Текст книги "Путешествие на край тысячелетия"
Автор книги: Авраам Б. Иегошуа
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 30 страниц)
Но напрасно он опасается. Его сестра с самого начала своей речи не демонстрирует ни малейшего высокомерия, разве что небольшую хитрость, которую она только что, прямо на месте, позаимствовала у своего южного соперника. И подобно тому, как тот начал обвинительную речь не с собственной боли, а с боли своего арабского компаньона, так и она хочет начать защитительную речь не с самой себя или своего отвращения к двоеженству, а с рассказа о несчастной девочке Абулафии, так загадочно покинутой своей матерью – женщиной молодой, красивой и любимой. И теперь уже молодой господин Левинас прикасается к сестре не в знак протеста против выбранной ею линии обороны, а затем, чтобы напомнить, что справедливость и честность требуют предоставить их противникам возможность понять те слова, с помощью которых они вскоре будут, с соизволения Господа, побеждены.
Поэтому приходится просить Абулафию, ответчика и обвиняемого в одном лице, вновь послужить переводчиком, но на сей раз в обратном направлении – с франкского на арабский. И хотя Абулафия стоит сейчас меж дядей и женой, двумя самыми близкими ему людьми на свете, взгляд его устремлен почему-то не на них, а на рава Эльбаза, который стоит напротив него в потертом за дни и ночи корабельного пути раввинском одеянии, слегка покачивая головой, как во время молитвы, и с жадностью глотает каждое переведенное слово. Ибо если раньше жизнь молодого компаньона разворачивалась перед слушателями в обвинительной речи старшего партнера, то сейчас она разворачивается заново, в неожиданном толковании его возбужденной новой жены, которая так искусно вплавляет в свою историю мельчайшие детали из жизни супруга, даже те, что давно забыты им самим, что время от времени Абулафия вынужден приостанавливать поток перевода, чтобы припомнить, все ли то, что его жена рассказывает о нем и его жизни, на самом деле имело место.
Но стоит ли заниматься такой проверкой – ведь сейчас, в этой полутемной винодельне, он начинает понимать, что все это время его супруга самым тщательным образом собирала все мельчайшие подробности его рассказов о себе и своих странствиях, как человек, подбирающий каждую раковину на морском берегу, полагая, что в каждой из них непременно обнаружится своя маленькая жемчужина. И всё это потому, что в их первую встречу, на том постоялом дворе под Орлеаном, у горящего очага, когда эта вормайсская вдова, привыкшая строго соблюдать границы приличий, была поражена непривычной готовностью смуглого, кудрявого молодого купца из Северной Африки рассказывать о себе хотя и стеснительно, но с полной откровенностью. Уже тогда, говорит новая жена, она спросила себя, как может быть, что такой приятный и общительный мужчина вот уже семь лет странствует по деревням и местечкам чужой страны, даже не пытаясь найти себе жену и обрести наконец собственный дом. И уже в ту первую ночь, продолжает госпожа Эстер-Минна, она поняла, что так может вести себя лишь человек, в сердце которого по-прежнему бьет живой источник любви к прежней жене, даже если самой этой жены давно уже нет в живых, словно этот источник лишь усиливает себя своим непрестанным собственным истеканием. Но если так, задается она вслух очередным затруднительным вопросом, то почему же эта неожиданно утопившаяся женщина, его первая жена, сподобившаяся столь огромной супружеской любви, со столь непонятной легкостью отказалась вдруг от всего, что давалось ей с такой щедростью и в таком изобилии, и, покинув своего супруга, сняла разноцветные ленты с одежд своей крохотной дочери, которая более других детей нуждалась в матери, намертво связала себе ими руки и ноги и бросилась в бурные морские волны?
