Текст книги "Путешествие на край тысячелетия"
Автор книги: Авраам Б. Иегошуа
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц)
И удивительно, что, несмотря на одиночество и покинутость, душа его вдруг успокаивается, и любовь, которую он ощущает сейчас ко всему, что окружает и принадлежит ему, дарит ему утешение и силу решиться на нечто невиданное и исключительное, чего он не совершал ни разу за все сорок один год своей жизни, – самому для себя стать посланцем общины в молитвах грозного дня. И хотя еще рано и остается добрых три часа до той минуты, когда солнечный свет задрожит на кронах деревьев, он решает немедленно приступить к предпраздничной трапезе, чтобы наесться досыта, – ведь тогда душа его, освободившись от голода, станет хозяйкой своих молитв и сможет полностью отдаться мольбе о выздоровлении молодой жены. И он садится у костра, и макает хлеб в поданную женой кипящую похлебку, и неспешно жует кусок за куском. И мало-помалу его охватывает легкая сонливость, и уже сквозь смыкающиеся ресницы он примечает, как священник выходит из дома врача и скрывается в деревянной церкви и как следом за ним из дома выходит и сам врач, сжимая в руках свою кожаную сумку. Сытая и довольная усталость все больше овладевает им, дымный запах костра туманит его сознание, и он распластывается на земле, вытянув ноги, и уже сквозь сон с благодарностью и нежностью следит, как первая жена наливает в миску немного кипящей похлебки и мелко дробит в ней куски вареного голубиного мяса, чтобы отнести все это второй жене, которую ей, кто знает, не доведется ли самой и покормить.
Но спит он недолго. Спустя короткое время в его сновиденья вторгается ржание лошадей, и милый говорок маленького Шмуэля Эльбаза разом пробуждает его ото сна. Он открывает глаза и видит, что его окружают незнакомые люди, которые выглядят, однако, как евреи. А чуть поодаль стоит большой фургон с опущенными оглоблями, и Абд эль-Шафи с черным рабом уже ведут двух других лошадей на тот же луг, что за церковью. И не успевает Бен-Атар подняться, как ему на шею бросается рав Эльбаз, сияя горделивой улыбкой. И сердце Бен-Атара ликует, потому что теперь оба его фургона снова вместе и нашлись евреи, готовые присоединиться к его компании, чтобы единой группой стоять перед Создателем в Судный день, а главное, сейчас он может наконец изгнать из сердца ужасное подозрение, что даже рав Эльбаз задумал отстраниться от него.
И похоже, что судьба вновь улыбнулась упрямому путешественнику. Евреи Меца, до которых еще не дошел слух об отлучении, провозглашенном их собратьями на Рейне, выразили готовность присоединиться к нему за чисто символическую плату, ради одного лишь доброго дела, и дополнить необходимый путевой миньян для еврейского путешественника, свояченица которого, сестра его жены, заболела в дороге. Да, свояченица, ибо рав Эльбаз вновь, как и тогда, в Руане, предпочел соединить обеих женщин друг с другом более привычной для этих людей связью, дабы не пробуждать излишних недоумений. Однако радость эта омрачена легким облачком. По дороге один из евреев передумал и решил вернуться в Мец, и вместо восьми прибыли только семеро. И если в Вердене не найдется необходимый восьмой еврей, как же им составить миньян?
