Текст книги "Путешествие на край тысячелетия"
Автор книги: Авраам Б. Иегошуа
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 30 страниц)
А.Б. Иегошуа
Путешествие на край тысячелетия
Пролог
Но будет ли кому вспоминать и о нас тысячу лет спустя? Сохранится ли еще и тогда та древняя человечья душа, во влажном укромном лоне которой сменяют друг друга летучие тени наших деяний и грез? Будет ли она, как бы ее тогда ни называли, – лишенная внутренних органов, наполненная компьютеризованными растворами, с мудростью и счастьем, уменьшенными до микроскопических размеров, – будет ли она и тогда, тысячу лет спустя, тоже испытывать потребность или желание вернуться на тысячу лет назад и разглядывать нас, как ты, душа моя, разглядываешь сейчас своих героев? Да и сумеет ли она вообще что-нибудь увидеть? Ведь протяженность того тысячелетия, что проляжет меж нами и ею, будет подобна протяженности многих тысячелетий в прошлом. И кто знает, не снимет ли с себя этот ясный, холодный кристаллический разум всего лишь тысячу лет спустя всякую ответственность за нашу темную и запутанную историю, как мы отмахнулись от «истории» наших далеких пещерных предков? И все же – неужто мы будем попросту забыты? Неужто и для нас не найдется хотя бы один кристаллик, одна молекула памяти, подобная рукописи, желтеющей в глубине забытого ящика, само существование которой в каталоге гарантирует ей вечность, даже если ее никогда и никто не прочтет? Но сохранятся ли в ту пору сами каталоги? Или же какой-нибудь радикально новый способ кодировки знаний распылит и перемешает все, что было, так что никогда уже наши нынешние образы не воспроизведутся такими, какими они виделись нам самим?
Но ты сам – сегодня, когда утренний туман рассеивается над Руанским заливом и ты, сквозь линзу прошедшего тысячелетия, начинаешь следить за темным пузатым парусным судном, медленно вплывающим в устье реки Сены, – ведь ты сам, несмотря на разделяющую вас даль, все же ощущаешь теплое чувство к своим героям, которых только что отряхнул от праха последней тысячи лет. Верно, они меньше ростом, чем тебе казалось, и волосы и бороды их длиннее и гуще, и, хотя они еще молоды, у них уже не хватает нескольких зубов во рту, – быть может, для того, чтобы напомнить тебе, что смерть, хоть она и называется естественной, куда ближе к ним, чем ты себе представлял. И их одеяния, особенно женские, еще сбивают тебя с толку, и ты пока не можешь понять, как они их завязывают и застегивают. Но, несмотря на все это, ты не только веришь, но и знаешь, что их тусклое сознание с его путаными мыслями и темными провалами, ничтожными познаниями и бесчисленными фантазиями подобно тем старинным часам, которые, несмотря на грубое, примитивное устройство и тяжелый, громоздкий маятник, способны показывать точное время совсем не хуже электронных часов.
Удастся ли тебе задуманное? Удастся ли тебе не только описать, но и проникнуть в душу человека, который жил за восемьсот лет до музыки Моцарта и для которого чересчур сложной была даже негромкая монотонность григорианского хорала? Согреют ли твое воображение чувства тех, на тусклых картинах которых, лишенные игры красок, образы людей выглядят такими застывшими и схематичными, что понадобится еще пятьсот долгих лет войн и эпидемий, пока их оживит свет Ренессанса? Верно, не в пример нам, они совсем не думают о переменах, – напротив, они совершенно уверены, что и через тысячу лет ты и твои друзья будете в точности такими же, как они. Но достанет ли этой их наивной уверенности, чтобы ты протянул им руку через бездну времен?