В ту ночь, на постоялом дворе в Орлеане, бесстрашно исповедуется перед судом новая госпожа Абулафия, в ней, Эстер-Минне, проснулась огромная жалость к этой несчастной брошенной девочке, оставшейся на попечении исмаилитской няньки в маленьком домике на еврейской улице Тулузы. И тогда ее охватило сильнейшее желание не только самой найти разгадку случившегося, но и поделиться этим пониманием с безутешным вдовцом, который в душевном смятении продолжает скитаться по дорогам, не понимая, что же с ним происходит. Однако для этого в его сердце должна была возникнуть новая любовь, которая победила бы прежнюю, средиземноморскую, – нет, не для того, упаси Боже, чтобы заглушить память о той или стереть ее вообще, а лишь затем, чтобы помочь ей, госпоже Эстер-Минне, находясь поблизости, еще глубже проникнуть в тайну живучести этой прежней любви, а также в загадку ее слабости и поражения. Но лишь во время второй или даже третьей встречи с молодым купцом, когда зима уже прошла и весна была на исходе и когда Абулафия в одном из разговоров простодушно рассказал ей о том, что в исмаилитских странах существует двоеженство, и не в каком-нибудь переносном смысле, а как общеизвестный обычай, принятый даже в их собственной семье, ибо речь шла о его близком родственнике, его дяде, главе их преуспевающего торгового товарищества, – лишь тогда она вдруг ощутила, что ядрышко той тайны, которая вызвала несчастье, выскользнуло наконец из скорлупы наружу. Но и тогда она еще не сказала ему ничего, ибо положила себе дождаться того святого дня, когда она вся, душой и телом, будет соединена с Абулафией и сможет удостовериться, что природа нисколько не обделила его способностью любить как свою новую, так тем более прежнюю жену, которая, по его свидетельству, всегда умела ценить эту его любовь и верила в ее верность. И лишь после этого, полностью удостоверившись в указанном, она впервые начала прозревать связь между ужасным, отчаянным поступком утопившейся женщины и ее постоянным страхом, что молодой супруг может взять себе еще одну, вторую жену, что якобы, по словам дяди, не требует от него ни отказа, ни даже умаления любви к первой. Да-да, именно страхом, ибо на самом деле в тот момент, когда вторая жена входит в семью, словно бы самое безобидное ее удвоение, нечто вроде появления второго ребенка, она на самом деле несет в себе страшную разрушительную силу, особенно в том случае, если первая жена считает, что ее лоно проклято Богом. Так должна ли она, Эстер-Минна, оправдываться перед кем-либо за то, что в ней пробудилась эта ретия в отношении дяди-двоеженца, ретия, которая росла день ото дня, пока не стала острой, как меч, призванный оградить ее нового мужа не только от позора того злосчастного дня, когда он мог бы вдруг обнаружить среди мешков с пряностями и медной посуды, сложенных в конюшне Бенвенисти, также и новую жену, доставленную ему, без его ведома и воли, в дядиной лодке, но и призванный также отомстить – да-да! отомстить, хотя бы частично, – за обиду и страх несчастной утопленницы, которая была исторгнута обнаженной из морских глубин?!
И тут лицо госпожи Эстер-Минны слегка краснеет вдруг от смущения, и она замолкает, опустив изящную голову. Не только для того, чтобы потрясенный переводчик сумел до конца уразуметь открывшуюся ему тайну всей его жизни, прежде чем пересказать ее по-арабски своим близким родственникам, но также затем, чтобы самой избежать тяжелого, оскорбленного взгляда Бен-Атара и загадочных, из-под кисеи, взглядов двух женщин, которые по-прежнему покорно и неподвижно сидят на отведенных им местах. Ибо госпожа Эстер-Минна не знает, удалось ли переводу Абулафии проникнуть в их сознание, или он всего лишь порхает вокруг их голов, словно пестрая бабочка. Но тут она ощущает легкое, как пушинка, прикосновение руки младшего брата, который хочет приободрить свою сестру, хотя про себя думает, что на ее месте он бы все-таки отказался от всех этих изощренных рассуждений и предпочел бы коротко сообщить собравшимся о наличии нового, ясного и категорического постановления вормайсских раввинов, пусть и пришедшего из топких прирейнских болот, но имеющего целью осветить и исправить весь мир.