И поскольку солнце в небесах не может остановиться и ждать, пока в Вердене родится, да еще достигнет совершеннолетия новый еврей, потому что от Индии до Африки и от Вавилонии до Испании евреи всего мира в нетерпении ждут заката, чтобы начать праздничный пост; и поскольку семеро евреев из Меца уже торопятся искупить свои грехи теми голубями, что остались в мешке Бен-Атара, и, свернув им головы и ощипав перья, присоединяют к тому вареву, которое продолжает дымиться на костре, – находчивый андалусский рав тут же придумывает новую уловку, с помощью которой можно немедленно произвести на свет недостающего еврея, пусть даже и на ограниченное время, только для праздничной молитвы. И, как всегда, не открывая своих намерений Бен-Атару, который снова отправился в дом врача, чтобы поторопить первую жену, почему-то задержавшуюся у второй, маленький рав отходит от группы и идет за церковь на луг, где пасутся лошади, – известить понятливого Абд эль-Шафи, прославленного начальника моряков, который на время превратился в энергичного начальника возниц, что молитва о выздоровлении больной женщины будет принята на небесах в этот священный день только в том случае, если они срочно, на одни сутки, сделают евреем черного африканца.
И вот, покуда Бен-Атар присоединяется к своей первой жене и к жене врача-вероотступника в попытках убедить ослабевшую молодую женщину – одна словами, другая мягкими взглядами, третий ласковыми прикосновениями – отведать хоть немного похлебки, тут, на зеленом лугу за церковью, Абд эль-Шафи и рав Эльбаз, сняв с молодого раба его одежды, уже окунают его шелковистую наготу в маленькую канавку, которую река Мёз догадалась протянуть до самого луга, – а поскольку Абу-Лутфи с его даром предвидения позаботился урезать крайнюю плоть этого черного юноши еще прежде, чем тот поднялся на старое сторожевое судно, чтобы матросы не вздумали обрезать его сами, то для полного обращения язычника в еврейство раву Эльбазу остается лишь дважды погрузить его в воду. Первый раз – чтобы очистить его от языческих бредней, а второй – чтобы остудить пыл, вызванный присоединением к избранному народу. И затем он немедля зовет остальных евреев, дабы те и сами окунулись в воду и исповедались друг другу во всех своих подлинных и мнимых грехах, а если смогут – то и слегка похлестали себя ремнями перед тем, как встать на предвечернюю молитву, чтобы собраться потом вокруг костра – восемь полноправных евреев и один, только что обращенный, – в ожидании хозяина каравана, который дополнит собою миньян для последней предпраздничной трапезы.
Но хозяин каравана всё не может покинуть свою вторую жену. Отослав двух женщин из полутемной комнаты, он теперь пытается сам накормить больную мягким мясом той голубки, смерть которой должна искупить ее грехи, и ласковыми любящими речами внушает ей, что отчаяние и вина только и могут, что отравлять сей радостный мир. Ибо разум магрибца уже вскипает новой надеждой – что всё, с ними случившееся, развеется, как пыль, а бойкот с отлучением, так и не сумев догнать караван на его быстром обратном пути на запад, вернутся с позором по собственным следам и потонут, словно их не бывало, в той болотной трясине, что окружает мрачную Вормайсу. И вторая жена, напряженно прислушиваясь к его словам, мало-помалу уступает этим мольбам и решается наконец отведать немного красной фасолевой похлебки с плавающими в ней кусочками сваренной плоти ее маленькой искупительницы. Тем более что, поощрения ради, Бен-Атар и сам присоединяется к еде. И хотя по спине ее то и дело пробегает волною прежняя дрожь, он не уступает, пока они вдвоем не опустошают всю миску.