Часть первая
Путешествие в Париж
или Новая жена
Глава первая
Робкие прикосновенья будят его посреди второй стражи ночи, и он просыпается, смутно удивляясь сквозь дремоту, что первая жена и во сне не забывает поблагодарить за подаренное ей блаженство. Сладостно качается вокруг темнота, и он на ощупь привлекает к губам невидимую руку для последнего поцелуя, вдогонку прежним. Но в губы ему пышет вдруг чужой жар сухой кожи, мигом изобличая его ошибку, и он с отвращеньем сбрасывает с себя руку черного раба. Испуганный хозяйским гневом, молодой невольник торопливо растворяется во мраке, но к Бен-Атару, хоть он и лежит еще, как сморил его сон – нагишом, во власти свинцовой дремоты, – уже возвращаются привычные тревоги пути, снова саднит уставшую душу. Встревоженно пошарив кругом, он проверяет, на месте ль заветный пояс, – уж коли черный молодчик, будя хозяина, посмел забраться в самую глубину спальни, что ему стоило протянуть руку и к хозяйскому поясу с драгоценными камнями? Но нет, пояс на месте, и камни целы, и теперь остается лишь перепоясаться на голое тело, прежде чем завернуться в халат да поскорее подняться на палубу. Молча, не прощаясь, выскальзывает он из каюты и, хотя понимает, что и самый бесшумный его уход все равно разбудит спящую женщину, столь доверяет тем не менее ее уму, что вполне уверен – она и не подумает задерживать мужа, ибо знает, в чем состоит сейчас его супружеский долг, и даже, быть может, разделяет с ним вместе надежду, что ему удастся исполнить этот свой долг еще до прихода зари.
Но заря, похоже, не так уж близка. Глубокий бархат летней ночи выткан колючими искрами звезд, и шелковистый ветерок, что смахивает сейчас паутину сна с лица поднимающегося на палубу человека, совсем не похож на тот утренний бриз, что порывисто и свежо налетает с наступлением третьей, предрассветной стражи. Это и не ветерок даже, а так – едва заметное дуновение, тянущее со стороны моря и бесследно тающее в распахнутом впереди береговом просторе, где расстилается широкая излучина, в которой капитан накануне уже, определившись по направлению ветра и запаху воды, опознал Руанский залив – пылкий предмет их мечтаний, с той первой минуты, когда сорок дней назад они развернули свой треугольный парус в гавани родного Танжера, в далеком Магрибе. Страшась, что за ночь корабль может отнести от найденного наконец с такими трудами устья долгожданной реки, что должна привести их прямиком в самое сердце франкской страны, капитан еще до заката приказал встать на якорь, поднять и связать оба рулевых весла, а большой треугольный парус свернуть вокруг длинной реи, покачивающейся на высокой, слегка наклоненной мачте. И вот теперь, когда над палубой не хлещет уже огромный полотняный треугольник, исмаилитские матросы могут наконец всласть развалиться в самодельных подвесных койках, сооруженных на скорую руку из свернутых веревочных лестниц, и оттуда с потаенным любопытством, вприщур, следить, как достопочтенный хозяин их корабля, еврейский купец Бен-Атар, в сей сокровенный час второй стражи ночи заново пытается взнуздать мужское свое естество, страшась оплошать и обделить наслажденьем вторую, молодую жену, которая ждет не дождется его в своей каюте на корме.
Но тут откуда-то сбоку раздается чуть слышное побрякивание маленьких колокольчиков, и из-за наваленных на палубе мешков и тюков внезапно вырастает тонкий темный силуэт. Это тот молодой раб, что недавно будил хозяина дерзкими ласками, теперь несет к нему таз с прозрачной, чистой водой. Ополаскивая горящее лицо прохладной влагой, Бен-Атар с раздражением размышляет, что мерзкому юнцу вполне достало бы разбудить его одним лишь звяканьем этих своих маленьких, нашитых на одежду медных бубенцов, вместо того, чтобы пробираться во тьме в глубь каюты да бесстыдно подсматривать наготу хозяина и его старшей жены, – и вдруг, с размаху, молча, безо всякого предупреждения или слова попрека, с такой силой хлещет черного юношу по лицу, что тот даже отшатывается от удара. Но и отшатнувшись, не удивляется и не спрашивает, за что. Что спрашивать – за время плавания юный невольник привык уже, что никто на палубе не упустит возможности дать ему лишний подзатыльник или тумак, просто так, безо всякой причины, хотя бы затем, что тут всем и каждому не терпится обуздать это дикое порожденье пустыни, укротить этого чернокожего идолопоклонника, что, едва ступив на корабль, сразу же потерял голову, точно загнанный в клетку, насмерть перепуганный звереныш, и с тех пор рыщет денно и нощно по всем закоулкам корабельного лабиринта, и ластится, и льнет, и липнет ко всем и ко всему, что дразнит его ноздри, будь то человек или животное, ему все равно. Даже капитан Абд эль-Шафи да компаньон Абу-Лутфи – и те уж отчаялись справиться с молодым язычником и совсем было порешили оставить его по дороге в одном из портов, чтоб забрать на обратном пути, да где там – попутный ветер, все первые недели плаванья мощно распиравший их треугольный парус, так неустанно и стремительно мчал их корабль вдоль исламских берегов Иберийского полуострова, что когда они сделали наконец первую остановку – в какой-то рыбацкой деревушке близ Сантьяго-де-Компостела, пополнить запасы питьевой воды, – там уж и не сыскать было ни мусульманина, ни еврея, чтобы поручить им этого насмерть перепуганного черного юнца, хотя бы во временную опеку. А доверять его христианским рукам они решительно не хотели, понимая, что с наступлением тысячного года рискуют на обратном пути увидеть взамен оставленного ими африканского мальчишки-язычника еще одного забитого и покорного новокрещеного христианина.
