Текст книги "Путешествие на край тысячелетия"
Автор книги: Авраам Б. Иегошуа
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц)
Но кто же будет нас судить? – вновь и вновь допытывается рав Эльбаз у Бен-Атара, но тот и сам ничего не знает и потому молча, ничего не отвечая, со скрытым волненьем спускается по длинным каменным ступеням в помещение винодельни, земляной пол которой розовеет от виноградного сока, стекающего из большой деревянной давильни в глубокий круглый чан, откуда доносится приторно-сладкий аромат пенящейся жидкости. Там, внизу, его уже ждет небольшая еврейская община, в большинстве своем состоящая, видимо, из работников этой же винодельни – бородатых евреев с непокрытыми головами, одетых в убогие выцветшие одеянья, а также стоящей чуть поодаль группы женщин с непокрытыми лицами, в маленьких чепцах на растрепанных волосах, с красными от раздавленного винограда босыми ступнями. От мужчин к женщинам и обратно шныряют с мелкими поручениями неугомонные детишки, в гортанных выкриках которых можно различить отдельные слова святого языка, хотя и в искаженном почти до неузнаваемости произношении. Но кто же будет выбирать судей? – снова спрашивает рав Эльбаз, никак не решаясь спуститься вниз, потому что его ужасает мысль, что вот так, в спешке, не подготовившись должным образом, они с Бен-Атаром упустят сейчас то судьбоносное, долгожданное мгновение, ради которого сорок дней и ночей качались на океанских волнах.
Что, судьи уже назначены? – беспокойно хватается он за полу черного плаща Абулафии, но тот только пожимает в недоумении плечами и тут же поворачивается к двум своим тетушкам, старой и новой, первой и второй, указывая им путь и слегка поддерживая под руки, когда они приподымают подолы цветастых накидок, чтобы не подметать ими пыльные ступени. Внизу он представляет обеих женщин хозяину винодельни, а тот, в свою очередь, с гордостью представляет им своего гостя, восточного разъезжего коммерсанта, который проездом побывал в Земле Израиля, – плотного, энергичного человека в зеленом тюрбане, настоящего раданита, который торгует по всему свету драгоценными камнями и пару дней назад прибыл сюда, в Виль-Жуиф, привезя с собой те две большие жемчужины, о ценности и цене которых молодой господин Левинас не перестает размышлять со вчерашнего дня. И вот уже истцы и ответчики смешались друг с другом, и вот уже магрибских женщин усаживают на два небольших винных бочонка, накрытых по этому случаю мягкими ковриками, рядом с женой главы общины, хозяина винодельни, – высокой немолодой матроной с тонким болезненным лицом. Но ведь совершенно немыслимо, чтобы все совершалось в такой спешке, продолжает мучиться сомнениями рав Эльбаз, и его сердце вдруг наполняется сочувствием ко второй жене, которая сидит молча, выпрямившись, не подымая с лица кисеи, что трепещет на легком ветру, уже, быть может, возвещающем близкую осень.
Но по какому принципу выбраны именно эти судьи? – повторяет он свой вопрос, требуя незамедлительного ответа от молодого господина Левинаса, который как раз в этот момент выводит из боковой двери троих мужчин – худых, в черных запыленных кафтанах, с большими, свернутыми в рулон листами пергамента и с маленькими подставками из зеленоватого стекла в руках. Это опытные скорописцы, объясняет молодой господин Левинас, из старейших в округе переписчиков Торы, тфилин и мезуз, и их специально привезли из окрестных городков, чтобы они вели судебное разбирательство. Переписчики Торы, тфилин и мезуз? – с глубоким разочарованием бормочет андалусский мудрец при виде людей, все умение которых состоит в старании понять написанное с помощью нескончаемого его переписывания. Но господин Левинас весьма высокого о них мнения. Они сумеют вынести приговор в полном соответствии с написанным в книгах. Но в каких книгах? И при чем тут вообще книги? – взволнованно протестует рав Эльбаз. Если бы весь вопрос уже был решен и разъяснен в какой-нибудь книге, разве пришло бы ему, Эльбазу, в голову покинуть свой город и довериться волнам бурного океана, чтобы требовать справедливого суда для своего нанимателя? Разве он позволил бы Бен-Атару подвергнуть опасности своих жен ради того, что уже написано в книгах? Но слова чужого раввина не производят никакого впечатления на господина Левинаса, и, отстранив Эльбаза легким вежливым движением, он ведет трех своих судей дальше, в помещение винодельни. И возмущенному андалусцу не остается ничего иного, как попытаться их опередить, а потому он быстро вскакивает на маленький помост и с яростным воплем, которого никак нельзя было ожидать от такого застенчивого, мечтательного человека, требует немедленно заменить приведенных судей.
Воцаряется полная тишина. Все услышали какой-то жуткий крик, но из-за незнакомого, чужого акцента кричавшего лишь немногие поняли, чего требует кричавший, и один из этих немногих – конечно же молодой господин Левинас, который тотчас оборачивается, намереваясь принудить рава к молчанию. Но тут Абулафия, все существо которого потрясено этим воплем, останавливает шурина, схватив его за плечо. Хоть Абулафии самому предстоит сейчас защищаться от выдвигаемых против него южанами обвинений, в душе его теплится странная надежда, что он не преуспеет в своей защите и правота любимого и обиженного дяди вкупе с мудростью рава Эльбаза склонят чашу весов против него, и тогда он сможет возобновить свои былые поездки на летние встречи в лазурной Испанской марке. И поскольку он сразу же понимает, что рав требует сменить судей, потому что они наверняка уже заготовили свой приговор, то тут же обращается к своей жене, госпоже Эстер-Минне, голубые глаза которой, начиная с утра, успели так помрачнеть от страха, что сейчас, в этот поздний послеполуденный час, кажутся уже серо-стальными, и мягко уговаривает ее попросить брата проявить великодушие по отношению к истцам, рисковавшим жизнью, чтобы прибыть из такой дали, и согласиться заменить этих судей на других, более подходящих.
