Текст книги "Путешествие на край тысячелетия"
Автор книги: Авраам Б. Иегошуа
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц)
И вот, на какой-то короткий миг, всё словно бы снова становится как встарь, разве что полумрак конюшни Бенвенисти сменился полумраком корабельного трюма да ржанье лошадей и рев ослов превратились в глухие постанывания одинокого верблюжонка. И те же запахи острых пряностей вновь вырываются из открываемых мешков, и золотистые медовые соты опять демонстрируют восхищенному взгляду свое тонкое плетение, и снова извлекаются из тайников маленькие, очаровательные кинжалы, инкрустированные крошечными драгоценными камнями, и уже Абулафия, как встарь, увлечен видом новых товаров, и торопится оценить их качество, и прикидывает их шансы на рынке, и пока он разговаривает обо всем этом с исмаилитом, днище корабля начинает медленно колыхаться под его ногами, а деревянные борта начинают чуть покачиваться, потому что капитану Абд эль-Шафи тем временем уже отдан негромкий приказ вывести корабль из-за излучины и двинуться вместе с путешественниками в сторону дома, в котором их ожидает новая жена.
И хотя эта новая жена совершенно неспособна сейчас представить себе, что в эту минуту к ее жилищу медленно приближаются две незваные гостьи, но страх перед переступившим порог ее дома магрибцем все равно уже вонзился стрелой в ее сердце, и, не находя себе покоя, она спускается во двор, чтобы задержать брата, который как раз запрягает коня, собираясь отправиться на юг, в еврейское поместье Виль-Жуиф, расположенное в трех часах конного пути отсюда, куда, как сообщили молодому господину Левинасу, пару дней назад прибыл некий торговый человек из Страны Израиля, привезя с собой редкой красоты жемчужину. Однако молодой господин Левинас, который обычно с тончайшей точностью угадывает, что происходит в душе его сестры, на сей раз изумлен, когда слышит ее просьбу не покидать дом, пока не вернутся Бен-Атар со своим равом. «Кого она, собственно, боится, – удивляется он. – Бен-Атара? А может быть, рава?» Она замолкает и сначала не отвечает ничего, но хотя в этот сияющий утренний час ей не под силу вообразить, какая мрачная угроза медленно приближается сейчас к самому сердцу Иль-де-Франс, она, видимо, смутно предчувствует что-то страшное и потому, сконфуженно, запинаясь, произносит наконец: «Рава…» – тут же сама удивляясь своему ответу. Ее брат взрывается таким хохотом, что приводит в ликование коня, который давно уже нетерпеливо рвется в дорогу. «Что такого может сказать андалусский рав, чтобы испугать ее – дочь и вдову великих и прославленных знатоков Торы? Ведь никакое самое изощренное толкование, никакая самая знаменитая притча из Писания, никакой самый древний свиток наверняка не смогут изменить то новое, ясное и справедливое постановление, которое было продиктовано действительностью и утверждено величайшими светилами Галахи. И вообще, – и тут брат с нежностью касается хрупкого плеча сестры, – не нужно вступать в переговоры с кем бы то ни было, пока мы не соберем специальный суд, который, будем надеяться, превратит нашу несколько туманную ретию в окончательный и бесповоротный херем».
И, дав сестре этот простой и ясный совет, он вскакивает на коня и посылает его с места в галоп, оставив ее с тою же тревогой, потому что госпожа Эстер-Минна тоже достаточно тонко понимает людей и никак не надеется, что компаньон-двоеженец, проделавший ради этого весь путь из Северной Африки, отступится от них со своей обидой, удовлетворившись всего лишь созывом раввинского суда. Уже вчера, по его сдержанным, исполненным силы движениям и спокойному, мягкому взгляду черных глаз, которые не отрывались от нее весь вечер, она поняла, что этот похожий на ее мужа, но близкий ей по возрасту человек, явившийся потребовать от них высшей, небесной правды, хорошо знаком также с правдой земной и именно потому так настойчиво стремился проникнуть в ее дом, что хотел приоткрыть ей некую тайну людской натуры, о содержании которой она сейчас даже и гадать не смеет – ну, разве что мальчик из Севильи пробудится наконец ото сна и расскажет ей, что это за тайна. Но вино, которое мальчишке вчера подливали в бокал, точно воду, за ночь превратилось в его жилах в свинец, и, когда хозяйка пытается растормошить и разговорить его, он лишь глубже погружается в сон. А тут еще немая девочка, которая все утро тенью следовала за приемной матерью, вдруг взрывается тем же громким и настойчивым плаксивым воем, которым впервые завыла год назад, когда у нее забрали исмаилитскую няньку.