И чему тут дивиться – ведь уже с началом весны всю Андалусию и Магриб захлестнули самые диковинные слухи о том, какие смутные страхи и исступленные надежды овладели умами людей во всех княжествах и королевствах материковой Европы в канун христианского тысячелетия. И как раз по причине таких слухов Бен-Атар, этот еврейский купец из Танжера, и Абу-Лутфи, его компаньон-араб, решили предельно сократить сухопутную часть предстоящего им пути, дабы не подвергать ни себя, ни свои товары опасностям долгих странствий среди христианских деревень, городов, монастырей и поместий. И то правда – ведь все эти поклонники креста, пламенно надеясь, что их распятый мессия вот-вот снизойдет с небес отпраздновать с ними тысячную годовщину своего рождения, в то же время трясутся от страха, что по такому случаю им будет предъявлен счет за все грехи, накопившиеся за минувшую тысячу лет, и конечно же прежде всего за то попустительство, в силу которого жестоковыйные евреи и магометане, упорно не признающие замученного Бога и не ждущие от Него никакого спасения, по сей день беспрепятственно и безбоязненно разъезжают себе и расхаживают по христианской земле, среди верующих христиан. Ясное дело, что в такие смутные времена, когда человеческая вера затачивается на стыке меж одним тысячелетием и другим, благоразумней избегать излишних встреч с иноверцами, довольствуясь – по крайней мере на большей части пути – общением с одной лишь природой, с тем же морем, к примеру. Оно хоть и вскипает порой своеволием и злобой, но зато не обязано повиноваться чему-то или кому-либо вне самого себя. Что и говорить – Бен-Атару куда проще было бы взять от Танжера к востоку и, миновав Гибралтаровы Столпы, повернуть на север, по Средиземному морю, до самого устья Роны, а там подняться вверх по этой большой, кишмя кишащей суденышками и лодками реке и уж от ее верховий пуститься на поиски нужного им, лежащего далеко на севере франкского городка. Но ведь от верховий Роны к этому городку довелось бы пробираться по разбитым, хлюпающим грязью дорогам, к тому же запруженным толпами разгоряченных фанатиков-христиан, которые только и мечтают теперь, как бы найти подходящую жертву для искупления собственных грехов. Вот почему, поразмыслив и рассудив, компаньоны, в конце концов, решили довериться совету некого бывалого опытного моряка, предложившего им другой, куда более спокойный, хотя и много более длинный маршрут. У моряка этого, мусульманина по имени Абд эль-Шафи, прадед когда-то попал в плен к викингам во время последнего их набега на андалусские берега, да так и остался в плену у страшных пиратов и провел с ними долгие годы на морях и реках Европы – и вот от этого-то прадеда-пирата к Абд эль-Шафи перешли по наследству две старые-престарые пергаментные карты с изображенными на них зелеными морями, желтыми материками, многочисленными, красного цвета, заливами и впадающими в них ярко-синими реками, через устья которых можно прямо по воде, напрочь минуя сушу, проникнуть почти в любое нужное место. Правда, карты эти, при внимательном изучении, обнаруживали значительные различия между собой – к примеру, страна Скоттия, отчетливо изображенная на одной из них, полностью отсутствовала на другой, где ее место покрывало море, – но обе были совершенно согласны в том, что касалось местонахождения (хоть и не названия) той петляющей северной реки, плывя по которой магрибские компаньоны были бы полностью избавлены от необходимости даже разок ступить на сушу и смогли бы прямиком добраться из Танжера в тот далекий городишко Париж, где в минувшем году укрылся третий участник их дела – Рафаэль Абулафия, любимейший племянник Бен-Атара.
