355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Авраам Б. Иегошуа » Путешествие на край тысячелетия » Текст книги (страница 20)
Путешествие на край тысячелетия
  • Текст добавлен: 2 мая 2017, 10:00

Текст книги "Путешествие на край тысячелетия"


Автор книги: Авраам Б. Иегошуа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 30 страниц)

И действительно, легкая улыбка, пробежавшая по лицу рабби Иосефа бен-Калонимуса при виде маленького Эльбаза, вызвана тем, что его прежнее смущение и растерянность постепенно улеглись и возложенная на него непривычная роль не только уже его не пугает, но даже, напротив, начинает увлекать. Ибо сейчас этот вормайсский судья вдруг отчетливо осознает, что, если обвиняемый, этот Абулафия, будет и дальше упорствовать в своем молчании и не поднимется на свою защиту, он, рабби Иосеф бен-Калонимус, будет вынужден – даже наперекор своему сердцу – вынести очевидный, диктуемый самой логикой дела приговор, который не сможет отличаться от того приговора, что был вынесен в винодельне под Парижем. А потому срочно необходимо что-то придумать. И он поворачивается к господину Левинасу, приказывая ему привести в синагогу обеих жен Бен-Атара, первую и вторую, которых он, судья, желает допросить в качестве свидетельниц. И притом – наедине.

Часть третья
Путешествие обратно
или Единственная жена


Глава первая

Зимой того года, в середине месяца шват, через несколько дней после того, как тысячный год обложил земли христианской Европы, напала на рабби Иосефа бен-Калонимуса нежданная болезнь, и недолгое время спустя он покинул бренную земную юдоль и отошел к предкам. Вторично овдовевшая жена его, с настойчивостью, почти неуважительной по отношению к покойнику, повторяла всем, кто приходил утешить ее в печали, что напасть вкралась в ее дом в тот миг слабодушия, когда покойный супруг поддался уговорам странного пришлого рава и согласился быть третейским судьей в том проклятом деле о двоеженстве, которое поднялось к ним в Вормайсу с далекого юга. Ибо с того самого дня утратил он прежний покой ума, и душа его была объята волнением, и даже долгие недели спустя, когда южные жалобщики давно уже исчезли из Вормайсы, да и из самой страны Ашкеназ, рабби Иосеф всё не мог прийти в себя, словно пораженный чудным видением, так что в конце концов небеса сжалились над его душой.

Не раскаялся ли он задним числом в своем приговоре? Или же ему вдруг представилось, будто он слишком далеко зашел в своем желании угодить женщине, в сватовстве к которой ему когда-то отказали и которая сейчас, представ перед ним как участница суда, отданная на его милость, вновь пробудила в его груди такое смятение, что ему не под силу было с ним совладать? Безутешная вдова не могла ответить на эти вопросы, ибо рабби Иосеф так и не рассказал, ни ей, ни кому бы то ни было другому, что же в действительности произошло на том допросе без свидетелей, которому он подверг двух магрибских женщин, оставшись с ними наедине, – быть может, еще и потому, что вплоть до своего последнего часа он и сам не был вполне уверен, отвечало ли то, что он от них услышал, тому, что они сказали, и отвечало ли то, что они сказали, тому, что он понял.

И действительно, после того, как рав Эльбаз, стоя в окружении двух здоровяков-исмаилитов и черного раба, всколыхнул душу рабби Иосефа скорбным видением мессианских времен, переполненных изгнанными и стенающими в отчаянии исмаилитскими женщинами, встревоженный судья попытался было вновь воссоединиться с отгороженной занавесом общиной, в надежде почувствовать настроение собратьев и понять с их помощью, что ему надлежит сделать и что сказать. Но когда из-за занавеса появился вдруг маленький Шмуэль Эльбаз, который в новой своей черной одежде и заостренной шапке был как две капли воды, невзирая на смуглость, похож на вормайсского мальчишку, какими они были во всех несчетных поколеньях, рабби Иосеф бен-Калонимус внезапно понял, что ему незачем искать за занавесом то, что он может найти в собственной душе. И с этой минуты уверенность его возросла настолько, что продиктованное любопытством желание воочию увидеть двух магрибских женщин, двух жен одного и того же человека, превратилось для него в непреложный долг.