И под эти-то звуки непрестанного воя, который надсадно сверлит полуденную тишину, в дом госпожи Эстер-Минны неожиданно входят две незнакомые женщины со свертками одежды в руках, робко держась за спиной Абулафии, который, по долгом размышлении, решил самолично ввести их в свое жилище, хоть и предчувствуя надвигающуюся беду, но с твердым ощущением справедливости этого своего, пусть и временного, решения. А поскольку Бен-Атар пока остался на своем корабле, чтобы помочь Абу-Лутфи и Абд эль-Шафи усыпить подозрительность королевских стражников, поднявшихся на судно, как только оно бросило якорь около маленького моста, то сейчас, когда Абулафия стоит перед женой один на один, его поведение выглядит еще более вызывающим, и госпожа Эстер-Минна вдруг ощущает, что она не только разгневана, но одновременно потрясена и очарована тем новым, властным тоном, которым он приказывает ей приготовить три комнаты, две для двух женщин и третью для рава, ибо тот уже тоже входит следом за ними тихим и застенчивым шагом и на мягком, поэтическом и напевном иврите приветствует благородную госпожу, голубые глаза которой, говорит он, пробуждают в его душе тоску по реке, с которой он лишь недавно расстался.
Меж тем Абулафия так настойчиво твердит жене: «Мои тетушки», – словно хочет не только напомнить ей о том, к чему его обязывают родственные отношения с этими двумя женщинами, но одновременно слегка приглушить своими словами их сдвоенную сексуальность, которая среди этих серых стен и темной мебели приобретает вдруг такую подчеркнутую силу, яркость и благоуханность, что хозяйке дома вдруг чудится, будто у ее ног разверзлась пропасть, и она даже вынуждена опереться на стоящий рядом стул. Однако ее сердце тут же смягчается, хотя вовсе не из-за того нового, решительного выражения, что появилось на лице ее молодого мужа, или из-за той боязливой улыбки, что пробегает по бледному лицу андалусского рава, – нет, сердце госпожи Эстер-Минны, как ни странно, смягчает именно это молчаливое, покорное, но одновременно такое серьезное присутствие двух незнакомых женщин, что стоят перед ней с покрытыми лицами, – и вот уже вся ее ретия, словно испарившись на время, свивается с сероватым дымом, вьющимся из домовой трубы, и вместе с этим дымом медленно уносится к парижским небесам.
И чтобы доказать мужу, что она нисколько не уступает ему в выполнении заповеди гостеприимства, госпожа Эстер-Минна, ни минуты не колеблясь, приказывает служанкам перестелить ложе в ее собственной спальне и разместить там первую жену, переселить девочку со всеми ее вещами и тряпочными куклами из ее каморки, освободив эту комнатку для жены второй, а изумленного рава с его жалким свертком сама ведет к постели его сына – авось хоть ему удастся, применив отцовскую власть, прервать наконец богатырский сон своего ребенка. Но если Абулафии кажется, что его любимая жена смирилась с поражением во второй схватке и он может теперь спокойно ее оставить и вернуться на корабль, чтобы с наслаждением рыться в привезенных товарах, то этим обманчивым впечатлением он обязан на самом деле только ее абсолютной вере в небесную справедливость, которая вот-вот противостанет тому низменному, земному духу, что так грубо воцаряется сейчас в ее доме.