Бывалый потомок подневольного пирата, проявляя все возрастающее участие и интерес к задуманному компаньонами путешествию, дал им и другой совет – купить стоявший в гавани Сале большой парусный корабль хоть и не первой молодости, но зато сработанный из добротного дерева и в лучшие свои годы даже выполнявший сторожевую службу во флоте халифа Хишама Первого. Многое на корабле, понятное дело, пришлось поменять в соответствии с его новым, мирным назначением, так что нетронутыми остались лишь старый капитанский мостик на носу да замшелые, поржавевшие щиты на бортах. В глубине трюма выгородили отдельные каюты, сам трюм по возможности расширили, все шпангоуты укрепили крупными деревянными заклепками, а мачту изрядно нарастили и поставили на ней широкий парус латинского треугольного образца. Затем, закончив все переделки и дождавшись, пока лето окончательно вступит в свои права, компаньоны поручили Абд эль-Шафи, произведенному в должность капитана и начальника матросов, нанять шесть опытных исмаилитских моряков, чтобы совершить с ними первое пробное плавание мимо Столпов Гибралтара, – а когда испытание это прошло успешно, стали грузить на корабль всё то множество товаров, что скопилось на складах Бен-Атара за последние два года, а также кое-что в дополнение к ним. Были здесь и кувшины, наполненные маринованными рыбьими плавниками и оливковым маслом, и верблюжьи и леопардовы шкуры, и расшитые шелковые ткани, и искусно гравированная медная посуда, и мешки с острыми специями, и связки сахарного тростника, и запечатанные корзины с фигами, финиками и медовыми сотами, и, наконец, бурдюки, набитые солью, привезенной из африканской пустыни, а внутри этой соли, присыпанные ею – кривые кинжалы, изукрашенные драгоценными камнями, и флаконы с дорогими благовониями. И вот, в самом конце римского месяца июня, когда еврейский месяц сиван сменился тамузом, пузатый, до отказа набитый товарами корабль вышел наконец в открытое море, и впервые в жизни восходящее солнце было у него за спиной, а перед ним, на западе, – открытый простор великого океана.
Осторожно держась берегов Андалусии, магрибские путешественники двинулись долгим путем на север, обогнули берега Кордовского халифата и христианского королевства Леон, а затем слегка повернули снова к востоку, следуя вдоль северного побережья Кастилии и Наварры, пока не достигли порта Байонна. Оттуда, после короткой остановки, пошли дальше, вдоль берегов Аквитании и франкских герцогств Гасконь и Гиень, миновали именуемый «прекрасным» остров, по-франкски – Бель-Иль, и за ним взяли круто на северо-запад, в самое сердце океана, чтобы на безопасном расстоянии обогнуть изрезанные и дикие заливы угрюмой и безлюдной Бретани. Обойдя Бретань и изрядно утомленные долгим и трудным плаванием, а также не вполне доверяя старинным пиратским картам, они принялись было нетерпеливо разыскивать устье желанной реки в первом же большом заливе, который открылся их глазам, но вскоре вынуждены были признать, что слишком поторопились, и потому продолжили свое плавание дальше. После этого еще семь долгих дней шли на север, пока не обогнули большое герцогство Нормандия, и лишь тогда сумели, наконец, резко свернуть на юго-восток, в крокодилову пасть очередного залива, который предстал перед ними на рассвете в полной своей красе и долгожданности, ибо в него-то, как оказалось, и несла свои воды столь желанная река Сена, поднимаясь по которой они должны были в конечном счете прибыть – хоть и извилистым, зато безопасным путем – в то самое место, где вот уже два года скрывался от них третий партнер их многолетнего торгового товарищества, упомянутый Рафаэль Абулафия, подчинившись требованию своей новой жены, которая объявила его южным компаньонам самую решительную ретию, то бишь отстранение и отказ от всякого общения с ними.