И только в сумерки, когда Бен-Атар выходит из дома и своим присутствием дополняет собранный в его честь миньян, исчезают наконец последние основания задерживаться с молитвой, тем более что первая жена, как всегда практичная и находчивая, уже успела отыскать среди вещей в фургоне лишний талит для новоявленного черного еврея, волнение и страх которого тем временем еще более усиливаются, потому что до него вдруг доходит, что его присоединили к еврейской вере именно в ее самый святой и грозный час. И хотя капитан Абд эль-Шафи успокаивает его, объясняя, что присоединение это – временное и преходящее, сердце черного раба так и сжимается от страха, когда его со всех сторон обступают чужие, незнакомые евреи и все разом зачем-то поворачиваются лицом на восток. И тут, с первыми же словами молитвы, вдруг выясняется, что южные и северные евреи молятся по-разному, и поэтому в ходе предстоящего святого дня надлежит каким-то образом совместить обе версии – евреев христианских стран, приверженцев сокращенной, но более энергичной версии рава Амрама, в которой молитва «видуй» начинается словами: Бог наш и Бог отцов наших! Пусть предстанет перед Тобой молитва наша, не уклоняйся от нашей мольбы, ибо мы не настолько дерзки и жестоковыйны… – и евреев Арабского халифата, привыкших к расширенному и подробному тексту молитвенника, составленного равом Саадией Гаоном, который обсуждает начало Судного дня в более мягких словах: Ты знаешь секреты вселенной и сокровенные тайны всего живого. Ты исследуешь все тайники утробы и испытываешь разум и сердце; ничто не укрыто от Тебя, и нет сокрытого от Твоих глаз…
И вот так, с взаимным вниманием и уважением вслушиваясь друг в друга, оба текста постепенно растворяются один в другом, и даже мелодии и распевы равняются друг на друга – эти на те и те на эти, – и всё это, как надлежит, осторожно, вполголоса, не только для того, чтобы не привлекать излишнее внимание жителей Вердена, которые уже тянутся на свой молебен к серой деревянной церковке Нотр-Дам, но и затем, чтобы не мешать молитве двух моряков-исмаилитов, которые приходят в такое возбуждение от окружившей их набожности, что и сами в глубоком коленопреклонении простираются на земле, желая показать всем другим, а главным образом самим себе, что и у них есть пророк – правда, слегка запоздалый в сравнении с двумя другими, но по той же причине более молодой и энергичный. И врач-вероотступник, который тем временем закончил обход больных и назначенные кровопускания, увидев, с какой пылкостью это множество разных вер бушует вокруг его дома, не спешит присоединяться к вечерней мессе в христианской церкви, а усаживается во тьме на ступеньку у порога, прижимает к себе своих маленьких детей и глядит невидящим взглядом на силуэты евреев, стоящих среди деревьев вблизи его дома.
Что он чувствует, когда слышит наши молитвы? Раскаяние или ненависть? – думает рав Эльбаз, когда по окончании «минхи» Бен-Атар посылает его ко второй жене, чтобы поднять ее дух особой молитвой, и он у входа в дом натыкается на врача, который всё сидит на ступеньке, обняв своих маленьких сыновей, как будто хочет преградить вход евреям, превратившим его дом и двор в свою вотчину. Впрочем, увидев, что рав смиренно склоняет голову и отступает от порога, он, похоже, ощущает неловкость – не проявил ли он неуважение к этому маленькому Божьему человеку – и, торопливо привстав, отсылает обоих сыновей и приглашает рава Эльбаза в свою врачевальную комнату – кто знает, может быть, и затем, чтобы попытаться продолжить и углубить тот разговор, который они завели в предыдущую встречу, на пути к Рейну, пока разговор этот не был прерван отстраняющим взглядом той давней голубоглазой женщины. Здесь, во врачевальной комнате, довольно темно, потому что она освещена лишь одной-единственной свечой, горящей над фигуркой страдающего Божьего сына. Жена врача сидит у постели больной, которая лежит спокойно, слегка откинув голову назад, как будто чья-то невидимая рука пытается натянуть ее шею, как лучник натягивает ослабевшую тетиву лука.