Именно упоминания об этом постановлении вормайсских мудрецов более всего ждет мудрец из Севильи, который жаждет говорить о принципах, а не о деталях. Ибо в ходе путешествия он так часто возвращался мыслями к этому постановлению, что оно уже стало представляться ему чем-то вроде маленького, кривого арабского кинжала из желтоватой меди, который нужно с силой удерживать воткнутым в землю, иначе он с замахом взлетит у тебя над головой. Но увы, сейчас, с первым дыханием спускающейся ночи, он снова начинает чувствовать подкрадывающийся к нему голод, правда, пока еще очень слабый, всего лишь отдаленное эхо того грызущего голода, что чуть не свел его с ума в середине минувшей ночи. Он даже закрывает лицо ладонями, в слабой надежде, что, быть может, на его пальцах еще сохранился запах той свежей рыбы, которую черный раб сварил для него перед рассветом. Впрочем, утешает он себя, оно даже лучше проповедовать на пустой желудок, ибо, как известно, это обостряет и разум, и сердце. А тем более теперь, когда напористые и неожиданные слова госпожи Абулафии подхлестнули все его чувства и стоящая вокруг него тишина словно бы стала прозрачной. Вот только обращенный на него взгляд Бен-Атара снова кажется подозрительным и хмурым, как будто после полной яду речи госпожи Эстер-Минны магрибский купец окончательно утратил веру в то, что севильский рав сумеет оправдать обещанное ему вознаграждение. Зато молодой господин Левинас прикасается к его плечу уважительно, как бы намекая, что пора начинать. Да, рав Эльбаз уже и раньше обратил внимание, что этот холодный, замкнутый человек относится к нему с неизменным уважением, словно бы для него важен любой знаток Торы, даже если он прибыл с далекого юга и притом с нескрываемым намерением поспорить. Но вот все эти странные, дикие евреи вокруг – смогут ли и они проследить за всеми извивами его андалусской мысли? Как могло статься, что на всех этих мрачных просторах не нашлось ни одного настоящего знатока Торы, с которым можно было бы усесться лицом к лицу и все полюбовно обсудить? Что они вообще способны понять, эти сборщики винограда и виноделы или вот эти сидящие на помосте давильщицы, маленькие босые ступни которых так забрызганы виноградным соком, что рав испытывает сильнейшее желание окатить их чистой водой, прежде чем начать свою речь? И тут его взгляд наталкивается на сына, который сидит, сбросив сандалии, и медленно, одну за другой, отрывает виноградины от большой грозди, пристально следя за тонкой струйкой сока, так же медленно капающей из давильни в бассейн. Вот уже шесть недель, как мальчика вырвали из привычной обстановки родного дома, но кто знает, сумел бы он, оставшись там, даже до конца своих дней узнать то, что уже успел узнать в этом путешествии?
И тут вторая жена Бен-Атара, уже не в силах совладать с собой, поднимается вдруг со своего места, как будто хочет лучше видеть и слышать рава, и тот с волнением говорит себе: если эта женщина так напряженно и страстно ждет моих слов, что готова даже нарушить обычай и выделиться сверх положенной меры, соблюдать которую ее обязывает как собственное достоинство, так и старшинство первой жены, то лучше будет начать свою речь не на древнем святом языке, как он собирался сделать, чтобы привлечь сердца господина Левинаса и его сестры, а как раз на арабском, чтобы нагие, не прикрытые переводом слова могли напрямую проникнуть в сердце той молодой женщины, что спрятала его шкатулку из слоновой кости среди шелковых одеяний, которые он гладил сегодня ночью своими руками. Но он делает это не только затем, чтобы поддержать и ободрить вторую жену, но также ради первой, которая, подняв голову, изумленно смотрит на неожиданно вставшую подругу. А еще он, возможно, хочет с помощью этой понятной и ясной арабской речи хоть частично развеять ту мрачность, что овладела Бен-Атаром, который ведет себя так, будто действительно верит им же самим придуманным обвинениям в адрес Абулафии. И кто знает, думает про себя рав, не убедят ли эти слова даже его собственного недоверчивого сына, если тот захочет прислушаться к тому, что говорит его ученый отец?
И снова обвиняемому приходится переводить. Кажется, что этим вечером Абулафии так и не удастся произнести ни единого слова от себя и в свою собственную защиту, только переводить с языка на язык то, что говорят другие, в его пользу и против, если, конечно, то, что сказала новая жена, было действительно в пользу ее супруга, а не его прежней, погибшей жены, загадкой гибели которой госпожа Эстер-Минна – чего Абулафия и представить себе не мог – занята, оказывается, так глубоко, словно это загадка из тех, что могут повториться даже в таком месте, где нет никаких морей, – одна лишь река. Абулафия так уже растерян, что хоть и знает, что севильский рав тоже намерен его обличать, обвиняя в неожиданном выходе из товарищества и бичуя за ретию, объявленную дяде его новой женой, все равно ощущает в сердце какую-то теплоту, потому что этот щуплый, мальчишеского вида и даже ростом с мальчика человек вызывает у него не только симпатию, но и робкую надежду, что бичевание его будет разумным, а потому сумеет всех примирить. Вот почему он решает приложить все силы, чтобы дать абсолютно точный, буквальный перевод тех слов, которые скажет севильский рав, сохраняя при этом также их подлинный дух.