Странно – хотя приближение христианского тысячного года и не должно было бы вроде тревожить эту кучку евреев и мусульман, в одиночестве вершивших свой путь в безлюдных просторах великого океана, но какая-то червоточинка завелась, видимо, и на их стремительно пожиравшем расстояния корабле, потому что на палубе его каким-то непонятным образом свила себе гнездо истовая исмаилитская нетерпимость, сродни пылающей неподалеку истовости христианской. Уж не завелась ли она от чрезмерной близости их маршрута к пышущим ревностной верою христианским берегам? Ибо как иначе объяснить ту злобность, с которой матросы-исмаилиты толкали и пинали юного черного язычника, стоило ему упасть на колени перед очередным диковинным предметом, угадав в нем воплощение какого-нибудь духа, образ которого, воскрешенный ужасом бескрайнего океана, вдруг всплывал из воспоминаний его языческого детства? Бен-Атару порой казалось, что перепуганный юнец и впрямь находит какое-то успокоение и надежду в этих своих коленопреклонениях и чудных молитвах нелепым идолам и, возможно, сумеет даже, чего доброго, внушить эти чувства и другим на корабле. Но не так, видать, рассуждали исмаилитские матросы, ибо стоило им приметить, что их черномазый снова пластается на палубе, поклоняясь восходящему солнцу, луне или звездам, или опускается на колени подле старого капитанского мостика, зачарованно уставившись на резную звериную морду, торчащую на верхушке мачты, как они тут же вздергивали его на ноги и принимались нещадно колотить. Видимо, этим своим идолопоклонством он осквернял их веру в единого и незримого Бога, который здесь, в бескрайних морских просторах, представлялся им не только самым понятным и естественным божеством, но уже и совершенно необходимым и единственным защитником. Впрочем, как бы нещадно ни преследовали они черного язычника, их все равно не оставляло подозрение, что этот африканский юнец втайне продолжает их обманывать, и в конце концов они надумали нашить на его невольничью одежду маленькие медные колокольчики, дабы иметь возможность следить за ним повсюду, где бы он ни укрывался. Вот почему даже сейчас, когда он осторожно подает хозяину неурочный ужин, приготовленный для подкрепления растраченных в спальне сил, в сонной ночной тишине неумолчно слышится мягкий, тихий, едва различимый перезвон крохотных медных язычков.
В руках черного раба круглый поднос, на котором стоит глиняная миска, до краев наполненная желтоватого цвета похлебкой с плавающими в ней кусочками белого сыра. Рядом, в изящной серебряной корзиночке, лежат сушеные севильские финики, а на них покоится запеченная рыба, попавшая в сеть в начале первой, полуночной стражи и еще сверкающая одиноким глазом во мраке ночи, словно она никак не желает примириться со смертью. В этот поздний час у Бен-Атара, ясное дело, не лежит душа к такой обильной трапезе, но он заставляет себя, через силу, отведать пылающей, с жару, похлебки и поклевать белой рыбьей мякоти, потому что не хочет пить на пустой желудок то франкское вино, которое черный раб наливает ему в эту минуту из пузатого графинчика, в прямое нарушение запрета на подношение вина руками идолопоклонников. Да, запрет запретом, но Бен-Атару очень уж нужно сейчас чуть расслабиться и даже слегка опьянеть, чтобы вновь обрести то желанное, слегка затуманенное и беспечное состояние духа, когда вожделение мужчины достигает той надлежащей силы, равно удаленной как от чрезмерной мягкости, так и от излишней грубости, какой была сила того вожделения, что вело и направляло его в начале нынешней ночи в любовных утехах с первой женой. Однако вправе ли он позволить себе беспечность в обращении с незнакомым, чужим вином, чьи сокрытые свойства ему пока совсем неизвестны?