При виде рава в ее узких янтарных глазах снова вспыхивает живой блеск, и она слегка приподымается на постели и разражается жалобами на своем резком арабском наречии, умоляя, чтобы он попросил врача потушить проклятую свечу, потому что свет, даже такой слабый, режет ей глаза. И хотя его удивляет эта просьба, он переводит ее, с помощью своей причудливой латыни, стоящему рядом хозяину – и тот, нисколько не удивившись, лишь кивает в знак согласия, как будто снова подтверждая про себя свой диагноз, объясняющий эту странную просьбу, но всё же не осмеливается потушить огонь над головой Распятого и потому берет его фигурку и передает ее, вместе с мигающей свечой, своей жене, чтобы та нашла ему достойное место в другой комнате. Теперь, когда во врачевальной комнате воцарилась полная темнота, лунный свет в единственном окошке кажется еще сильнее, и вторая жена немедленно обращает свой удивленный взгляд к окну, словно не понимая, как она могла до сих пор его не заметить, и как бы спрашивая, не могут ли они хотя бы пригасить и этот свет, если не потушить его совсем. И потом поворачивает горящее жаром лицо к севильскому раву, и слабое подобие улыбки возникает в ее налитых кровью глазах, как будто она сама удивляется, что просит его потушить ради нее луну. И он улыбается ей в ответ всем своим лицом, доброй и широкой улыбкой, быть может – первой с тех пор, как они встретились на старом сторожевом судне, и приторно сладкаватый запах ложа страданий его покойной жены снова ударяет ему в ноздри с такой силой, что твердый комок подступает к его горлу. Он вдруг чувствует, что не может больше вынести, и, повернувшись к вероотступнику, шепотом, на древнем иврите, спрашивает его: она выживет?
Но врач не отвечает, как будто язык, на котором – молились и умоляли его отцы и праотцы, полностью изгладился из его памяти. И только после того как рав Эльбаз повторяет тот же вопрос на своей ломаной латыни, отвечает: да. Она молода. Она выживет. Если мы побыстрее выпустим ее отравленную кровь. И сердце рава вздрагивает от сильного волненья, словно его перенесли на мгновенье через время и пространство, и он снова в своем маленьком доме в Севилье, и его умершая жена оживает у него на глазах. Слезы счастья затуманивают его взор, и пока он размышляет, начать ли ему молитву за здоровье второй жены немедленно или подождать, пока слова этой мольбы смогут окутать своим состраданием струйку вытекающей крови, в дверях дома слышится громкий гомон, и нетерпеливый, измученный супруг вталкивает в маленькую комнатку всех семерых евреев миньяна в сопровождении новоявленного, черного и растерянного сына Завета, повелительно требуя от нанятого им рава тотчас начать развернутую и полную, с соблюдением всех правил, молитву за скорейшее исцеление второй жены, чтобы не дать небесам или небесам небес повода и предлога увильнуть от долга милосердия по отношению к существу, на котором нет греха.
И вот врач-вероотступник, который через силу решился, сплетя милосердие христианской веры с древней врачебной клятвой, впустить в свой дом больную еврейку, совершенно ему чужую, да к тому же одну из жен двоеженца, теперь вдруг со страхом обнаруживает, что он со всех сторон стиснут евреями самых разных мастей, которые набились в крохотное помещение врачевальной комнаты, чтобы поддержать молитву худенького рава, извлекающего в эту минуту из глубин взволнованной памяти тот небольшой набор молений, что сложился у него в Севилье за долгие годы болезни покойной жены. И лежащая против него женщина снова переводит взгляд своих прекрасных глаз на рава, и в ее помутненном сознании он как будто сливается с Бен-Атаром, превращаясь в ее второго мужа. Однако вероотступник не дает севильскому еврею слишком увлечься пламенными молитвами, ибо ему вдруг кажется, что молитвы эти могут не только поставить под сомнение его собственную репутацию как врача-исцелителя, но угрожают также, каким-то обходным путем, подорвать ту новую веру, которую он избрал для себя, и навлечь на него ту судьбу, от которой он бежал. И потому он энергичным жестом утихомиривает вторгшихся в дом евреев, а потом достает большую толстую иглу и маленький острый нож и велит им всем немедленно покинуть комнату, ибо приспело время действий, а не слов. Тем более что после того, как он выпустит больной ее отравленную кровь, им останется вознести одну лишь благодарственную молитву.