И в первую очередь в долг по отношению к госпоже Эстер-Минне, столь обаятельной сейчас в трепетной своей тревоге. И хотя рабби Иосефу по сию пору неведомо, исходил ли отказ в тогдашнем его сватовстве лишь от ее родителей или также от нее самой, в эту минуту он сознает, что не вправе, что бы там ни было, сбрасывать со счета ее бедственное положение, к тому же так отягощенное затянувшимся молчанием ее молодого кудрявого супруга, который, возможно, надеется с помощью своей предательской уклончивости ускользнуть от достойного приговора. Именно поэтому, будучи беспристрастным судьей, он считает своим долгом дать шанс и этой отстранившейся женщине, которая вернулась в родной город искать справедливого суда. Не то чтобы он намерен был угодить предмету своей былой любви, но он не хочет и сторониться, как чего-то совсем чужого, этого прекрасного, нежного лица, прозрачная бледность которого сокрушает его сердце. И потому, подумав, он обращается к молодому господину Левинасу и велит ему вывести госпожу Эстер-Минну вместе со всеми остальными, стоящими здесь, обратно за занавес, доставив вместо них в это крохотное, согреваемое лишь пламенем больших свечей помещение двух жен магрибского купца для допроса наедине, без других свидетелей.

И похоже, что только этого приказа и ждут те женщины Вормайсы, которые с первого же вечера, с первой минуты, как извлекли южанок почти в полуобмороке из фургона, держат их в загадочном заточении. Ибо они тут же, по первому сигналу, выводят первую и вторую жену из двух разных переулков и торопливо ведут в синагогу. И у Бен-Атара, который ждет их у входа, сжимается сердце, когда он снова видит своих жен, закутанных в грубые черные капоты, с открытыми постороннему взгляду лицами, с неподсиненными веками, с ненарумяненными скулами, без серег и прочих украшений, словно кто-то нарочно старательно обдумывал, как лишить их лица тех характерных примет, которые отличали одну от другой, и сделать обеих как можно более одинаковыми в их неприкрытой и неприкрашенной женской сути, чтобы тем самым высмеять их удвоенность. Но когда магрибец с бьющимся сердцем бросается к этим двум женщинам, у которых злые руки похитили их красоту, еврейки Вормайсы резко отталкивают его и не дают ему даже приблизиться к его женам, как будто опасаются, что он вздумает повлиять на свидетельниц, а не просто их утешить.

И вот так, ничего им не объяснив, обеих женщин вводят за занавес в помещение суда, где уже нет никого, кроме рабби Иосефа и маленького Эльбаза, и там ставят одну подле другой напротив судейского кресла. И при виде этой удвоенности, так откровенно представшей вдруг перед его очами, смятение рабби Иосефа бен-Калонимуса достигает такой силы, что он с трудом сдерживает желание вскочить и броситься вон, чтобы укрыться в лоне своей благочестивой общины, которая там, за плотным занавесом, продолжает напряженно вслушиваться в каждое его движение. И поскольку он не знает, распространяется ли галахический запрет на уединение с чужой женой также на случай уединения сразу с двумя, он удерживает при себе маленького гостя, мальчика Эльбаза, заодно решив воспользоваться им в качестве переводчика. Разумеется, не имея общего языка, трудно вести допрос свидетелей с глазу на глаз, но рабби Иосеф бен-Калонимус непоколебим в своем намерении обойтись без многословных услуг рава Эльбаза, опасаясь, что севильский хитроумен так переиначит и приукрасит ответы этих двух женщин, что в результате собьет следствие с истинного пути. И поэтому он предпочитает ограничиться услугами этого малолетнего, худенького и неопытного переводчика, который хоть и не совсем точно и полно, но зато наверняка добросовестно переведет его простые вопросы и ответы на них с иврита молитвенника на арабский рынка и наоборот. К тому же можно надеяться, что за время долгого совместного пути женщины и мальчик научились понимать друг друга, и ему удастся, с помощью жестов и мимики маленького Эльбаза, извлечь из стоящей перед ним испуганной пары какое-нибудь свидетельство, порочащее истца, которое без труда уравновесит упрямое молчание обвиняемого.

И хотя посланник вормайсской общины никогда не имел дела с допросом свидетелей, он знает, прочитав об этом в трактате Сангедрин и услышав от бывалых людей, что всякого человека следует для начала немного приободрить и смягчить, чтобы тем легче было потом совлечь с него кожуру и обнажить белеющее под нею ядрышко. Поэтому он прежде всего доброжелательно и сердечно выспрашивает у обеих женщин, как их зовут, и, не ограничиваясь этим, продолжает расспрашивать, как зовут их отцов и матерей, братьев и сестер, сыновей и дочерей, дядей и теток. И так как при этом он не делает никакого различия между именами живых и умерших, близких и далеких, то вскоре все небольшое пространство судейской комнатки заполняет собою призрачно колышущаяся толпа магрибских евреев, одновременно и точный двойник, и полная противоположность той ашкеназской общины, что тихо шепчется по другую сторону занавеса.