Он ведь поначалу, из уважения к своим исмаилитским спутникам, подумывал и вовсе отказаться от этого кувшина с франкским напитком, который ему предложили двадцать дней назад в гавани Бордо в обмен на такого же размера кувшин оливкового масла. Ему-то самому вполне достаточно было глотка-другого из графинчика со сладкой настойкой на изюме, которую он прихватил из дому для выполнения священных заповедей кидуш и гавдала. Но как раз исмаилит-капитан и уговорил его в конце концов не отказываться от этого франкского напитка, столь соблазнительного, по его словам, и на вкус, и на запах. Мореходам, даже если они правоверные магометане, пить вино отнюдь не возбраняется, объяснил ему капитан Абд эль-Шафи, который за долгие годы, проведенные в плаваниях, стал не только закаленным моряком, но и большим знатоком морских обычаев. Ибо если всех людей в мире, продолжал этот бывалый мореход, и вправду, как говорят, можно разделить на живых, на мертвых и на мореплавателей, то ведь тогда мореплаватели не относятся ни к живым, ни к мертвым, ибо они всего лишь уповающие, а что еще так помогает упованию на милость Аллаха, как не глоток доброго выдержанного вина? Неудивительно, что и сейчас, заметив, что еврейский хозяин пьет в одиночестве в тишине ночи, капитан Абд эль-Шафи торопливо выбирается из подвешенной к рее веревочной койки, дабы и самому побыстрее подкрепиться очередным глотком сладостного упования – ну, пусть не на то, чтоб достойно удовлетворить молодую жену, так хоть на то, чтоб река Сена даже и нынче, под самый конец жаркого лета, оказалась достаточно полноводной и глубокой, чтобы их старый пузатый корабль вошел в ее русло достойно, как входит к жене долгожданный супруг, безо всякого для себя ущерба и позора.
Нет, разумеется, капитан не осмеливается налить себе сам, не испросив предварительно разрешения у хозяина, но зато уж, начав наливать, пьет так жадно и быстро, словно не вино заглатывает, а воздух, и потому молодого раба приходится раз за разом посылать в трюм – снова наполнить графинчик из стоящего там кувшина с бордосским напитком, покамест, наконец, и компаньон Абу-Лутфи, который спит себе сном праведных в том же трюме, укрывшись среди мешков со специями и свернутых верблюжьих шкур, откуда ему сподручней присматривать за спрятанными в бурдюках благовониями и кинжалами, – покамест и он не просыпается вдруг от доносящегося с палубы веселого бульканья и неожиданно появляется из корабельных глубин. Нет, нет, не затем, разумеется, чтобы, упаси Всевышний, нарушить запрет Пророка, а затем, чтобы просто полюбоваться сверкающей в графинчике рубиновой жидкостью, а может, даже чуть-чуть втянуть в ноздри ее незнакомый аромат. Увидев, однако, как беспечно и спокойно пьет единоверец-капитан, Абу-Лутфи возводит очи к ночному небосводу, словно проверяя, неужто даже в такой дали от родных земель, да еще на пугающем пороге невежественной и темной христианской страны, с ее зыбкой властью и бурлением суеверий, там, в небесах, отыщется кто-нибудь, кто разгневается на него, ежели он тоже отведает этот излюбленный напиток местных жителей – нет, нет, не затем, разумеется, чтобы, упаси Всевышний, ублажить свою плоть, но исключительно ради того, дабы лучше распознать природу того зелья, на котором настояны чувства и разум тех, с кем он вскоре вынужден будет помериться силами. И вот он поднимает бокал и, прикрыв глаза, приближает его к губам, слегка пригубляет прохладную жидкость, и лицо его вдруг быстро и сильно бледнеет, потому что теперь он уже не нуждается в объяснении того, насколько чуден вкус этого запретного напитка и как легко он может закабалить человека. Охваченный страхом, он решает тут же, немедля, прекратить свои недозволенные деяния, но ему жаль выплеснуть это чудесное, пьянящее вино в морскую пучину, и потому он передает свой бокал капитану. Тот без промедления и с нескрываемым удовольствием опустошает бокал и, утершись рукавом, указывает хозяевам в знак благодарности на две новые звезды, что минувшей ночью взошли над северным горизонтом, словно желая воочию показать дерзким пришельцам с юга, как далеко от родных земель они уже заплыли под нескончаемым бархатным пологом расшитых звездами небес.