Но поначалу в словах рава еще нет никакого духа. Ибо его томит жгучее желание попробовать тот напиток, запахом которого пропитана ночь, и слова застревают от сухости у него во рту. И пока хозяин винодельни раздумывает, налить ли один бокал, только для говорящего, или открыть целую бочку, для всех собравшихся, молодой господин Левинас, с щедростью гостя, который здесь отчасти и хозяин, решает за него – бочку! Маленькую – но бочку! И оказывается, что самое подходящее к случаю вино, как твердят знатоки, находится как раз в том бочонке, на котором сидит сын рава Эльбаза, – не зря, видимо, мальчонку потянуло усесться именно на него. Маленького Эльбаза тут же поднимают с места, а сам бочонок выкатывают в центр зала и ставят так, чтобы можно было нацедить вина для всего святого собрания, не пролив при этом ни единой капли впустую. Первым делом наполняют бокал рава, который громким голосом произносит благословение винограду, а потом наливают судьям и всем тяжущимся. И в то время как первая жена прячет свой глоток за кисеей, вторая жена снимает свою кисею, словно решила отказаться от нее насовсем, и с неожиданной улыбкой, освещающей все ее безукоризненно вылепленное лицо, опустошает первый бокал и ждет второго.
И тогда, только тогда, безо всякого предупреждения и все еще сжимая в руке недопитый бокал, рав Эльбаз начинает свою речь, надеясь, что розовое вино, так мягко скользящее по горлу, смягчит заодно и мысль евреев Виль-Жуиф – которые тем временем молча присоединяются, каждый со своей кружкой, к маленькому пиршеству – и даже, возможно, увлечет ее к новым и неизвестным горизонтам. Ибо если бы рав хотел говорить просто и понятно, пользуясь только известными и общепринятыми выражениями, ему не пришлось бы умножать слова без надобности и он мог бы сказать напрямую: «франкские евреи, какие же вы странные и далекие! Что вас удивляет? И что вы от себя отстраняете? Простите за совет, но раскройте Книгу, святости которой все мы повинуемся, и вы обнаружите там наших великих праотцев, Авраама, Исаака и Иакова, с их двумя, тремя и даже четырьмя женами. А если продолжите, то встанет перед вами Елкана с двумя его женами, и это еще до того, как явятся перед вами наши цари, в сопровождении всех своих многочисленных жен, и самый великий из них, Соломон. Если же вы вздумаете сказать, что, мол, эти древние предки были существами могучими и сильными, которые должны были сами выбирать между злом и добром, то вот вам Книга Второзакония, и в ней, перед самым концом, вы найдете стих, который начинается словами: „Если у кого будут две жены…“ Просто у кого-то. У любого человека. Просто у мужчины, как он есть. Не у праотца, не у героя, не у царя, не у какого-нибудь великого мужа древних времен».
И пока Абулафия думает, как ему перевести последнее предложение, рав быстро приканчивает свой бокал – но не для того, чтобы поставить его, а, напротив, чтобы повторно наполнить, все тем же розовым вином, и затем продолжить безо всякой задержки, чтобы у собравшихся не возникло подозрение, будто он уклоняется от продолжения стиха, где говорится: «одна любимая и одна нелюбимая», якобы опасаясь той путаницы и страха, которые могут послышаться им в этих словах, к которым он и сам еще намерен впоследствии вернуться. Но пока да будет ему дозволено выразить свое негодование тем, что находятся люди, которые берут на себя смелость, да к тому же в таком захолустье, как Париж, провозгласить ретию и отчуждение по отношению к своим собратьям, сынам Израилевым, что показывает лишь, что у них, у этих людей, невежества еще больше, чем высокомерия, и этим своим невежеством они оскорбляют память наших предков – мужчин, а также и женщин.