И возможно, именно в силу этой глубокой веры госпожи Эстер-Минны во временность ее поражения она тут же, не заботясь более о своем достоинстве, принимается энергично помогать служанкам перестилать постель на своем супружеском ложе. Она так старается услужить двум южным женщинам, что кажется, будто ей даже хочется унизиться сейчас перед ними как можно больше, чтобы с приходом своей победы удвоить ее сладость этим временным унижением. И наверно, потому же теперь, когда двоеженство, которое так возмущало и отталкивало ее издалека, стало реальностью в ее собственном доме, ей хочется уже не бежать от него, а, напротив, встретиться с ним лицом к лицу. Поэтому она приказывает служанкам принести большую лохань и наполнить ее теплой водой, а сама не то соблазняет, не то велит своим гостьям снять с себя одежды и совершить омовение, которое позволит отделить благоуханную смутность, запечатленную на их коже жарким африканским солнцем, от грязи, добавленной к этой смуглости долгим путешествием.
И вот так, в ослепительной истинности мягкого полуденного часа, в чужом и таком далеком доме, первой и второй жене приходится, впервые в жизни, открыть друг другу потаенные секреты своей наготы, и притом не через глаза их общего мужа, а в присутствии третьей женщины – чужой, маленькой и голубоглазой, – которая к тому же не ограничивается тем, что смотрит на них из угла, но подходит к служанке, забирает у нее кувшин с водой и сама начинает промывать сбившиеся пряди их волос и скрести мылом и содой изгибы их спин и мягкие животы, большие груди, тяжелые ягодицы, длинные стройные бедра, а затем просушивает мягкими полотенцами открывшуюся ей наготу, словно хочет убедиться, что такими разными их сделала не та грязь, что налипла на них за время пути, – нет, эта грязь лишь скрыла собою то подлинное и глубинное, что действительно отличает их друг от друга и что сейчас, когда они сверкают чистотой, обнажается во всей своей силе и сути, хотя все еще не объясняет тайну, объединяющую их в цельности двуединой любви.
Увы, госпожа Эстер-Минна не может ждать, пока вернется сам обладатель этой тайны, который в данную минуту занят тем, что по требованию парижских стражников очищает старый сторожевой корабль халифа от всех истинных или воображаемых признаков и деталей его военного прошлого, дабы придать ему облик чисто торгового судна, имеющего, в силу своего гражданского характера, право стоянки в парижской гавани. Ведь уже приближается время обеденной трапезы, и так как госпожа Эстер-Минна, несмотря на всю свою решительность, не хочет беспокоить рава из Севильи, который, вместо того чтобы разбудить своего сына, сам присоединился к его глубокому сну, то к столу приглашаются только эти две женщины, недавно завершившие омовенье, а поскольку Бен-Атар не счел нужным преподать своим женам даже начатки святого языка, то нечего и мечтать о какой бы то ни было общей застольной беседе, что вызывает у хозяйки дома большое огорчение, ибо в свое время и ее отец, и первый муж, благословенна их память, не раз предостерегали ее, что трапеза без слов Торы – все равно что поедание падали.
Так они и трапезничают, эти три женщины, в глубокой тишине. Но в то время, как двум гостьям, которые с опаской и изумлением пробуют дымящиеся паром, удивительно вкусные блюда, кажется, будто они погружаются в какой-то сладостный сон, хозяйка, которая не может обойтись за трапезой без слов Торы, поднимается на второй этаж и просит у жены брата разрешения поискать среди его свитков старый, пожелтевший лист пергамента с Моисеевым песнопением «Внимай…», древние наставления которого она затем, вернувшись в зал, читает – медленно, стих за стихом – двум женщинам, которые тем временем уже кончили есть. И они слушают ее в полном молчании, ощущая, как могучая, тяжелая сонливость, царящая в соседней комнате, уже просачивается и сюда, все больше овладевая ими самими, потому что лишь сейчас, в этой закрытой, уже не качающейся под их ногами комнате, заставленной темной мебелью из ашкеназского дерева, они понимают то, что еще раньше открылось раву из Севильи и его маленькому сыну, – что тот сон, который укачивал их на море все дни и ночи их долгого пути, не был настоящим, потому что волны никогда, ни на один, самый мельчайший осколочек времени не позволяли спящему забыть о существовании мира за стенами этого сна. И, глядя на них, госпожа Эстер-Минна тоже понимает, что, пока еще эти густые пряди вымытых волос не склонились в опустевшие миски, будет лучше всего прервать чтение древнего песнопения, побыстрее произнести благословение после еды и подвести клюющих носом женщин к постелям, разостланным для них в двух отдельных комнатах. И если теперь, оставшись наконец одна за столом, она не разражается слезами отчаяния, то лишь потому, что годы длительного вдовства научили ее, среди прочего, также божественной науке терпения.