Но рабби Иосеф бен-Калонимус не удовлетворяется и именами – он пытается выяснить также возраст носителя каждого имени, а это уже куда труднее, ибо точное исчисление лет и без того окружено туманом, а тут вдобавок долгое морское путешествие, удлиненное к тому же немалой сухопутной «добавкой», еще более сгущает этот туман, скрывая в нем то, что и с самого начала было весьма сомнительным и хрупким. И действительно, сведения о возрасте каждой из жен вскоре так перепутываются друг с другом, что на мгновенье могло бы даже показаться, будто первая жена моложе второй, если бы маленький переводчик не ухитрился вовремя навести порядок в этой путанице, позволив любознательному судье благополучно перебраться по шаткому мостику энергичных детских жестов и полузабытого священного языка на североафриканский берег Средиземного моря и своим мысленным взором проникнуть внутрь двух раздельно стоящих домов, набитых посудой и вещами, кроватями и постельным бельем, чтобы там, среди запахов цветов, ароматов пряностей и криков детворы, поискать разгадку той постыдной, порочной и насильственной удвоенности, которая предстала здесь перед ним.

И, чтобы отыскать эту разгадку, судья решает на время удалить молодую жену и остаться наедине с первой, ибо ему, человеку наивному и неопытному, она кажется более слабым и податливым звеном, и он надеется, что из нее будет легче извлечь жалобы на страдания, боль и стыд, и тогда приговор, который ему предстоит вот-вот огласить, станет не только естественным порождением сказанного ею, но, возможно, и подлинным актом спасения человеческой души. Однако ему вдруг становится страшновато удалить вторую женщину и остаться один на один с разгневанной старшей женой, которая, как он теперь знает, того же возраста, что его собственная, и, вдобавок, как он теперь видит, такого же роста. И колебания его вызваны не только тем, что он не уверен, достаточно ли присутствия несовершеннолетнего мальчика, чтобы не нарушить запрет на уединение, но главным образом опасением, что страдания и боль, скопившиеся в душе этой женщины, неожиданно вырвутся наружу явным или скрытным проклятием, призванным накликать смерть на ее более молодую, высокую, смуглую и стройную соперницу с ее прекрасным и утонченным юношеским лицом и скошенными, как плавник, янтарными глазами, в глубине которых сверкают порой изумрудные искры.

Теперь уже кажется, что та удвоенность, что заявилась с юга выгораживать себя на суде, проникла в душу самого судьи, ибо он так и не решается совсем удалить из судебной комнатки младшую жену и лишь пытается как-то отделить ее от старшей. А поскольку ее нельзя спрятать в ковчег Торы, он велит ей, через маленького переводчика, втиснуться в узкую нишу между этим ковчегом и восточной стеной синагоги и просит накрыть голову старой занавеской, которая завалялась в одном из ящиков, чтобы ей не было слышно, что говорит против нее ее соперница.

Но, к своему удивлению, рабби Иосефу бен-Калонимусу не удается извлечь из первой жены ни единого слова в осуждение второй, хотя она точно знает, что та ее не слышит. Напротив, если раньше, в Магрибе, она питала к ней симпатию лишь издали, ибо не была удостоена прямого знакомства, то теперь, после сорока дней совместного плавания на старом сторожевом судне и двенадцати дней совместной тряски в тесном фургоне, она успела настолько привязаться душой к своей сопернице, что теперь можно без опаски предсказать, что их парность, добравшись до самого сердца Европы, чтобы побороться за свое существование, вернется на свою родину, в Магриб, куда более сильной и сплоченной, чем была, и, возможно, даже не будет нуждаться отныне в двух раздельных жилищах и ограничится одним общим домом. Одним домом? – потрясенный этими словами, восклицает судья, и тотчас мысленно представляет себе свой собственный дом, это кособокое деревянное строение, подпертое темными сваями и крытое пучками соломы, в котором вот так же, возможно, стала бы расхаживать по комнатам еще одна его жена – светловолосая женщина, которая пришла получить то, в чем ей было отказано двадцать лет тому назад.