Так он удаляет из комнаты всех, кроме Бен-Атара и рава Эльбаза, которого Бен-Атар упрямо требует оставить, чтобы тот продолжал, хотя бы беззвучно, возносить свои молитвы всё то время, покуда врач, оголив плечо второй жены, выпускает из него тоненькую струйку крови, непривычно сероватой в бледном свете луны. Веки молодой женщины смыкаются, как будто эта вытекающая из нее струйка доставляет ей не только облегчение, но даже удовольствие и успокоение, и ее прелестное, словно изваянное лицо, так осунувшееся за последние дни, сейчас, в пересечении теневых плоскостей, обретает какую-то мужскую угловатость, которая подчеркивает ее решимость всеми силами цепляться за жизнь. Словно единое биение сердца объединяет в эту минуту души обоих мужчин, стоящих у ее постели и наблюдающих за действиями врача, который собирает текущую кровь в железный таз, наполненный белой речной галькой. Нс слишком ли долго он выплескивает впустую эту бесценную жидкость? – с тревогой думает Бен-Атар и делает шаг в сторону врача, который, похоже, зачарован процессом кровопускания не меньше, чем зрители. Но врач, видимо, ждал лишь, пока белые речные камешки потемнеют от крови, потому что сразу же после этого он осторожно и безболезненно извлекает свою большую иглу из оголенного плеча женщины, которая тем временем уже погрузилась в глубокий сон, как будто меж ее душой и покоем стояла именно эта, отныне извлеченная из нее, отравленная кровь.
Лишь теперь Бен-Атар приближается к ней, укрывает клетчатой тканью слабое, горячее тело и просит андалусского рава снова вознести свой голос в молитве, чтобы ангелы, даже если они задремали на небесах, услышали эту последнюю просьбу об исцелении его молодой и такой любимой жены. А по окончании молитвы он выводит рава из комнаты, которую тот покидает с большой неохотой, и они видят, что жена врача, на лице которой куда легче прочесть всю печаль отступничества, чем на лице ее мужа, уже идет занять освободившееся место у изголовья больной. Она выживет? – снова спрашивает рав Эльбаз на своей ломаной латыни у врача, который тоже присоединяется к ним, чтобы вдохнуть прохладу лотарингской ночи, и вероотступник, подумав, молча качает головой. Да, она выживет, отвечает он серьезно, с твердой уверенностью опытного врача, а затем, прикоснувшись кончиком сапога к сыну рава, который свернулся подле умолкших углей еврейского костра, тщательно погашенного в преддверии священного Судного дня, неожиданно добавляет: и этот мальчик тоже выживет… И, словно ощутив потрясение рава, продолжает: и ты тоже выживешь, и твой купец, и все его домашние… А затем, после долгого молчания, словно в нерешительности, глухо произносит: но эти не выживут, – и указывает на семерых евреев, которые при свете луны устраиваются на сон рядом с большим фургоном, доставившим их из Меца.
Как это – не выживут? – ошеломленно спрашивает севильский рав. И, видя, что врач отворачивается и молчит, как будто уже раскаивается в неожиданно вырвавшихся у него словах, снова повторяет, не скрывая потрясения: почему не выживут? Врач понимает, что у него нет иного выхода, и, осторожно взяв этого упрямого чужого рава за руку, отводит его подальше, за темное здание церкви, в поле, пахнущее свежескошенными колосьями, где двое его сыновей усердно разжигают свой собственный маленький костерок, и там, шепотом, со странной мрачностью, говорит: когда христиане под конец тысячного года убедятся, что сын Божий не сошел с небес ради их спасения, они поймут, что обязаны убить всех евреев, которые отказались отречься от своей веры.