В эту минуту рав Эльбаз видит краем глаза, что хмурое лицо Бен-Атара слегка разглаживается и его белые зубы сверкают в улыбке, говорящей, что у магрибского купца вновь вспыхнула надежда оправдать свои затраты. Но действительно ли Бен-Атар всего лишь купец? – неожиданно задает себе рав очередной вопрос и тут же повторяет его вслух перед собравшимися, которые замирают в изумлении. Нет, решительно отвечает он сам себе, это не просто купец, который прибыл издалека потребовать удовлетворения за понесенный ущерб. Да и он, рав Эльбаз, тоже никогда не согласился бы отправиться в такую ужасную даль ради простой купеческой ссоры. Ведь в самом деле, если бы Бен-Атаром и впрямь руководила одна лишь страсть к деньгам и наживе, разве пустился бы он в такое трудное и опасное путешествие в погоне за отвергшим его и сбежавшим партнером – ведь он мог с легкостью заменить этого компаньона, за те же деньги, не одним, а двумя, тремя другими, новыми партнерами, которые разнесли бы весть о магрибских товарах не только среди франков и бургундцев, но даже среди фламандцев и саксов? Нет, ему, раву Эльбазу, видится в Бен-Атаре не обычный купец, а человек, лишь нарядившийся купцом. В течение всего их долгого путешествия, все эти ночи на корабельной палубе, он, рав, не переставал изучать этого замечательного человека, но лишь здесь, в Виль-Жуиф, открыл наконец, в чем состоит его истинная суть. Перед вами – любящий мужчина, философ и мудрец любви, пришедший из дальней дали, чтобы во всеуслышание возвестить, что мужчина может иметь двух любимых жен, и притом любимых совершенно одинаково.
И все то время, что Абулафия борется с трудностями перевода этой последней фразы, он не отрывает глаз от двух своих тетушек, старшей и младшей. И не он один – взгляды всех присутствующих тоже поворачиваются в сторону этих двух женщин, одна из которых по-прежнему продолжает стоять во весь рост. И Бен-Атар, сильно смущенный последними словами рава Эльбаза, слегка касается ее рукой, намекая, что ей следует сесть. Но она упрямо продолжает стоять, и, хотя все на миг замирают, пораженные ее ослушанием, ей, кажется, не под силу оторвать взгляд от маленького мускулистого рава, небольшими шажками расхаживающего взад-вперед в свете большого факела, и она не согласна удовлетвориться лишь тем, что будет слышать его глубокий голос, особенно сейчас, когда он переходит к ответу на последние слова госпожи Эстер-Минны.
Ибо вторая жена, уверенно продолжает рав, существует вечно. И даже если ее нет на самом деле, она существует в воображении. И поэтому никакое постановление мудрецов не в силах ее отменить. Но когда она существует только в воображении мужчины, она добра, красива, послушна, умна и приятна, в полном соответствии с требованиями его фантазии, и как бы ни старалась его единственная жена, она никогда не сможет сравняться с воображаемой, и поэтому над единственной женой всегда будут витать раздражение и разочарование. Однако когда вторая жена – не мечта, а реальность во плоти и крови, первая жена обретает возможность померяться с ней силами и, быть может, ее победить или порой смириться, а если захочет – даже полюбить.
Легкая презрительная улыбка появляется на лице госпожи Эстер-Минны, голубые глаза которой все это время неотрывно и строго следят за лицом переводчика, ее молодого супруга, чтобы понять, просто ли он безучастный переводчик сказанного или втайне симпатизирует этим греховным речам. Но рава не только не тревожит улыбка этой умной женщины – напротив, сделав небольшой доверительный шаг в ее сторону, он сам улыбается прямо в ее залившееся краской лицо, которое внезапно кажется ему детским из-за выбившейся из-под плотного чепца непослушной золотой пряди, и упрямо повторяет свои последние слова: да, и даже полюбить. Ибо только вторая жена способна облегчить бесконечную и мучительную страсть мужчины и превратить ее из акта самоутверждения в акт наслаждения.