Но тут ропот, доносящийся из-за занавеса, напоминает следователю-новичку, что своим чрезмерным усердием он испытывает терпение собратьев. Ибо всякий член общины, даже если его вознесли вдруг на не соответствующую ему и сомнительную высоту, обязан, в силу своего естества и воспитания, держаться в рамках, а посему благочестивая община, отделенная сейчас занавесом от своего ковчега Завета, вправе надеяться, что и этот ее посланник, только для того назначенный, чтобы вести молитву да трубить в шофар, не забудется и не забудет, что приятный голос и знание порядка богослужения еще не дают ему, по заурядности его ума, никакого права отвлекаться от своей прямой обязанности.

И нет сомнения, что рабби Иосеф бен-Калонимус хорошо понимает, в чем состоит эта его обязанность, потому что он тут же приглашает вторую жену сменить первую на этом допросе. Но его удивляет, что к сознаваемой им обязанности присоединяется как бы и некое удовольствие, словно за этими двумя незнакомыми еврейскими женщинами, которых отдали сегодня вечером в его руки, он видит сейчас всех других, знакомых ему женщин, которые прошли через его жизнь, – и ту прекрасную ответчицу, что нетерпеливо ждет сейчас снаружи, стоя рядом со своим кудрявым мужем, и свою собственную жену, которая мается дома в ожидании его возвращения, и даже до сих пор не забытую им первую жену, давным-давно погребенную в глинистой почве маленького кладбища на берегу Рейна. И на мгновенье кажется, будто плоть рабби Иосефа наяву почуяла вкус подлинного многоженства, а не одной лишь южной удвоенности. И мгновенье это опасно. Поэтому он жестами приказывает мальчику помочь младшей жене поскорее снять ту старую, рваную занавеску, которой она накрыла голову, и, невзирая на страх уединения, преодолевая стеснительность, удаляет за занавес первую жену и подзывает к себе вторую, в надежде, что, может быть, хоть она даст ему какое-нибудь, пусть и самое малое, свидетельство против истца, которое позволило бы его совести вынести такой приговор, который отвечал бы духу мудрецов Ашкеназа.

И надежда эта вроде бы подтверждается. Ибо в отличие от первой жены, сдержанной в речах и осторожной в каждом слове, страшащейся бросить тень на удвоенность жен, столь дорогую сердцу ее супруга, вторая жена тотчас разражается такой долгой и стремительной арабской речью, что маленький переводчик в полном замешательстве хватается рукой за ковчег Торы, словно ищет в нем прибежище и опору. И мало-помалу выясняется, что, лежа в глубинах корабельного трюма, не только океанское дитя вынашивала эта молодая женщина в чреве, и не мольбы и не жалобы потаенно слагала она там в глубине души, а рассказ о видении, о мечте, и притом настолько продуманной и цельной, что первого же короткого вопроса судьи оказывается достаточно, чтобы мечта эта тут же вырвалась наружу и заполнила собою крохотное судебное помещение вормайсской синагоги, как если бы это была не комнатка, а весь широкий наружный мир.

Ибо с той минуты, как она сбросила вуаль и почувствовала на себе взгляды людей, устремленные теперь не только ей в спину, но и прямо в лицо, она поняла, что не одинока в своей мечте и что ее разделяют с нею многие другие. И хотя ее спрашивают сейчас не о том, она первым долгом спешит поведать рабби Иосефу бен-Калонимусу это свое самое затаенное желание. А рабби Иосеф, кажется, вот-вот совсем потеряет голову. Ибо так же, как в канун Нового года женщины Вормайсы сняли с младшей жены ее тонкую шелковую вуаль, так она сама позволяет себе теперь, на исходе Субботы покаяния, снять с плеч ту черную накидку, в которую эти праведные жены ее закутали, и предстает перед потрясенным судьей, стройная и раскрасневшаяся, в одном лишь тончайшем, расшитом цветными нитями платье, слегка выцветшем от частой стирки в морской воде. И из той смеси арабского с убогим ивритом, которая срывается с ее губ, мало-помалу проступает наконец ошеломительная суть того, что провозглашает эта молодая женщина: она, оказывается, вполне согласна с удвоением жен, но хочет, чтобы и ей позволено было удваивать мужей. И поэтому она нисколько не оскорблена существованием другой, первой жены, замечательная терпимость и добросердечие которой сполна открылись ей за время их совместного морского и сухопутного путешествия, но зато испытывает растущую зависть к своему единственному мужу, у которого есть две жены сразу, тогда как у каждой из них – лишь один мужчина на двоих.

