслящих евреев долины Рейна, которые присматриваются сейчас к севильскому раву из-под своих надвинутых на глаза талитов так же настороженно, как он сам присматривается к ним.
И потому, не сумев пока изобрести для себя такую новую тактику, которая раз и навсегда покончила бы со всё еще условным и небесспорным характером возобновленного товарищества между Севером и Югом и заставила упрямую новую жену смириться с парностью жен ее дяди, прибывшего с золотистых берегов Магриба, рав Эльбаз хочет покуда разобраться, чем дышат те знатоки Торы, что молятся рядом с ним, чтобы выбрать из них человека, дух которого свободен от деспотизма общины. И с этой целью он по окончании молитвы решительно отказывается от предложения хозяев отвести гостя, вместе с остальными путешественниками, на отдых, чтобы он мог возместить недоспанное и набраться сил для вечернего богослужения, и вместо этого просит поводить его – как он есть, всё в том же потрепанном андалусском одеянии – по грязным улочкам и переулкам Вормайсы, чтобы получше, и внутри, и снаружи, прочувствовать дух этого места вместе со всем, что оно содержит, – с его евреями и неевреями, с его темной еврейской ешивой и мрачной христианской церковью.
И пока Бен-Атар всё еще раздумывает, то ли присоединиться к прогулке любознательного рава по залитым белесым утренним светом улицам и переулкам, то ли потребовать, чтобы хозяева вернули ему его жен, которых по окончании женской молитвы, что завершилась раньше мужской, отвели обратно в назначенные им дома, перед синагогой внезапно появляются двое закованных в латы всадников – тех самых, что были посланы начальником верденской таможни со списком освобожденных от пошлины «подарков», чтобы проследить за их раздачей в Вормайсе, однако теперь уже, как это указано в новом, дополнительном и щедром разъяснении лотарингских властей, раздачей не только среди потомков тех, кто тысячу лет назад распял Божьего Сына, но также среди тех, кто все эти тысячу лет с любовью сохраняет память о Нем. И в соответствии с этим новым разъяснением оба еврейских фургона, всё еще стоящие с опущенными оглоблями близ стены синагоги, вскоре оказываются совершенно пустыми, потому что вормайсские христиане очищают их не только от всей той груды всех тех мешочков, что были так старательно уменьшены в объеме и умножены в количестве благодаря находчивости и трудолюбию первой жены, но также и ото всех личных вещей путешественников – ибо щедрое разъяснение и эти вещи превратило в «подарки». И выходит так, что в ту ночь, когда евреи Вормайсы встречают свой Новый год, вормайсские христиане празднуют вместе с ними, приправляя свои куски жареной свинины и свою обычную похлебку из волчатины незнакомыми, острыми пряностями пустыни, и густо поливая грубо нарезанные овощи оливковым маслом из масличных рощ Гранады, и развешивая по бревенчатым стенам своих убогих жилищ разноцветные, расшитые золотой нитью обрывки шелковых платьев Бен-Атаровых жен, – тогда как снаружи, на площади перед церковью, их буйные, взлохмаченные детишки увлеченно расплетают большие веревочные сандалии моряков-исмаилитов, чтобы свить из них длинную бечёвку для своих игр. Хорошо хоть, что евреи Вормайсы тут же спешат утешить удрученных гостей ответными дарами, а вместо светлых и ярких магрибских одежд, в клочья разодранных ликующей христианской толпой, закутывают путешественников – что евреев, что исмаилитов – в темные, плотные накидки, перевязывая их поверх блестящими и широкими черными поясами с бахромой. В таком наряде, да еще с заостренными шапками на головах, их уже, пожалуй, и не отличить от местных евреев, которые уже собираются тем временем на улицу, глядеть на небо, чтобы не пропустить появление новой луны, которая должна вытянуть за собою на золотой нитке не только новый месяц, но и весь новый год.
Однако еще до наступления праздника, до того, как на темном небе, в разрывах мрачных туч, появится тоненький серпик новорожденной луны и все евреи вздохнут с облегчением, убедившись, что порядок времен, установленный на холмах Иерусалима, по-прежнему точно сохраняется и на небесах, вормайсские хозяева торопятся уважить желание андалусского гостя и потому проводят его по всему городу, терпеливо отвечая на все его вопросы и расспросы и попутно приучая себя к тому, как необычно и словно бы с трудом, как будто из самых глубин горла, он выталкивает из себя их общий святой язык. А по окончании этой неспешной прогулки рейнские знатоки Торы приглашают севильского рава в маленькое помещение при синагоге, в котором, среди прочего, стоит ящик, где хранятся пришедшие в негодность пергаментные свитки и обломки витых позолоченных шофаров, – и там просят гостя произнести небольшую проповедь на тему святости приближающегося дня, чтобы они могли сами оценить, такова ли на самом деле острота этой пришедшей с юга мудрости, как предостерегал их молодой господин Левинас.
И тут рав Эльбаз начинает колебаться, не зная, какому из своих желаний раньше последовать – то ли усыпить опасения вормайсцев касательно угрозы, которую представляет для них его мудрость, то ли продемонстрировать ее, живописав им предстоящее судебное сражение во всей его сложности и глубине. Поэтому он начинает осторожно, с самых общих, избитых слов, посвященных жертвоприношению Исаака, и затем чуть более подробно останавливается на том, как на самом деле выглядят небольшие серенькие рожки того настоящего, родом из Палестины, ягненка, который был принесен тогда в жертву взамен сына – хоть и любимого, но, напомним, не единственного отпрыска. И тут же, словно желая растопить сердца евреев Вормайсы, пробудив в них симпатию к прибывшим вместе с южанами исмаилитам, а с нею и любопытство, добавляет несколько теплых фраз в адрес второго, старшего сына праотца Авраама, Измаила – того, который был оставлен без капли воды под кустом, в пустыне Земли Израиля, той самой Земли Израиля, напомним, где в мессианские времена окончательного спасения предстоит встретиться всем без исключения потомкам Авраама, захотят они этого или нет.
И этой коротенькой проповедью рав решает ограничиться, не преминув, однако, заметить, что его слова о неизбежности мессианской встречи всех потомков Авраама, то есть и евреев, и исмаилитов, в далекой Земле Израиля весьма озадачили вормайсских слушателей.
Впрочем, далее ему и некогда теперь углубляться, потому что праздничная молитва уже просится в двери, и нужно поскорей приуготовить тело, чтобы оно во время этой молитвы не беспокоило душу. Однако один из тех ученых евреев, которые слушали эту коротенькую проповедь, никак не может успокоиться и все не отпускает андалусского рава, явно горя желанием выспросить как можно подробней, какова все-таки точная форма маленьких серых рогов того настоящего, родом из Палестины, ягненка, предсмертный вопль которого евреи обязаны с тех пор воспроизводить каждый год в начале месяца тишрей. И оказывается, что у этого рыжеволосого знатока Торы есть особая причина для такого любопытства, ибо он является посланником общины и должен сегодня трубить в шофар, так что не удивительно, что рассказ о маленьком, темном, простом шофаре Земли Израиля с его простым, незамысловатым звуком так поразил его воображение.
И вдруг рава Эльбаза осеняет – может быть, как раз этот любознательный человек и подходит на роль столь нужного ему третейского судьи в судебном споре о двоеженстве? И он решает получше присмотреться к нему и, отведя его в угол, вытаскивает из внутреннего, самого тайного своего кармана маленький темный шофар, который он в последний момент перед тем, как подняться на корабль, позаимствовал в синагоге Кадисского порта – ведь согласно первоначальным планам путешествия, без «сухопутной добавки», им выпадало слушать новогодние звуки шофара уже на обратном пути, среди волн океана, где-то меж Бретанью и Бискайским заливом. И пока вормайсский талмудист с удивлением ощупывает бледными пальцами этот напоминающий большую черную букву «Г» андалусский шофар, рог которого, судя по его изяществу, был срублен скорее с головы молоденькой серны, нежели зрелого барана и весьма отличается от завитых, позолоченных рогов надменных и аристократичных козлов ашкеназского Севера, рав Эльбаз уже пытается, как бы между прочим, прощупать этого незнакомого человека с помощью серии осторожных вопросов, точно направляя каждый из них к той тайной цели, которую он по-прежнему продолжает скрывать ото всех, пока не посоветуется с Бен-Атаром.
Но где же, кстати, Бен-Атар? И где все прочие путешественники, что евреи, что исмаилиты, что светлые, что темные, что черные? Их нигде нет, они словно проглочены без следа, они исчезли в деревянных домах вормайсских евреев. А между тем на город уже спускаются сумерки, окутанные легким дождем, и вормайсские евреи уже торопятся на вечернюю молитву в свою синагогу – хоть еще недостроенную, без западной стены, но явно доставляющую хозяевам такое удовольствие, будто это здание уже высится вполне законченное и во всей своей красе. И вот они все выстраиваются там – сплоченная братством, гордая еврейская община Вормайсы, все до единого в праздничных нарядах, и каждый то и дело непременно поднимает довольный взгляд наверх, к трем большим прямоугольным окнам, над которыми проделаны три крутых, похожих на корабельные, окошка, затянутых толстым желтоватым стеклом, которые в полумраке синагоги сияют, как три ярких волшебных солнца, ибо эти желтоватые стекла не заняты никакими изображениями – ни ангельскими фигурами, ни ликами людей, ни даже самыми маленькими цветками.
И тут вдруг господин Левинас начинает настаивать, чтобы андалусского рава вместе с его сыном, вдруг появившимся невесть откуда в заостренной шапке на голове, усадили у восточной стены, рядом с ковчегом Завета, дабы уважаемый гость имел возможность лицом к лицу созерцать стоящую перед ним общину и впечатляться ее замечательными достоинствами. Общину, которая будет теперь искупать свои грехи весь пятый и шестой день недели, продолжит истязать себя в Субботу покаяния, и лишь потом, на исходе этой субботы, сделает небольшой перерыв, а затем взойдет на судейское кресло, дабы разрешить давний спор меж Севером и Югом, между Абулафией и Бен-Атаром, которые меж тем стоят, оказывается, тут же в синагоге, друг подле друга, стиснутые толпой молящихся, слегка дрожат на сыром холодном ветру, что всегда сопровождает вечернюю молитву еврейского Нового года в Ашкеназе, и с болью вспоминают, что в их родном Танжере молитва эта всегда произносится теплым вечером и небеса при этом усеяны яркими звездами.
Первую ночь Нового года Бен-Атар обычно проводил у первой жены, а вторую ночь ночевал у второй. Трапезу перед постом Судного дня готовила ему первая жена, а окончание поста он знаменовал трапезой у второй. Сукку на праздник Кущей он строил в доме первой жены, а на праздник Симхат-Тора возвращал свой маленький свиток Торы в дом второй. И так он поступал во все остальные праздники еврейского года, естественное двуединство которых уже само по себе требовало по меньшей мере двух жен, чтобы либо одна, либо другая всегда была наготове помочь супругу, ибо в противном случае многочисленность и сложность предписаний еврейской веры могли бы совсем его обессилить.
Но в этот вечер, в полутемной синагоге на берегах Рейна, где богослужение ведут сейчас по версии рава Амрама, а не по полному обряду Саадии Гаона, у верующих достаточно времени, чтобы даже не два раза, а многократно повторить новогоднюю молитву, вновь и вновь возвращаясь к своим излюбленным фразам. А поскольку все они знают эту молитву на память, то не нуждаются в ярком южном освещении. И вот Бен-Атар стоит, держа в руках молитвенный свиток, который ему было бы трудно прочесть и при дневном свете, что уж говорить – в полутьме, стоит и молча дивится сам себе. Подумать только – прошло так много часов с тех пор, как его отделили от обеих жен, а он не спешит воссоединиться с ними и даже не спрашивает, как они там. Почему бы это – от одной ли это уверенности, что хозяева обращаются с ними с тем же уважением и щедростью, что и с ним самим, или же, впервые в своей жизни, он и впрямь испытывает облегчение от того, что их нет рядом, словно уже пресытилась ими его душа?!