Меж тем молодой раб, собрав остатки съеденной евреем рыбы, не спешит выбросить их в море, желая прежде того преклонить перед ними, по своему обычаю, колени и тайком взмолиться к лежащим в серебряной корзиночке костям – пусть притаившийся в них дух сжалится над ним, когда самих этих костей уже коснется неотвратимое дыхание смерти. И хоть мягкий перезвон колокольчиков, потревоженных движениями гибкого тела, тотчас выдает поступок язычника сидящим на палубе людям, те слишком уже захмелели, чтобы подняться и прервать его запретную молитву. А может, их удерживает на месте мысль, что теперь, когда подступило наконец время двинуться в глубь незнакомой варварской страны, не стоит пренебрегать любым возможным источником помощи и защиты, явись он даже в облике дочиста обглоданного рыбьего скелета. Да и вправду не стоит – ведь вот, прямо перед ними, невдалеке от невидимого устья реки, с раннего вечера пылает костер, будто кто-то на берегу давно различил уже очертания чужого корабля и поспешил окружить себя кольцом огня, заранее готовясь к предстоящей встрече.
Какой она будет, эта встреча? Взгляды сидящих на палубе людей неотрывно прикованы к яркому багровому пламени. До сих пор путешествие их было таким спокойным и безопасным, словно Бог евреев и Бог мусульман объединили свои могучие силы на безбрежном морском просторе, и то, что почему-либо упускал Всевышний первый, немедля и в равной мере восполнял Всевышний второй. Стихии были приветливы к путешественникам, а если даже небеса порой мрачнели и на палубу, промывая ее, обрушивались шквалы дождя, то бури эти были короткими и, скорей, освежающими, а главное – нисколько не мешали капитану по-прежнему поворачивать огромный парус, так подставляя его желанным ветрам, чтобы треугольное полотнище без остатка вбирало в себя всю полноту их благословения. Не беспокоило магрибских компаньонов и докучливое любопытство встречных мореплавателей, ибо, как бы необычен ни был облик их пузатого корабля, сразу видно было, что он не плывет в строю себе подобных и потому необычность его не таит в себе никакой угрозы. И хотя в очертаниях их судна легко было различить приметы былой воинственности, но теперь его округлое брюхо дышало таким миролюбием, что даже те, кого страх, глубоко засевший в сердце, все же заставлял подняться на борт, проверить на всякий случай, что там скрывается в корабельном трюме, – даже эти дотошные досмотрщики не могли усмотреть какой-либо угрозы в верблюжьих шкурах или в медной посуде, не говоря уж о тех финиках и сладких сушеных рожках, которыми их тут же спешили угостить. И когда под конец, взяв немного соли, которую вежливо, завернув в тонкую промасленную бумагу, подносил им Абу-Лутфи, незваные гости покидали корабль, сердца их были исполнены благодарности и им было совершенно невдомек, что в мешках с этой солью спрятаны кривые кинжалы с искусно заточенными лезвиями. Понятное дело, вид женщины, а то и двух сразу, прохаживающихся по палубе или сидящих на старом капитанском мостике рядом друг с другом, в пестрых шелковых платьях, в кисейных накидках, скрывающих лица, и впрямь мог вызвать некоторое беспокойство в иной любопытной душе, но и тогда беспокойство это было вызвано всего лишь шевелением плоти, но никак не волнением военного или религиозного толка.
Но вот сейчас путешественникам предстоит покинуть открытое море и двинуться вверх по течению, в глубь христианского материка, и теперь они, надо думать, непременно привлекут к себе настороженные взгляды местных жителей по обе стороны реки. Как же им вести себя теперь? Быть может, собрать всех пассажиров на палубе и, медленно плывя меж речными берегами, являть местным жителям не только свои мирные торговые цели, но и царящее на борту семейное согласие? А может, лучше будет, напротив, укрыть чересчур изнеженную, мягкую природу пассажиров-южан, а заодно и тех товаров, что приплыли с ними с цветущего магрибского юга, а напоказ выставить одних лишь суровых, мрачных здоровяков-матросов – пусть висят себе на корабельных канатах, точно черные обезьяны на древесных ветвях, отпугивая своим видом всякого, кто бросит на них косой взгляд? Вот о чем толкуют сейчас с бывалым капитаном магрибские компаньоны, ибо при всем своем жизненном опыте сами они никогда еще не забирались на север дальше Барселонского залива.