Но тут уж даже верный переводчик, внезапно испугавшись, в отчаянии простирает руки к оратору, чей витиеватый арабский начинает увлекать его слишком далеко. И рав Эльбаз действительно умолкает, не отрывая взгляда от госпожи Эстер-Минны, лицо которой, раскрасневшееся от душевного волнения, становится все более и более привлекательным, но одновременно, уголком глаз, замечая странный взгляд своего сына, который протолкнулся поближе, чтобы не пропустить ни единого слова отца. И раву вдруг становится неприятно, что маленький мальчик услышит и поймет его речь, и он понимает, что если хочет и далее оставаться верным той клятве, что дал себе нынешним утром на палубе корабля – употребить все силы на защиту двойного, тончайше уравновешенного супружества, за которым он следил в течение сорока дней в океане, – то ему следует сейчас сменить язык и удвоить число переводчиков, иными словами, попросить двух отвергнутых и сидящих без дела переписчиков Торы, чтобы они заменили его отчаявшегося переводчика и с этого момента переводили прямо со святого языка на местный. Ибо раву кажется, что, если он перейдет сейчас с арабского на древний, любимый и забытый евреями язык, это не только удвоит его авторитет в глазах этой маленькой невежественной общины, но и позволит ему исповедаться, наподобие госпожи Эстер-Минны, причем без того, чтобы его мальчик понял сказанное отцом.
И вот, пока еврейская община Виль-Жуиф все плотнее и плотнее сжимается вокруг участников тяжбы, севильский рав начинает исповедоваться о себе и своей покойной жене, как будто его жизнь – не единственная и случайная в своем роде, но типичный пример и образец, позволяющий провести аналогии с жизнями других людей. И под конец этой исповеди, тихо звучащей в колдовском свете луны, медленно окутывающем винодельню, слушателям становится очевидно, что если бы покойная супруга андалусского рава восстала из своей могилы в Севилье, чтобы провозгласить миру одну и только одну весть, то она пожаловалась бы лишь на то, что у него не было второй жены. И не только из-за того, что в этом случае после ее смерти у сироты осталась бы другая мать, но и потому, что это еще при жизни облегчило бы те мучения, что причинял ей супруг, который из вечного страха не выполнить должным образом свои предписанные законом супружеские обязанности и, не дай Бог, не удовлетворить желание жены, сливался с ней в телесном единстве так часто, что вот-вот мог и сам, упаси Господь, превратиться в женщину. А вот когда жена у мужа не одна и от него требуется непрестанно переходить от одной к другой, у него нет иного выхода, кроме как оставаться верным своему первозданному образу, своему мужскому естеству, – ибо нет на свете двух женщин, абсолютно похожих одна на другую.
И на этом рав Эльбаз прерывает поток ивритских слов, которые лились из его уст по капризу своевольной мысли, словно древность языка освобождала их от всякой ответственности за новизну содержания. И двое переводчиков-скорописцев тотчас начинают спорить друг с другом, было ли то, что они услышали, тем, что было сказано, и было ли то, что было сказано, тем, что подразумевалось, а если так, то можно ли перевести то, что подразумевалось. И пока они, в их спаренной ответственности, советуются друг с другом, как лучше следовать по ухабистому пути перевода, и один за то, чтобы слово за словом, а другой – фраза за фразой, один – при помощи сравнений, а другой – при помощи иносказаний, самому раву уже начинает казаться – хотя бы по блеску, вспыхнувшему в глазах раданита, прибывшего из Земли Израиля, – что, быть может, ему удастся еще нынешним вечером решить дело в пользу товарищества Бен-Атара. Он еще не знает, почему и как это может получиться, но его вдруг наполняют надежда и силы, и древний любимый язык начинает биться в его душе, как будто рвется превратить его речь в очередную поэму. И едва лишь переводчики дают ему знак, что они кончили переводить, он прямо и просто обращается к брату и сестре, которые понимают каждое его слово:
Не для того явились мы с просторов великого океана, чтобы вызвать ваш гнев, и нет у нас в мыслях призывать вас удвоить и утроить число ваших жен. Если мы правильно понимаем то, что видим, и страна, в которой вы живете, воистину так печальна, и дома в ней так убоги, и урожай так ничтожен, и окружающие вас христиане внушают вам такой непостижимый страх, что же дивиться, если вам не хватает той силы, что цветет тысячью роз в южных странах, залитых мудростью солнечного света. Но так же как мы остерегаемся судить вас по меркам нашей силы, так и вы не вправе судить нас по меркам вашей слабости. Поэтому возродите прежнее товарищество и, пока и поскольку каждый из нас живет сам по себе и уважает свой образ жизни, не пытайтесь больше его разрушать.