И хотя сейчас любознательный судья уже понимает, что в своем судейском усердии зашел, кажется, чересчур далеко, он не в силах остановиться. И даже если он по-прежнему не вполне уверен, способен ли его маленький переводчик – что так энергично размахивает сейчас руками и изо всех сил старается объясниться на своем изувеченном святом языке, в котором полузабытые ивритские корни перемешаны с обломками слов из отцовского молитвенника, – способен ли этот мальчик правильно понять слова женщины, дерзко стоящей перед судейским креслом, но даже по тому гневу и горечи, которые заполняют крохотную комнатку, он чувствует, что не удвоенность пугает вторую жену, а именно единичность. И уже слегка растерянный, но по-прежнему остро подстрекаемый любопытством, он так возбуждается, что не может удержаться от странного вопроса: второй муж? Кто, например? И не успевает он раскаяться в этом явно лишнем вопросе, как маленький переводчик уже торопится дать на него ответ – то ли свой собственный, то ли угаданный в самом сердце бушующей перед ним арабоязычной бури: вот ты, мой господин, ты, например…

И это уже настоящая стрела, выпущенная прямо в него, ранящая его душу нездешним блаженством и в то же время отравляющая ее новым, жутким страхом, как будто ему только сейчас, на собственном примере, открываются глубочайшие истоки и подлинный смысл того нового запрета, который вся его община пытается внушить ему сквозь занавес: нет удвоения без умножения, а умножение не знает предела. И дрожь пробегает по телу рабби Иосефа, и лицо его бледнеет от испуга при мысли, что эта женщина захочет осуществить свое дерзкое, но по ее логике справедливое требование и продолжит раздеваться, сбросив с себя это средиземноморское платье, – и потому, не тратя времени на размышления, он торопится поднять с пола оброненную ею черную накидку и с большим сочувствием, но настойчиво окутывает ею узкие плечи молодой женщины, как укутывают тело одинокого и опасного больного, а затем с силой срывает занавес, который отделяет его от благочестивой общины.

И как только сорванный занавес падает на пол, вся община разом поднимается на ноги, словно встает для молитвы. И рав Эльбаз тотчас спешит к рабби Иосефу бен-Калонимусу, и Бен-Атар вместе с молодым господином Левинасом тоже, после некоторого колебания, присоединяются к нему, и только Абулафия остается стоять как вкопанный, с окаменевшим лицом, хотя и у него нет сомнений, что час окончательного решения пробил. Жутко побагровевший от возбуждения рыжеволосый судья просит севильского рава одолжить ему маленький черный шофар перед тем как он объявит свой приговор, и, хотя рав Эльбаз немного колеблется, словно предчувствует надвигающуюся беду, он не может отказать тому, кого сам лишь недавно возвеличил. И вот посланник общины с огромным волнением берет в руки черный рог андалусской серны, извлеченный из тайников потрепанного одеяния, и закрывает глаза, и приближает этот рог к губам, словно хочет предварить и усилить предстоящий судебный приговор трубным гласом небес. Раздается троекратный, протяжный, певучий и печальный южный звук, стихающий в тончайшей тишине, и затем рыжеволосый судья, по-прежнему не открывая глаз и весь трепеща от страха, произносит приговор, провозглашающий против прибывшего с юга компаньона не просто ретию, но также нидуй и херем.

И, дабы облегчить понимание всем присутствующим, рабби Иосеф бен-Калонимус обращается к собравшимся на двух языках. Поначалу, намереваясь предостеречь и ободрить членов своей общины, – на местном, слякотном еврейском диалекте, к которому примешаны отдельные, плаксиво искалеченные ивритские слова, а потом – на самом святом языке, с его непререкаемой, не подлежащей обжалованию ясностью, заключая все это несколькими отрывистыми трубными звуками южного шофара, который он затем возвращает потрясенному владельцу. И лишь тогда гнетущую тишину раскалывают шумные возгласы согласия, в которых слышатся также нотки восхищения этим скромным посланником общины, который отважился повести своих собратьев к далекому, но теперь уже ясному горизонту. И пока разгневанный рав Эльбаз пытается наскоро, на арабском, разъяснить помрачневшему Бен-Атару смысл нового приговора, стоящий рядом Абулафия чувствует, что у него начинает кружиться голова и он сползает на пол, словно в обмороке. Госпожа Эстер-Минна испуганно зовет на помощь, а молодой господин Левинас тут же спешит, в духе нового приговора, отгородить ее, на всякий случай, хотя бы от отлученного дяди – ибо он еще пока не вполне уверен, что только что объявленное с такой решительностью отлучение распространяется также на двух южных женщин, что опять стоят рядом друг с другом, поодаль от всех остальных.