В Барселонский же залив Бен-Атар и Абу-Лутфи в течение шести из последних восьми лет отправлялись ежегодно, в начале еврейского месяца ава, на груженных товаром парусных лодках, чтобы встретиться там со своим третьим компаньоном – Рафаэлем Абулафией, любимым племянником Бен-Атара и их общим доверенным торговым агентом, который для той же цели выезжал им навстречу из Тулузы и пересекал в одиночку Пиренейские горы, порой наряжаясь монахом, порой – прокаженным, потому что в таком наряде он мог надежней укрыть от таможенников, что грабили путников на границах мелких христианских княжеств, а также от настоящих грабителей, – тех, что с большой дороги, – те золотые и серебряные монеты и драгоценные камни, которые он выручал за истекший год в Аквитании и Провансе в обмен на магрибские товары.
Ежегодные эти встречи весьма услаждали душу Бен-Атара, и чему тут дивиться, коль скоро радость свидания с любимым племянником каждый раз соединялась тут с блеском золотых и серебряных кругляшек, катившихся с севера, из тамошних христианских княжеств, в его гостеприимный еврейский кошелек. Да и исмаилит Абу-Лутфи тоже всякий раз приходил в восторг, видя, что та медная посуда, и кувшины с маслом, и верблюжьи шкуры, и благовония, и мешки с пряностями, которые он так трудолюбиво собирал и скупал в деревнях и поселках Атласских гор, за минувший год превратились в ручеек этих драгоценных, позеленевших от старости монет. Неудивительно поэтому, что от года к году нетерпение обоих компаньонов всё возрастало, так что в последнее время они стали отправляться на эти летние встречи намного раньше назначенного, страшась каждой лишней минуты, которую Абулафия проведет в уговоренном месте один, со спрятанными под чужим нарядом сокровищами. И с недавних пор они покидали Магриб не в начале месяца ава, а уже в конце тамуза и подгоняли гребцов-матросов так, что те покрывали всё расстояние, отделявшее Танжер от Барселонского залива, за каких-нибудь шесть-семь суток, ненадолго останавливаясь на ночлег в безлюдных бухтах на Иберийском побережье. Причалив же под Барселоной, компаньоны немедля сдавали свои товары на хранение в конюшню при постоялом дворе местного еврейского купца Рафаэля Бенвенисти и как можно быстрее отделывались от матросов, расплачиваясь с ними грузом отборных бревен, которые те забирали с собой в обратный путь. Сами же компаньоны, опасаясь возможных матросских козней и коварства, избегали возвращаться теми же лодками, что доставили их в Барселонский залив, и вообще предпочитали не возвращаться домой по морю. С облегчением освободившись от товаров и от матросов, они покупали у Бенвенисти пару отличных лошадей и налегке поднимались на один из окружавших залив холмов – тот, который местные жители называли Еврейским и на вершине которого, в глубине очаровательной тихой рощи, располагалось уединенное, полуразрушенное старинное подворье, а может, даже древняя загородная усадьба, в которой, по преданиям, лет шестьсот назад проводили осеннюю пору последние из римских императоров. Во мраке больших сырых комнат компаньоны первым делом спешили вытравить из себя, с помощью сна, тот солнечный жар, что обжигал их глаза и тела в течение тех долгих, томительных часов и дней, когда они парили меж бескрайней голубизной сверху и такой же бескрайней голубизной снизу, – но сон этот длился недолго, потому что вскоре их уже поднимал с постели страх за третьего компаньона, и тогда они принимались часами бродить по окрестностям, прикидывая, с какой же стороны может появиться долгожданный их благовестник. А причина этих беспокойных гаданий состояла в том, что в последние годы Абулафия завел себе привычку постоянно опаздывать на их летние встречи, да не на какой-нибудь там день или два, а порой – так на все три-четыре, причем всякий раз ссылаясь при этом на какую-нибудь реальную, а может, кто его знает, и вымышленную опасность и рассказывая, как он вынужден был то и дело прятаться, пережидать или переодеваться в новый наряд, дабы одурачить очередных злоумышленников.