Но в поздний послеполуденный час, когда внизу раздается глухой стук в наружную дверь и прислужница-христианка впускает в дом старо-нового компаньона, который вернулся один и теперь появляется перед немолодой женой племянника с полной естественностью желанного гостя, уже привыкшего к своему месту, она быстро встает из-за опустевшего стола, на котором лежит пожелтевший лист пергамента с песнопением «Внимай…», вся дрожа от неожиданности этой встречи наедине, которую навязал ей магрибский двоеженец, прокравшийся в ее дом сквозь щель вины, так и не заделанную до конца в душе ее мужа. Увы, двоеженец в хорошем расположении духа, его глаза излучают спокойствие и удовлетворенность, ибо он не только нашел удобное место для своего корабля и матросов, но успел к тому же заметить, что сложенные в трюме товары уже завоевали сердце Абулафии и зажгли в его глазах прежний, знакомый блеск, – и теперь он великодушно улыбается, как бы предлагая госпоже Эстер-Минне превратить ее поражение в борьбе за ретию в новую, общую победу родства и дружбы, и склоняется перед хозяйкой дома, словно говорит: «Хоть ты и вынудила меня проделать весь этот долгий путь, я тебя прощаю». И тут она чувствует, что больше не может выносить близость этого южного человека – ужас и отвращение поднимаются к ее горлу, и, потеряв власть над собой, с бурей в душе, она выбегает из комнаты.
Однако Бен-Атар отнюдь не падает духом. Скорее наоборот. Как будто ни это растерянное и внезапное исчезновение побежденной женщины, ни даже синие молнии в ее глазах его нисколько не пугают. Оставшись один в пустой комнате, он смущен лишь тем, что не знает, где в этом чужом доме, с его бесчисленными узкими и темными коридорами, хозяйка укрыла его жен. Но в тот миг, когда он уже тянется к лежащему на обеденном столе пергаменту, который в своем голоде принял за лист теста, из-за занавески слышится голос первой жены, которая неизменно просыпается с его приходом, словно и в глубинах сна она всегда наготове его принять. Одна она там или вместе со второй женой? Бен-Атар осторожно отодвигает занавеску и оказывается в спальне Абулафии и его жены – комнате со скругленными углами, в стенах которой там и сям мигают маленькие узкие окошки, словно глаза, что щурятся от солнечного блеска. В душистой полутьме незнакомых ароматов он поначалу не может различить знакомый запах первой жены, но она сама, едва завидев мужа, уже сбрасывает легкое покрывало, прикрывающее ее большие обнаженные ноги, и скрещивает их в непринужденной, но недвусмысленной позе.
По звуку его шагов она сразу угадывает, что он в хорошем настроении, а это значит, что не только перед ними – перед нею и второй женой, сопровождаемой равом, который будет оправдывать ее существование, – с такой легкостью и даже с почетом открылась дверь этого дома, но и для корабля с его матросами и товарами тоже нашлось подходящее пристанище. А если так, думает она с недоверчивым удивлением, то ведь, того и гляди, может статься, что и все это безумное путешествие, которое навязал им ее супруг, тоже не окажется напрасным, и та торговая сеть, которую компаньоны сплели между Севером и Югом, и в самом деле возродится к жизни. Но тогда выходит, что я ошиблась и согрешила против него, когда решила, что из-за всех тех огорчений и обид, от которых он пришел в такое уныние и совсем пал духом в последние два года, он и обычной своей смекалки лишился. И тут в ее душе – пока тело утопает в мягкости широкого ложа, а глаза наслаждаются высотой взлетающего над ней потолка – чувство раскаяния начинает сплетаться с ощущением гордости за успех отца ее детей, ее умного и сильного, а потому столь желанного мужа – а ее муж тем временем проходит еще глубже в эту полутемную округлую комнату и подходит к ней совсем уже близко, и тогда она торопливо стягивает с себя рубашку, чтобы тесно, вплотную, прижаться к нему своими большими, чисто вымытыми грудями.
Сначала он отстраняется от обвившейся вокруг него женщины, и не потому только, что не чувствует в себе готовности и настроения заниматься любовными играми, да еще в чужой комнате, на постели близких родственников, за души и умы которых ему еще предстоит сражаться, но и потому, что не знает, где именно и как далеко отсюда находится сейчас другая жена. Но когда он пытается успокоить ее приглушенным любовным шепотом, она лишь еще сильнее сжимает его в объятиях, и ее страстные вздохи переходят в хриплые стоны, так что ему приходится одной рукой торопливо прикрыть ее рот, тогда как другая его рука пытается мягкими поглаживаниями успокоить эти тяжелые, горящие груди, которые плющатся у него на лице, обдавая его новым и свежим запахом мыла. И вдруг он понимает – именно тут, в этой округлой комнате, в этом далеком городе, – что за время их долгого путешествия не только вторая, но и первая жена стала куда сильнее, чем он. Ибо в то время как из него, Бен-Атара, тяготы этого долгого пути денно и нощно высасывали все соки, эти две женщины, сидя изо дня в день меж морем и небом, на старом капитанском мостике, в полном безделье, без забот и ответственности, исподволь накопили в себе новую, неожиданную силу, даже, кажется, с примесью какой-то дикой неукротимости, и вот теперь одна из них, ухватив его волосы в обе горсти, со всей этой неукротимой жадностью тянет его к себе, пытаясь отвести ту руку, что заслоняет ей рот, отбросить ее, чтобы высвободить стонущий крик своей распаленной плоти и одновременно помочь этой руке сорвать халат, укрывающий восставшую мужественность его тела, ту его мужскую силу, которая обязана ей, из-за существования второй жены, много большим, чем если бы она была его единственной женой.
И вот так, в этой сумеречной округлой комнате, ошеломленный и застигнутый врасплох, он поначалу молча борется со страстным вожделением своей первой жены, пока его сердце постепенно не загорается ей в ответ, и он властно овладевает ею и уже не рукой, а ртом ко рту, поцелуем, заглушает стоны ее наслаждения. Потом он накрывает ее покрывалом и вновь задумывается – где же находится его вторая жена? – потому что теперь он чувствует, что не только должен, но и хочет предъявить новой жене Абулафии двойное доказательство неразделимой цельности своей двуединой любви. Он пытается встать, но вдруг ощущает, как на него наползает та же вязкая, тяжелая сонливость, что со вчерашнего вечера уже овладела всеми другими пассажирами корабля. Теперь она добралась и до него, и он снова кладет голову меж сильными бедрами первой жены, и вновь, с удивляющим его самого любопытством, вдыхает запах мыла госпожи Эстер-Минны. Лежа в ногах жены, в этой округлой комнате, сквозь оконные щели которой втекает розоватый вечерний свет парижского неба и веселая гортанная болтовня, что доносится с близкого речного берега, он на миг прикрывает глаза, стараясь не заснуть, чтобы не потерять контроль над собой, и в ту же минуту слышит, как к этой невнятной болтовне внезапно присоединяется отчетливый голос взволнованной хозяйки, доносящийся из соседнего зала.
Услышав этот голос, Бен-Атар осторожно высвобождается из своей уютной, источающей блаженное тепло ловушки. И пока первая жена, простодушно радуясь обретенной свободе, свертывается поудобней и снова погружается в сладкую дремоту, он поднимается, запахивает халат, тщетно пытаясь разгладить руками его складки, и тихо, неслышно входит в большую комнату для очередной встречи с госпожой Эстер-Минной, которая действительно сидит раскрасневшись за тем же столом, напротив своей старой служанки, распластав на столе пожелтевший лист пергамента с песнопением «Внимай…», как будто надеется, что совместное созерцание его еврейкой и христианкой сможет немного смягчить грозный гнев этих слов. Но на сей раз хозяйка дома не спешит, как прежде, встать и покинуть комнату – видимо, она уже убедилась, что ее гостеприимство привело к тому, что в доме, в конце концов, не осталось такого угла, где она могла бы укрыться. Поэтому она продолжает сидеть за столом, не сводя глаз с вошедшего гостя. Будь в ее власти, она и этого магрибца, как раньше его жен, заставила бы прежде всего помыться, чтобы от него не несло так резко солью океана, острыми ароматами пряностей и тяжелым запахом шкур. Но когда она видит, какой влажной мутью застланы его глаза, и, кажется, даже замечает на полах его халата следы брызнувшего семени, ее вдруг пронизывает болезненная, как удар ножа, догадка, что он только что совокуплялся на ее супружеском ложе с одной из своих жен, а теперь уже высматривает другую, чтобы доказать ей, хозяйке этого дома, всю ошибочность и невежественность ее суждений. И тут все ее тело снова сотрясает сильная дрожь, потому что ей вдруг чудится, что тот злопамятный и мстительный бог пустыни, который только что проклинал мир в песнопении «Внимай…», хочет испытать также и ее, Эстер-Минну, но не в далекой пустыне, а прямо здесь, в ее доме, в глубине ее внутренних покоев, и потому воочию демонстрирует ей тот греховный соблазн, что запрещен и предан анафеме новым, пришедшим с Рейна, галахическим постановлением, как глазам ребенка порой, против волн, открывается запретный акт кровосмешения. И она низко опускает голову и каким-то трогательным, детским движением прижимает ко рту маленький кулак. А зеленоватая голубизна ее зрачков вспыхивает таким глубоким изумлением, что начинает сверкать, как истинный изумруд в паутине тончайших морщинок, сплетающихся узором вокруг ее глаз. Бен-Атар испытующе смотрит на нее и на мгновенье словно проникается ее нравственным негодованием, но тут же вспоминает, что рассказывал ему Абулафия у костра в Испанской марке о необузданных наслаждениях, которые дарило ему тело новой жены, и, помолчав, коротко, вежливо осведомляется, где почивает его вторая жена.
Затем он проходит по очень узкому и темному коридору в комнатку, где среди голых и серых стен все еще витает дух зачарованной девочки, хоть ее и выселили отсюда уже с раннего утра, и видит, что свет вечерних сумерек, опускающихся на остров, медленно дрожит на лице молодой жены, охваченной тем же глубоким сном, что и все остальные. И хотя у Бен-Атара нет ни душевных сил, ни желания извлекать из темных сонных глубин эту женщину, что плывет сейчас в их пучине, он не поворачивается и не уходит, потому что знает, что за дверью его ждет та, новая женщина, которая хочет превратить свою разваливающуюся на глазах ретию в настоящее отлучение в подлинный херем. И стало быть, до тех пор, пока севильский рав не пробудится от своего сна и не скажет то, что должен сказать, он, Бен-Атар, обязан доказывать этой женщине – делами, а не словами, – что она не права в своих рассуждениях и что любовь возможна в любое время и в любом месте, где находится любящий. А потому, невзирая на всю свою усталость, он понуждает себя встряхнуться, чтобы разбудить лежащую перед ним молодую жену. Но она, именно в силу этой своей молодости, цепляется за сон, как фанатик за веру, и когда Бен-Атар пытается разбудить ее поцелуями, отталкивает его с той же дикой силой, с какой притягивала к себе первая жена, бессознательно, быть может, но твердо и решительно защищая свой сон, как защищала бы свою девственность.
Бен-Атар, однако, не отступает, хотя сейчас он уже не только измучен, но и так голоден, что пища представляется ему куда желаннее любой жены. А так как в зыбких сумерках усталости ему кажется, что первая жена взяла его силой, то теперь он позволяет себе взять силой вторую, и поэтому продолжает бороться с ней, мало-помалу вытягивая ее из глубин сна и целуя каждую частичку ее тела, заслуживающую поцелуя, – а у нее нет частичек, этого не заслуживающих, – так что в конце концов ее охватывает жалость к нему, и она слегка облизывает своим горячим языком его глазные яблоки, заставляя его закрыть глаза, и свернуться в ее сне, и укрыться ее дыханием, чтобы, когда он наконец овладеет ею, он не мог бы уже различить, наяву это произошло или во сне.
А госпожа Эстер-Минна всё сидит в соседней комнате со своим пергаментом, которому вечерние тени лишь добавляют и добавляют грозной суровости, и с нетерпением ждет мужа, который в эту минуту бродит по улицам правого берега вместе с Абу-Лутфи, специально сошедшим на берег, чтобы выяснить, что может взволновать и что вряд ли тронет сердца парижан, толкущихся на рынке Сен-Дени. И поскольку с того дня как распалось их товарищество, Абулафия несет в сердце вину не только перед любимым дядей, но и перед его компаньоном из пустыни, плач которого при их расставании он не мог забыть все эти годы, то теперь он проявляет в отношении исмаилита величайшую предупредительность, терпеливо показывая ему каждый лоток и каждую вещь и старательно переводя ему все до единого франкские слова, как будто его, Абулафию, не ждут сейчас более важные гости, которые, возможно, прощают ему долгое отсутствие лишь потому, что погружены пока в глубокий сон. Но его жена этого отсутствия ему не прощает и раз за разом выходит вниз, к воротам дома, высматривая, кто же прибудет первым – молодой муж или молодой брат. И по мере того как течет неумолимое время и углубляется вечерний мрак, с ними вместе растет и та пустота, которую высверлила в ее сердце тревога, и временами ее на мгновенье охватывает жуткий страх, что оба они уже никогда не вернутся и тогда магрибский купец, засевший в их доме, присвоит ее в качестве третьей жены. Вот почему, когда сын рава просыпается наконец от своего крепкого сна – ибо тому, кто первым заснул, и проснуться, даже если он так молод, подобает первым – и, еще не совсем очнувшись, подходит к ней и бессознательно прижимается к ее переднику, она окончательно теряет власть над собой и разражается горьким плачем, который стихает лишь в тот миг, когда за воротами слышится наконец веселое конское ржанье. А когда она видит, что брат ее выглядит спокойным и довольным, и, стало быть, жемчужина, которую она ждала, не только прибыла благополучно, но вдобавок оказалась вполне доступной по цене, она позволяет себе обойтись без лишних расспросов, торопясь немедленно сообщить ему, что произошло в их доме, в котором он отсутствовал в течение целого дня. И преданный брат слушает ее, как обычно, с замкнутым лицом, сохраняя полное душевное спокойствие и ясность мысли и стараясь успокоить бурю, бушующую в душе сестры, своими взвешенными и неторопливыми словами. В самом деле, чего им опасаться? Постановления недвусмысленны, и естественная справедливость закалит их до необратимости. А если эти смуглолицые евреи хотят услышать решение, основанное на законе Торы, то они его вскорости получат, и притом тоже совершенно недвусмысленное, поскольку в промежутке между одной жемчужиной и другой – а человек из Земли Израиля привез, оказывается, не одну жемчужину, а целых две – ему, Иехиэлю Левинасу, уже удалось собрать в Виль-Жуиф специальный еврейский суд, который наконец превратит их прежнее, не вполне внятное отстранение, ретию, в настоящее отлучение, в окончательный и бесповоротный херем.