Так он все-таки не сойдет с небес? – не то со страхом, не то с радостью переспрашивает удивленный андалусский рав этого крещеного еврея, что пророчествует о будущем так уверенно, словно в обмен за кровь, которую он выпускает в домах знатных больных, те открывают ему сокровенные христианские тайны. И врач утвердительно качает головой. Ведь верующие в Распятого так многочисленны и разделены, что приход Спасителя к любой их общине вызовет лишь разногласия и зависть, и поэтому куда более естественно и разумно, чтобы вместо прихода Господа к своей пастве его паства сама отправилась к Нему, и именно туда, где Его легче всего найти, – в ту далекую страну, где находится его гробница, Гроб Господень. В Страну Израиля? – мгновенно угадывает рав, и видно, что мысль о том, что христиане отправятся туда и даже, возможно, раньше, чем он сам, вызывает у него печаль и разочарование. Да, именно туда, подтверждает врач. И чтобы не покинуть Европу на милость евреев, которые останутся в ней одни, верующим придется предварительно всех их истребить.
Даже детей? – в ужасе спрашивает рав, стараясь не упустить ни единого слова этого мрачного пророчества, которое с жаром разворачивает перед ним вероотступник, тем временем подводя своего спутника всё ближе к маленькому костру, который разжигают его сыновья. Да, и детей, произносит врач. Но не этих, – и он с нежностью и любовью гладит бритые макушки прильнувших к нему ребятишек. И не их сыновей, и не сыновей их сыновей, которые придут после них. И рав Эльбаз застывает недвижно, не в силах отвести взгляд от маленького костерка, огненные язычки которого так весело пляшут в темных глубинах священного Судного дня. И хотя он отлично знает, что не его руками и не руками какого-либо другого еврея вскормлено это пламя, его тем не менее охватывает легкий страх, словно сам его разговор с вероотступником – уже прегрешение перед Всевышним. Поэтому он вежливо и осторожно прощается с врачом, возвращается к погашенному еврейскому костру и стелет себе возле спящего сына, слегка обнимая его перед сном, чтобы заполучить частицу детского тепла. И все время, пока он засыпает, перед его полузакрытыми глазами маячит силуэт новоявленного временного еврея, темнокожего молодого язычника, единственного бодрствующего среди спящих, который одиноко стоит у погашенного костра, закутавшись в талит и мучительно соображая, как ему примирить своих прежних идолов с новыми богами.
А посреди ночи вторая жена вдруг ощущает, что судорога снова изгибает ее позвоночник, и торопливо откидывает голову назад, чтобы хоть немного облегчить эту боль. Вокруг стоит полная тьма, потому что даже луна уже ушла из окошка, и после целого дня маеты и мучений ей даже спокойней в этой мрачной тишине, вот только прогнать бы эту судорогу, что так и гнет ее спину, словно какая-то злобная карлица пытается своротить ее с прямого пути. Перед ее мысленным взором все еще стоят семеро незнакомых евреев в шапках с бараньими рогами, что приехали на помощь тому маленькому андалусскому раву, которого так тянет к ее постели. Что его влечет? Неужто его печалит одна лишь ее слабость – или же он хочет, но не смеет признаться, что ее сбивчивая и глубоко личная речь о двух мужьях близка его сердцу не меньше, чем та пылкая проповедь, которую он сам произнес среди бочек с вином в винодельне под Парижем?
А коли так, рождается вдруг в ее отчаявшемся мозгу горячечная фантазия, то, может быть, если она постарается выполнить желание тех евреев, которые молились за ее здоровье, и поднимется с постели, то рав Эльбаз взамен согласится, хотя бы только для примера другим, назваться ее вторым мужем, и этот его поступок подкрепит не только благовестие двуединой любви, возвещаемое южными евреями для северных, но и самому раву позволит остаться под началом ее первого мужа в качестве его ученого советника и толкователя, способного объяснить любой возникающий вопрос. Душа ее радуется этой неожиданной идее, на губах появляется легкая улыбка, и перед ее мысленным взором уже разворачивается соткавшаяся во мраке фантастическая история – как на обратном пути они все сойдут в гавани Кадиса в Андалусии, и пойдут в дом рава Эльбаза в Севилье взять его вещи, одежду и священные книги, и погрузят их на старое сторожевое судно, и все вместе отплывут к ее маленькому уютному дому, глядящему туда, где великий океан целуется со Средиземным морем. И хотя разбойничья рука злобной карлицы продолжает изламывать ее спину, улыбка и мечта рождают в ней новую волю к выздоровлению. И она поднимается с постели, и присаживается справить нужду над тазом с галькой, запачканной ее отравленной кровью, и в этот момент угадывает в темноте очертания сильной фигуры своего мужа, который неслышно пробирается в комнату, чтобы посмотреть, как она себя чувствует сейчас.