Но евреи Вормайсы предпочитают не дожидаться, пока какой-нибудь из истинных мудрецов общины попытается до конца продумать приговор этого единоличного судейства, – ибо приговор этот, по традиции, обжалованию все равно не подлежит – и решают поскорее, еще нынешней, постепенно густеющей вокруг ночью, отделить отлученного гостя от остального общества. И похоже, что среди них есть какой-то умник, который каким-то образом уже провидел, чем кончится этот суд, и заранее снял для побежденного магрибца в одном из переулков, неподалеку от церковной колокольни, маленькую комнатку в домике пожилой вдовы-христианки. Ибо сейчас, в ночной темноте, при свете коптящего факела, в сопровождении дружного хора речных лягушек, его ведут именно в этот домик, в сопровождении черного раба-язычника, который представляется членам общины самым подходящим спутником для отлученного человека. Но рав Эльбаз, этот разгневанный и отчаявшийся обвинитель, ни под каким видом не соглашается покинуть владельца корабля, который должен вернуть его в родную Испанию, и, догнав Бен-Атара, тоже поднимается вслед за ним по шатким деревянным ступеням – и не только затем, чтобы утешить или держать с ним совет, но также из желания продемонстрировать свое презрение к провозглашенному здесь бойкоту, такое полное презрение, что ему даже приходит в голову мстительная мысль самому провозгласить встречный бойкот всей вормайсской общине.

Но, оказавшись в маленькой комнатке, хозяйка которой, седая христианка с выцветшими голубыми глазами, может предложить опальному еврею лишь постель и ломоть мягкого хлеба, рав Эльбаз чувствует, что обязан немедленно найти для своего магрибского нанимателя – человека, который ему доверился и взял с собой, дабы восстановить распавшееся товарищество, – какой-то выход, который утешил бы его больше, нежели демонстративный взрыв возмущения или вздорные мечты о мести. И хотя он может только догадываться, что именно произошло за судейским занавесом во время тайного допроса второй жены, ему кажется, что он и в самом деле может предложить отлученному купцу, так нелепо застрявшему посреди дикой, невежественной Европы с кораблем, полным товаров, некое – пусть и временное – решение, которое позволило бы тому, несмотря на все случившееся, восстановить товарищество с любимым племянником – тем самым, что упал в обморок, точно изнеженная девица, едва услышал об отлучении дяди.

Но сумеет ли этот маленький андалусский рав, пробирающийся сейчас сквозь душный мрак кривобокой, о трех стенах, рейнской комнатушки, в одном из углов которой висит, быть может, вдобавок ко всему изображение Распятого, – осмелится ли он не то что произнести, а хотя бы одними губами выговорить то, что давно уже, еще до того, как он соблазнил Бен-Атара согласиться на второй тур тяжбы, придумалось ему как возможный, спасительный для всех запасный выход? Ибо слезы печали, жалости и в то же время жгучего тайного желания обжигают глаза Эльбаза, когда он снова начинает ублажать свою душу этой влекущей и одновременно великодушной перспективой – освободить своего отлученного нанимателя от того двоеженства, что обрекло его на отлучение, и не просто тем, что освободить вторую жену от ее супружеской клятвы, но самому взять ее в жены и забрать с собой в Севилью, чтобы она не оставалась одинокой.

Увы – не успевает рав Эльбаз, томясь и восторгаясь, дождаться удобного момента, чтобы изложить Бен-Атару свой очередной план, как магрибец уже велит ему поторопиться и немедля потребовать от евреев вормайсской общины вернуть тех двух женщин, которых они прячут, так как он, их муж, намерен сейчас же воссоединиться с ними обеими, даже если им придется тесниться в одной маленькой комнатушке в доме иноверцев. Ибо все помыслы отлученного магрибского купца сейчас не о себе или о своих товарах, а лишь об этих двух женщинах, его единственных, – как бы в сердца их не закралось подозрение, что он может теперь уступить и предать свою двойную любовь. И его суровый, повелительный голос, обращенный к сникшему и разочарованному раву, звучит так решительно и тяжело, как будто с того момента, как сей Божий служитель обнаружил свою несостоятельность, он, на взгляд магрибца, стоит не больше, чем тот черный раб, который в эту минуту разувает своего хозяина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю