Текст книги "Путешествие на край тысячелетия"
Автор книги: Авраам Б. Иегошуа
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц)
Часть вторая
Путешествие к Рейну
или Вторая жена
Глава первая
Внезапный голод будит его посреди второй стражи ночи, да такой грызущий, что не успевает он сообразить, где находится, а весь его тяжкий сон уже как рукой сняло. На море, стоило ему приоткрыть глаза, и их тотчас ласково гладили небесные звезды, всегда помогавшие помнить, – а сейчас глазам почему-то открывается одна лишь плотная, угольно-черная тьма. Осторожно и робко приподымаясь на постели, чтобы хоть на ощупь обследовать окружающий мир, он вдруг с удивлением ощущает тепло лежащего рядом маленького тела. С тех пор как сынишка настоял, что будет спускаться по ночам в корабельный трюм и расстилать подстилку перед занавеской у входа в каюту второй жены, рав Эльбаз привык уже спать один, но сейчас – какая радость! – его мальчик снова с ним рядом, совсем как дома, в их маленьком севильском жилище, свернулся худеньким тельцем, как дремлющий зародыш, только время от времени тяжело, по-стариковски, вздыхает.
В комнате тепло, но рав все равно укрывает сына еще и своим одеялом, а затем поднимается, в надежде отыскать что-нибудь съестное, утолить внезапно подступивший голод, да поскорей выбраться из этого чужого дома, чтобы снова увидеть над собою высокий свод небес и избавиться наконец от непреходящего ощущения удушья. Куда подевался Бен-Атар? – недоумевает он, пока вслепую, точно лунатик, пробирается по узким, путаным переходам большого хаотичного жилья в попытках найти забытый кем-нибудь ломоть хлеба. Вернулся ли уже его магрибский наниматель вслед за своими женами в дом Абулафии или все еще доказывает парижским стражникам чистоту намерений своего корабля? Какое-то время рав принюхивается, пытаясь обнаружить танжерского купца по запаху одежды, но тяжелые, чужие ароматы парижского дома так уже, видимо, заглушили в памяти знакомые запахи корабельных пассажиров, что рука его, вместо хозяина, ненароком натыкается вдруг на широкое, мягкое бедро первой жены, которая тотчас переворачивается на спину, капризно курлыча.
Но вот наконец он находит кухню, однако, увы – не видит там ни кусочка хлеба, ни косточки, ни каких-либо иных остатков вчерашней трапезы – лишь груду начищенных до блеска железных кастрюль на столе да развешанные по стенам огромные сковороды, в отшлифованной меди которых бледное сиянье луны приобретает красноватый оттенок. Впрочем, хоть кухня и не оставляет никакой надежды подкрепиться, в ней есть, по крайней мере, винтовая лестница, ведущая в нижний этаж. Однако там, внизу, царит такая непроглядная тьма, что раву приходится проявить незаурядную смекалку, прежде чем он на ощупь находит наружную дверь, отлитую из толстого грубого железа, не в пример легким, нарядно изукрашенным входным дверям в Севилье, потихоньку открывает ее бесчисленные крюки и засовы и выбирается, наконец, из этой железной тьмы на ночной простор, который встречает его ласковым свежим ветерком и мягкими голосами. Да, и голосами, ибо, несмотря на глубокую ночь, маленький Париж все еще не спит в своей речной колыбели – даже здесь, на редко населенном южном берегу, какие-то двое, мужчина и женщина, всё плетут да плетут в темноте негромкий, мелодично журчащий разговор, и чувственные голоса их при этом так неспешны, так вольны, будто их вовсе не заботит, что для любовной игры, пожалуй, уже поздновато. И вдруг у севильского рава мелькает на миг желанье подойти неприметно к этой невидимой во мраке паре и снова вдохнуть блаженный, позабытый аромат любви, пусть даже язык, на котором плетется здесь ее незримая сеть, ему совершенно невнятен. Но его удерживает боязнь, что неожиданное появление незнакомого человека будет наверняка истолковано в дурном смысле, и он со вздохом вытаскивает из сложенной на зиму поленницы большой короткий кругляк и, поудобней устроившись на нем, чтобы вволю насладиться ласковым лунным светом, отщипывает от древесной коры несколько мягких волокон и сует их в рот в надежде обмануть голодные челюсти.
Легкая рука касается его плеча. Это маленький Эльбаз – он уже проснулся и тотчас отправился на поиски отца. По примеру рава он тоже вытаскивает из поленницы круглую чурку и тут же, едва усевшись, начинает задавать отцу вопросы, которые почему-то рвутся из него именно сейчас, на излете второй ночной стражи. Тот ли это дом и те ли это люди, ради которых они днями и неделями качались на океанских волнах? И действительно ли это их последняя остановка? А не может ли статься, что они поплывут еще дальше, вверх по реке, в какое-нибудь другое место? Прежде он словно бы избегал расспрашивать отца о цели навязанного ему путешествия, всем своим молодым существом восторженно отдаваясь кораблю и компании исмаилитских матросов, но с той минуты, как они сошли на сушу, к мальчишке будто разом вернулась вспять вся его прежняя натура и привычки, а с ними и тоска по их маленькому жилищу в Севилье, по двоюродным братьям и друзьям-однолеткам и даже по тем бесчисленным глиняным цветочным горшкам, что украшают светло-голубые стены севильских домов. Зачем мы с тобой вообще поднялись на этот корабль? – сердито допрашивает он отца. И что мы все делаем в этом темном доме сейчас? А что, если Бен-Атар решит насовсем остаться здесь со своими женами – как мы тогда попадем обратно в Андалусию? Что, за нами придет другой корабль? А вдруг нам придется добираться по суше? И рав, стараясь успокоить упавшего духом мальчишку, в который раз заверяет его, что день их возвращенья в Севилью уже недалек, а затем сызнова принимается объяснять сыну, зачем они все забрались в такую даль, и рассказывает ему о танжерском товариществе, которое много лет подряд процветало благодаря торговле между Севером и Югом, и о том, как товарищество это неожиданно распалось после женитьбы господина Абулафии, потому что его новую жену охватил жуткий страх, когда она узнала, что на Юге один и тот же мужчина может быть женат сразу на двух женщинах. Но рав уже видит, что сыну по-прежнему трудно понять, насколько отвратителен и страшен госпоже Эстер-Минне их добрый хозяин Бен-Атар, и тогда он ласково приподымает грустно опущенную голову мальчика и заглядывает ему в глаза, чтобы проверить, способен ли он, несмотря на всё свое малолетство и наивность, уразуметь, чего именно страшится новая жена и к чему направлены те слова и ответы, которые его отец-рав уже наперед заготовил для сына. Да, именно для сына, ибо кто же, как не он, его мальчик, который так много времени провел рядом с Бен-Атаром и двумя его женами, и не только на тесной палубе корабля, но и в темном корабельном трюме, может убедительнее всех засвидетельствовать, было ли там место для обид и страданий?
Но каких страданий? Каких обид? – удивленно шепчет мальчик. В том-то и дело, тотчас отвечает рав, широко улыбаясь. Не было никаких страданий и не было никаких обид. Именно это он и намерен втолковать новой жене Абулафии, чтобы она отменила свою ретию против товарищества Бен-Атара. И сам Бен-Атар именно ради этого так долго качался на океанских волнах, причем не один, а взяв с собой обеих своих жен, чтобы и они тоже свидетельствовали в его пользу. И с той же целью он нанял его, рава Эльбаза, – пусть он словами Торы докажет, что даже Господь видит, что две жены – это хорошо. Ибо новая жена господина Абулафии весьма считается с мнением Господа. А если еще и мальчик – и тут рав подмигивает своему сыну, – если еще и маленький мальчик, в свою очередь, засвидетельствует, что между обеими женами всю дорогу царили покой и согласие… Но похоже, что маленький Эльбаз потрясен намерением отца впутать его во всю эту историю, потому что его вдруг охватывает непонятный страх и он с неожиданной и упрямой злостью вырывается из мягких, ласковых рук отца. Нет, он ничего не хочет говорить. Ничего он не знает. Ничего он не скажет. И тут лицо рава окаменевает в растерянной улыбке – но не только из-за решительного отказа сына, но еще и потому, что именно в эту минуту в тихом и пустынном ночном переулке, где они сидят, совершенно неожиданно появляется вынырнувшая из-за угла длинная мрачная процессия христианских монахов. Закутавшись в черные одеяния и уныло распевая какой-то церковный гимн, они медленно бредут по узкому переулку, помахивая дымящимися кадилами, не то замаливая грехи минувшего дня, не то расточая пряные соблазны на день грядущий. Впрочем, вид двух чужестранцев, сидящих глубокой ночью у ворот еврейского дома, и самих монахов повергает в такое изумление, что они на миг застывают на месте, а потом, испуганно крестясь, торопливо, почти бегом, удаляются в сторону монастыря Сен-Жермен, стены которого тянутся вдоль близкого берега реки.
Звон внезапно заговоривших колоколов встречает монашескую процессию, когда она нескончаемой черной змеей втягивается в монастырские ворота, и маленький Эльбаз, вздрогнув от испуга, оборачивается к отцу и начинает молить его вернуться обратно в дом, и, пожалуйста, поскорее. Но рав весьма встревожен упрямым отказом сына добавить свое детское свидетельство в пользу двойного супружества Бен-Атара. Уж не видит ли эта невинная душа что-то такое, чего я почему-то не замечаю? – думает он, и вдруг ему приходит в голову, что сейчас стоило бы, наверно, перечитать те пергаментные свитки, которые привез ему Бен-Атар из Танжера в подарок от мудрого Бен-Гиата, – того и гляди, отыщется в них какой-нибудь подходящий стих или притча из сочинений нынешних мудрецов или же их древних предшественников, и можно будет лишний раз подкрепить ими свои доводы на предстоящем суде. И ему уже становится невтерпеж и хочется немедленно, не дожидаясь, пока займется день, вернуться на корабль, где можно будет порыться в заветной шкатулке из слоновой кости, которую он оставил в своей каюте, а заодно усмирить наконец все еще гложущий его мучительный голод, порожденный слишком долгим сном на пустой желудок.
Однако мальчик наотрез отказывается возвращаться один в чужой и темный дом. Он требует, чтобы отец взял его с собой, уверенно утверждая к тому же, что лучше знает обратную дорогу. Он не знает, что корабль, с которого они с Бен-Атаром отправились два дня назад на разведку в Париж, подошел за это время к самому острову, поэтому, даже приблизившись к судну, он вначале не узнает его и упрямо твердит, что это другой корабль, только внешне похожий на их собственный, а их корабль стоит значительно дальше. Раву Эльбазу и самому поначалу трудно переубедить сына, потому что за минувшие часы старое сторожевое судно сильно изменилось – оно как будто уменьшилось в размерах, его большой треугольный парус исчез вместе с мачтой, а дряхлые щиты и выцветшие знаки отличия, которые прежде украшали борта, пропали, как не бывало. Лишь когда компаньон Абу-Лутфи, заслышав в ночной тишине запальчивые препирательства рава с мальчишкой, внезапно окликает их с корабельной палубы, маленький Эльбаз признает наконец, что перед ним действительно то самое судно, мачта которого так часто и долго скользила между его худыми ногами, что под конец стала уже казаться частью его собственного тела.
Черного раба тут же посылают помочь вернувшимся пассажирам подняться на борт. И хотя рав сошел с корабля всего несколько часов назад, Абу-Лутфи бурно радуется его возвращению, согреваемый наивной надеждой, что, быть может, присутствие этого святого человека вернет их судну хоть некоторую благопристойность. Ибо что тут скрывать – с той минуты, как судно достигло конечной точки намеченного маршрута и бросило якорь у северного берега Сены, на палубе словно рухнули все и всякие запреты. И даже не столько из-за отсутствия хозяина, сколько главным образом из-за исчезновения тех двух женщин, молчаливое и благородное присутствие которых доселе сдерживало низменные страсти моряков. И впрямь, едва поднявшись на палубу, рав видит гору грязной, немытой посуды, сваленной в полном беспорядке, и группу пьяных матросов, лежащих вповалку вокруг капитана Абд эль-Шафи, который восседает на старом капитанском мостике, завернувшись в леопардову шкуру, самовольно вытащенную из трюма, и мычит под нос какую-то старинную песню – наверняка ту самую, под звуки которой викинги его прадеда добрую сотню лет тому назад грабили этот же самый город. Завидев поднявшегося на палубу рава, капитан неожиданно приветствует его грязным ругательством, какого ни разу не позволял себе за все время их долгого плавания, но рав Эльбаз проходит мимо, не обращая на него никакого внимания, потому что сейчас весь его ум занят размышлением, с чего ему начать – то ли поискать, прежде всего, заветную шкатулку, то ли все-таки попытаться сначала утолить невыносимый голод? Его, однако, страшит, что, попросив первым долгом поесть, он тем самым бросит тень на гостеприимство Абулафии и его новой жены, и потому он в конце концов решает, что лучше бы ему как-нибудь неприметно проскользнуть в трюм и подкрепиться там сушеными фигами и сладкими рожками, чтобы заглушить проклятый голод, который не переставая терзает его внутренности, – но в эту минуту верный Абу-Лутфи, давно уже различивший голодные мученья рава, громко приказывает черному рабу приготовить для вернувшихся ту рыбу, что матросы незадолго до их прихода поймали в речных водах.
И вот, в ожидании, пока дойдет до надлежащей готовности эта рыбная трапеза третьей стражи ночи, уже протянувшей тем временем тончайшую кисею серебристого света над погруженным в темноту Парижем, рав Эльбаз все-таки начинает с того, что отправляется на поиски своей заветной шкатулки. Он позабыл о ней с того самого дня, когда дух поэзии овладел им у иззубренных берегов Бретани, и с тех пор она напрочь выпала из его памяти. Но теперь он никак не может ее найти – ни в своей каюте, среди сваленных там в беспорядке вещей и одежды, ни в каюте самого Бен-Атара. Забравшись на старый капитанский мостик, он принимается искать свою пропажу среди канатов и корабельных снастей, заглядывает даже под ту леопардову шкуру, на которой, таращась в пьяном изумлении, развалился капитан Абд эль-Шафи, – но не находит шкатулки и там. Неужто Абу-Лутфи в своем неуемном энтузиазме сгоряча присоединил ее к вещам, предназначенным на продажу? Он пытается осторожно расспросить исмаилитского компаньона, но тот немедленно рассыпается в клятвах и заверениях, что никогда бы не позволил себе даже пальцем прикоснуться к шкатулке со святыми словами. Не захватила ли ее с собой одна из женщин? – задумывается рав. Но они ведь не умеют читать! Из почтения к ним он сначала подумывает послать в их каюты сына – так, на всякий случай, – но, поразмыслив, решает, что лучше все-таки заглянуть туда самому. Не исключено ведь, что эти поиски углубят его понимание семьи Бен-Атара какими-нибудь новыми и полезными сведениями.
Первым делом он входит в каюту первой жены, что на носу корабля, но сразу же видит, что здесь все убрано подчистую – только легкий аромат женских благовоний еще витает в воздухе. Потому ли она забрала с собой все свои вещи и платья, что опасалась бросить их здесь без присмотра, или же всерьез приготовилась к длительному пребыванию на берегу? Как бы то ни было, ее наряды по большей части отсутствуют, а что осталось – тщательно упаковано, перевязано красным шнурком и лежит себе рядом с аккуратно сложенными покрывалами. Лишь тогда он направляется на корму, в корабельные недра, и там первым делом обнаруживает маленького верблюжонка, который стоит в одиночестве и печально разглядывает маленькую парижскую мышку, уютно устроившуюся между его ногами. Поначалу раву никак не удается разыскать в темноте трюма крохотную, да еще скрытую занавеской каморку второй жены, и он долго плутает среди огромных, набитых пряностями мешков, но в конце концов находит то, что искал, дрожащей рукой отодвигает веревочную занавеску и, держа в другой руке зажженную свечу, пригнувшись, со стучащим сердцем, входит внутрь – и оказывается прямо перед незастеленным ложем, на котором в бурном беспорядке свалены женская одежда и разные другие вещи, словно хозяйка покинула это место в страшной спешке, рассчитывая скоро вернуться. И в этой-то груде струящихся меж ладонями шелковых одеяний, оставляющих на коже тонкий запах благовоний, он, как ни странно, находит наконец свою шкатулку из слоновой кости – то ли небрежно брошенную за ненадобностью, то ли, напротив, спрятанную, чтобы втайне ей поклоняться.
Со времени смерти жены рав Эльбаз никогда еще не бывал так близко к одежде и вещам чужой женщины, и острая дрожь желания на какой-то миг пронизывает все его тело. Поэтому он спешит тут же уйти, спрятав шкатулку под халатом, но еще успевает все-таки по пути любовно погладить тонкую узкую голову верблюжонка – прежде всего, разумеется, из сострадания ко всякой живой твари, но также и во искупление того легкого греховного помутнения, которое промелькнуло в его душе там, в тесной каюте. На палубе его встречает капитан Абд эль-Шафи, который соблаговолил подняться со своей леопардовой шкуры, чтобы показать мальчику, как вытягивать из рыбы ее хребет, не повредив при этом рыбьего мяса. Маленькому Эльбазу так хорошо удается повторить этот трюк, что он сам, не ожидая, пока его попросят, извлекает хребет также из рыбы, сваренной для отца, и тут уж рав Эльбаз, не в силах более сражаться с голодом, с жадностью набрасывается на белую мягкую плоть.
И только с появлением утренней звезды, утолив голод и даже слегка осоловев от сытости, он находит наконец время заново просмотреть свитки, посланные ему Бен-Гиатом. И тогда он начинает понимать, почему в свое время забыл о них так основательно, что чуть было не потерял совсем. Все эти рассказы из жизни праотцев, судей и царей, выбранные старым магрибским мудрецом и переписанные его красивым крупным почерком, снова кажутся ему детскими, задиристыми и не имеющими ничего общего с возвышенным, серьезным благородством той тройственной любви, которую он наблюдал рядом с собой в течение стольких дней и ночей. Поэтому он просит Абу-Лутфи, который все это время не сводит с него почтительного взгляда, вновь уложить все эти свитки в шкатулку и сохранить ее, спрятав в надежном месте возле своей постели. И пока араб в благоговейном трепете укладывает бесчисленные пергаментные листы, бережно разглаживая их сгибы и упорядочивая по размеру, рав Эльбаз, прищурившись от ставшего уже чересчур ярким света, задумчиво прислушивается к едва заметным, тихим покачиваниям корабля, стоящего на якоре неподалеку от берега. И внезапно в нем загорается странное волнение, и он клянется себе памятью любимой жены употребить все свои силы и всю свою мудрость в защиту цельности этой тройственной любви.
Но этот севильский рав, что сидит сейчас молча, погруженный в свои размышления, на палубе старого сторожевого судна, еще не представляет, не может представить себе, что ему придется доказывать свою новообретенную решимость уже сегодня, в тот самый день, что медленно разгорается в эту минуту над Парижем, порождая смутную тревогу не только в душе госпожи Эстер-Минны, почти не сомкнувшей глаз в течение всей ночи, но и в душе ее брата, молодого господина Левинаса, которого, при всей его невозмутимости и уверенности, не покидает беспокойство – успеет ли тот небольшой суд, который он поспешно организовал в поместье Виль-Жуиф, сегодня же, еще засветло, разобраться в сути дела с ретией и полностью с ним покончить, чтобы позволить ему и его сестре побыстрее избавиться от той компании с Юга, что с таким чрезмерным пылом вселилась в их парижский дом.
И хотя Бен-Атар и его маленькая свита всю ночь старались хранить вежливое безмолвие, госпожа Эстер-Минна тоже не может избавиться от ощущения, будто в защищенную крепость ее существования ворвалась шумная орава грабителей. А поскольку она почти не смыкала глаз, то конечно же не могла не услышать раздавшийся среди ночи скрежет засовов входной двери, а за ним – легкие, удаляющиеся шаги во дворе. Сначала она пыталась сдержаться и не вставать с постели, но когда, по прошествии долгого времени, шаги вышедшего обернулись шагами ушедшего, она все-таки поднялась и, сойдя вниз по кухонной лестнице, к ужасу своему обнаружила, что входная дверь распахнута настежь, а дом ее брошен на произвол судьбы, ибо снаружи нет никого. И тут в уме ее вдруг родилась странная, восторженная и одновременно пугающая догадка – а вдруг это вторая жена сама решила бежать из дома, то ли из страха перед предстоящим судом, то ли из чувства вины, порожденного сознанием греховной двойственности ее брака? Но сама мысль о том, что эта молодая смуглая женщина блуждает сейчас в полном одиночестве неведомо где, тотчас наполняет душу чувствительной госпожи Эстер-Минны такой тревогой, что она бросается наверх, чтобы разбудить мужа и попросить его немедленно разыскать и вернуть обратно несчастную беглянку, по следам которой уже мчится вприпрыжку ее, Эстер-Минны, глубочайшее сострадание.
Однако прежде чем будить мужа, она решает все-таки проверить свои подозрения, и что же! – оказывается, не только первая жена Бен-Атара мирно почивает на своем ложе, но и вторая тоже находится в отведенном ей месте, в комнатушке несчастной девочки, однако лежит там совершенно обнаженная, в объятьях своего отвратительного супруга. И теперь, когда госпоже Эстер-Минне становится ясно, как далеко от действительности блуждала ее мысль, она набирается смелости отдернуть также занавеску в спальню рава, и вот там действительно видит не одно, а сразу два опустевших ложа. Возможно ли, с легкой улыбкой спрашивает она утром своего супруга, что мудрец, специально привезенный из далекой Андалусии, уже сбежал с поля боя? Но Абулафия отказывается этому поверить. Нет, нет, это невозможно, говорит он, с чего бы ему убегать? И она чувствует, что Абулафия по каким-то причинам пребывает в необычно хорошем настроении, словно знает какой-то секрет, которым не хочет делиться с ней.
Однако именно это – новое, приподнятое – состояние духа, в котором Абулафия находится с первой же минуты ошеломляющего появления дяди Бен-Атара в Париже, именно оно-то как раз и обостряет всегдашнее беспокойство новой жены за прочность их брака. Ибо, несмотря на все пронзительные и сладостные мгновения их недолгой супружеской жизни, она все еще не уверена, проникло ли в душу ее молодого мужа также сознание духовной, а не только душевной и телесной святости их союза. И хотя брат обещал ей, что скорый суд, поспешно организованный им в поместье Виль-Жуиф, сумеет отразить это наглое и сумасбродное вторжение, задуманное, то ли по личным, то ли по религиозным мотивам, на далеком Юге и тайком достигшее Парижа кружным северо-западным путем, ее тем не менее не оставляет страх, что за всей этой затеей Бен-Атара на самом деле таится очередная хитроумная попытка возродить расторгнутое торговое сотрудничество и тем самым возобновить деловые разъезды Абулафии, который вновь вынужден будет странствовать по большим дорогам со всеми их многочисленными опасностями, а главное – снова встретится там со всеми соблазнами двоеженства, которое, как пытается на личном примере доказать ей в ее собственном доме его упрямый дядюшка, не требует от мужчины особых усилий и не причиняет ему особых страданий.
И потому, когда утренний свет уже обретает дневную силу и когда нельзя уже больше притворяться, будто не замечаешь, с какой радостью не только Бен-Атар, но и сам Абулафия встречают рава Эльбаза, который возвращается из своего ночного похода на корабль, отяжелевший после рыбной трапезы и вдоволь ублаживший душу прогулкой по узким улочкам парижского острова, взгляд прекрасных глаз госпожи Эстер-Минны окончательно мрачнеет, и, закусив свои тонкие губы, она спускается во двор чтобы найти поддержку у брата, с раннего утра занятого проверкой колес большой повозки, которая должна доставить тяжущихся на предстоящее им судебное разбирательство. И поскольку Бен-Атар категорически настаивает, чтобы обе его жены тоже отправились с ним, – ибо он твердо убежден в том, что их присутствие лишь усилит, а не ослабит его позицию, – то оказывается необходимым к тому же добавить еще одну тягловую силу к уже запряженному и готовому в дорогу крепкому, гривастому жеребцу. Хорошо еще, усмехается в душе господин Левинас, что хоть этот их исмаилитский компаньон остался на судне и не потребовал, чтобы и его допустили участвовать в галахической дискуссии, не то пришлось бы запрягать еще и третью лошадь. И, со вздохом вручив возничему-франку монету, он отправляет его на близлежащее монастырское поле, нанять одну из пашущих там лошадей для другой, судебной «пропашки», которую евреи собираются сегодня пополудни учинить друг другу в нескольких часах езды отсюда. И хотя до Виль-Жуиф не так уж и далеко и все дело должно завершиться еще засветло, рассудительный господин Левинас велит служанкам приготовить побольше еды и питья, причем для всех путешественников поровну, невзирая на то, на чьей стороне они находятся, чтобы судебное разбирательство проходило в обстановке сытого благодушия обеих сторон.
И действительно, они отправляются в путь как добрые друзья – что истцы, что ответчики: трое на одной сторон повозки и трое на другой, – потому что мальчик Эльбаз предпочитает сидеть рядом со здоровенным франкским возничим, который всё не перестает дивиться смуглости этого маленького еврея. И как только повозка с трудом одолевает подъем на крутой холм, на котором там и сям еще валяются обломки каменных плит и мраморных колонн, напоминающие о прекрасных зданиях высившейся здесь римской Лютеции, позднее разграбленной дикими завоевателями с севера, дорога сразу становится прямой и быстрой, и по обеим ее сторонам начинают мелькать то крестьянские жилища, то ячменные поля, то вьющиеся плети виноградников. Так что благодаря приятности этой дороги никто еще не успевает ощутить усталости, когда три часа спустя молодой господин Левинас объявляет привал в очаровательной роще, подле вьющегося среди деревьев ручья, за которым поднимается высокий бугор, откуда уже можно увидеть, далеко на горизонте, поля поместья Виль-Жуиф. И поскольку в глубине души брат госпожи Эстер-Минны уверен, что ясное и четкое решение предстоящего суда вскоре превратит эту их первую общую трапезу в последнюю, он старается сделать ее максимально приятной – отсюда и выбор этого особого места, в тени вишневых деревьев, с тихо журчащим поодаль маленьким ручьем, и приказ разостлать на земле красивые вышитые скатерти и разложить на них такие же красивые тарелки, доставленные в ящиках вместе с провизией. И хотя госпожа Эстер-Минна и сама способна наилучшим образом всё приготовить, молодой господин Левинас вызывается помогать сестре и, нарезав длинные булки хлеба и черную голову сыра, подносит на ноже большие ломти того и другого сначала двум южным мужчинам, а затем, после некоторого колебания, также двум южным женщинам, которые с того времени, как спустились на сушу, из страха стараются держаться поближе друг к другу. И, чувствуя, что всегда уверенная рука его сейчас чуть подрагивает под жаркими взглядами из-под тонкой шелковой кисеи, он позволяет себе чуть-чуть покраснеть, пряча смущенную улыбку в маленькую бородку, но тут же торопится извлечь из кармана переплетенный в красную кожу маленький молитвенник, составленный по указаниям мудрого рава Амрама, и предлагает сравнить его с тем молитвенником по канону Саадии Гаона, который он заметил в вещевой сумке Бен-Атара. А торопится он с этим не только потому, что его вдруг обуяла богословская любознательность, но еще и затем, чтобы произнесением святых слов Торы помешать этому простому деревенскому завтраку на лоне природы уподобиться поеданию падали.
Но тут раву Эльбазу внезапно приходит в голову некая тревожная мысль, и, поспешно отодвинув от себя свой хлеб и сыр, он перекладывает их в тарелку вечно голодного сына, а сам взволнованно подымается с места и подходит к ручью, чтобы сполоснуть лицо и руки прозрачной водой, перед тем как обратиться к молодому господину Левинасу, который всё листает тонкими пальцами оба молитвенника, и спросить у него, какого, собственно, рода суд ожидает их там, на горизонте. И похоже, что спрошенный какое-то мгновение колеблется, словно почему-то опасается уточнять профессиональные достоинства судей, и в конце концов действительно ограничивается лишь самой расплывчатой и общей похвалой прекрасным качествам хозяев Виль-Жуиф, каковое поместье, говорит он, представляет собою крупное, принадлежащее разветвленной еврейской семье владение, в котором проживают также многочисленные слуги, мастеровые и вассалы хозяев и есть даже своя большая винодельня, вино в которой производится таким способом, что необрезанные вообще не касаются его своими руками, в силу чего оно пригодно даже для тех, кто остерегается напитков, запрещенных законом. Разумеется, в таком семейном поместье, где все вопросы утрясаются как бы сами собой, нет надобности в настоящем раввинском суде. Однако в знак уважения к прибывшим издалека единоверцам и к их южным претензиям он, господин Левинас, решил организовать для них суд специальный, по старинному обычаю «поля и виноградника».
И действительно, тучные поля и обширные виноградники встречают тяжущихся еще раньше, чем они проезжают сквозь ворота в каменной, покрытой мягким мхом стене на территорию самого поместья, которое всё-то, оказывается, состоит из каких-нибудь восьми или девяти одноэтажных строений, окружающих просторный внутренний двор, и, судя по тому, как радостно и шумно выбегают им навстречу длинноволосые ребятишки, евреи этого поместья давно уже знают о судебном разбирательстве между двумя дальними родственниками, которому предстоит произойти у них во дворе. И явно не подлежит сомнению, что весть о специальном раввине, привезенном из Андалусии для участия в этом суде, еще более разжигает их и без того пылкое любопытство, вызванное не только сладким предвкушением предстоящих судебных препирательств, но также и крайней пикантностью самого их предмета.
Пикантность эта привлекла также и нескольких христиан из окрестных поместий, которые слетелись в Виль-Жуиф, как осы на мед, выразив страстное желание присутствовать при занятном споре между евреями и – кто знает! – может, даже попытаться, в силу своего понятного религиозного превосходства, помочь им в вынесении справедливого приговора. И поскольку прошел слух, что две женщины, из-за которых разгорелся спор, тоже будут присутствовать на разбирательстве, то всем вдруг становится само собой понятно, что маленькая синагога Виль-Жуиф никак не годится для такого большого собрания и потому необходимо срочно подыскать пусть не такое святое, зато более просторное помещение, которое смогло бы вместить всех собравшихся. И поэтому господин Мешулам Га-Коген, хозяин винодельни и близкий друг молодого господина Левинаса, распоряжается освободить помещение, где давят вино – оно хоть и находится чуть ниже уровня земли, под навесом, но зато со всех сторон открыто, – и вот уже оттуда с грохотом вытаскивают большие деревянные кадки и кувшины и со звонким стуком ставят друг на друга маленькие винные бочонки, а поленницы, заготовленные на время близких зимних холодов, временно разбирают, сооружая из поленьев небольшой приподнятый помост, на котором будут восседать судьи, чтобы сверху следить как за стоящими перед ними тяжущимися, так и за настроениями сгрудившейся позади толпы.