И Бен-Атар поднимает ее, и бережно укладывает обратно в постель, и, даже понимая, что врач и его жена, возможно, слышали его крадущиеся шаги, не отказывается тем не менее от своего права, права любящего супруга, погладить лицо любимой жены и поцеловать ступни ее ног, чтобы приободрить ее душу и облегчить страдания ее тела. Когда б не священный день, в который запрещено совокупление, он готов был бы сполна доказать ей, что в его глазах она не какая-то отравленная, беспомощная больная, а полноценная и здоровая женщина, заслуживающая любви, положенной ей по обязанности и по праву.
Однако, несмотря на уверенность этого южного мужчины, что щедрые изъявления любви способны ускорить выздоровление его молодой жены, спина ее по-прежнему свернута судорогой, и шапка спутанных черных волос всё отгибается и отгибается назад, словно ее худенькое тело пытается встать изогнутым живым мостом над этой убогой постелью, что предложил ей верденский вероотступник. О, если бы ее супруг обещал дать ей второго мужа – быть может, надежда на это чуть успокоила бы ее страдающее тело, потому что эта молодая женщина, взятая из дома своего отца совсем еще девочкой, даже сейчас, на вершине своих мук, верит, что ее любви хватило бы привлечь и насытить двоих. Но, как ни чутка его страсть, Бен-Атар и представить себе не может, что эта страдающая женщина действительно могла бы, подобно ему самому, состоять в двойном браке. И поэтому ему даже в голову не приходит позвать к ней второго мужчину, разве что врача, который проснулся – видимо, услышав звук поцелуев в соседней комнате – и вышел взглянуть на свою пациентку. И, увидев, что она снова извивается в муках, он тотчас подает ей свой желтковый напиток и опять рассыпает над ней и вокруг нее целебные травы. А когда она чуть успокаивается, он торопится немного приспустить на ней рубашку, кладет бороду ей на грудь и долго прислушивается к биению отравленной крови, бегущей по ее сосудам. Потом он щупает ее маленький живот, принюхивается к запаху пупка, и какая-то таинственная улыбка пробегает вдруг по его лицу. Он тихо подходит к окну, чтобы убедиться, что никто чужой не подсматривает снаружи, а затем, обращаясь от безвыходности к древнему и забытому священному языку, несколько слов которого он с трудом извлекает из глубин своей памяти, объясняет Бен-Атару, всё это время стоящему со сжатыми кулаками, что теперь он должен удвоить свою любовь и заботу о молодой жене, ибо она уже не одинока – в ней скрыта еще одна, крохотная живая душа.
Точно ножом пронзает это известие душу Бен-Атара, и не то что удваивает – утраивает его тревогу и озабоченность, так что на мгновенье кажется даже, что этот купец в своем упрямом и мрачном отчаянии чего доброго попросит извлечь маленький зародыш из чрева заболевшей жены, тем временем снова впавшей в глубокое забытье, и переложить его на хранение в чрево первой, пока судьба не сделает свой выбор. Его пугает, что эти мысли сведут его с ума, и, едва дождавшись зари, он просит рава Эльбаза, пришедшего в дом врача поддержать дух своего хозяина, немедленно разбудить первую жену и остальных членов миньяна и доставить их сюда, чтобы они встали сплошной стеной вокруг заболевшей женщины и надежно преградили ей путь на тот свет.