Подходящих для чего? – с изумлением переспрашивает она своего молодого кудрявого мужа, а затем измученным от бессонной ночи взглядом обводит трех тощих писцов, но те, сконфуженные ретией, которую рав Эльбаз неожиданно объявил им самим, лишь жмутся друг к другу да обиженно таращат глаза. Подходящих для чего? – повторяет она свой вопрос уже с возмущением, к которому немедленно присоединяется ее брат, а также разочарованный хозяин винодельни, который со вчерашнего дня ездил по окрестным деревням и поместьям, чтобы собрать этих трех скорописцев. Но поскольку Абулафия затрудняется объяснить жене, откуда вдруг в таком захолустье отыщутся настоящие судьи, выдающиеся знатоки Торы, которые удовлетворят гостей, взыскующих духа андалусской мудрости даже в этих отдаленных местах, рав Эльбаз сам торопится успокоить раздраженных устроителей суда, выражая готовность удовлетвориться духом старинных обычаев, тем подлинным духом, который позволяет, например, превратить общину пусть и самых простых, но благочестивых евреев в некий коллективный суд, обладающий, подобно раввинскому, полным правом или осудить, или спасти как истца, так и ответчика, – ибо сказано ведь со всей очевидностью в Книге Исхода: «Не решай тяжбы, отступая от правды…»
И даже господин Левинас, человек, умеющий вникать и предвидеть, явно теряется, услышав это неожиданное предложение севильского рава, и торопится прежде всего прочесть в глазах сестры, как она отнесется к такой уступке в вопросе, который только что казался ему окончательно улаженным, в пользу превращения в судей этого случайного сборища давильщиков, грузчиков и продавцов вина вразнос. Но не успевает он привлечь ее взгляд, как с ужасом слышит, что с ее уст уже срывается еле слышный, но недвусмысленный вопрос, обращенный к маленькому раву: Все? На самом деле все? И женщины тоже? И пока он лихорадочно соображает, как ему нейтрализовать эти необдуманные слова сестры, рав Эльбаз снова удивляет его своим взволнованным шепотом: женщины? А почему бы и нет? В конце концов, они ведь тоже созданы по образу Его.
То ли он совсем потерял голову, этот рав, то ли именно он-то и выведет нас на верную дорогу, теряется в тревожных размышлениях магрибский купец, глядя, как его племянник с просиявшим лицом склоняется над тонкими шелковыми вуалями своих тетушек, чтобы прошептать им в нежные, украшенные золотыми серьгами уши арабский перевод тех ивритских слов, которыми только что обменялись умная женщина и поэтичный рав. Но эта поразительная новость, кажется, не вызывает у них ни страха, ни тревоги, одно лишь любопытство, зато настолько острое, что обе они – сначала вторая жена, а следом за нею и первая – вдруг приподымают вуали и обводят подведенными темно-синей краской глазами стоящих перед ними мужчин и женщин Виль-Жуиф, которые, в свою очередь, с дружелюбной улыбкой глядят на них, все еще не догадываясь, что вот-вот превратятся в их коллективных судей.
Все до единого? Как это? Да это же полный беспорядок, чуть не стонет господин Левинас, видя, что его сестра и рав неожиданно объединились против него. К утонченному парижанину присоединяется также хозяин винодельни, напуганный намерением превратить всех его слуг и работников в судей, и потому, после короткого обмена мнениями, обе стороны соглашаются, в том же духе древнего закона, что в данном случае не нужна вся община и достаточно будет ограничиться всего семью судьями, соответственно сказанному о «семи лучших в городе». А поскольку здесь не город и иноземные путешественники еще не знают, кто здесь «семеро лучших», то выбор придется предоставить судьбе. И для этого на помост вызывают маленького Эльбаза, который сидит в углу, на одном из бочонков, болтая ногами и жадно втягивая в ноздри запах бродящего вина, завязывают ему плотной лентой глаза и вот такого, погруженного в кромешную тьму среди яркого солнечного света, что пляшет на вершинах деревьев, отправляют вершить роль судьбы, которая должна указать его вытянутыми наугад руками необходимых семь человек.
Глубокая тишина воцаряется вокруг, и в этой тишине мальчик с завязанными глазами, потоптавшись сначала в нерешительности на месте, вдруг направляется небольшими, осторожными шажками к высокой женщине с болезненным лицом, жене хозяина винодельни, и медленно кладет две маленькие ладони на ее мягкий живот, словно решил выбрать ее первой еще до того, как ему завязали глаза, – и тут же, как будто испугавшись собственной смелости, отступает назад, но сталкивается с одним из скорописцев, который нарочно преграждает ему дорогу и буквально принуждает выбрать себя. И лишь теперь мальчику словно проясняется наконец мир, простирающийся за той тьмой, что окутывает его глаза, и, различив в окружающей его мертвой тишине затаенное дыхание толпы, он решительно направляется в ее сторону. Но евреям почему-то страшен этот вершащий судьбу ребенок, и, когда он приближается к ним, они испуганно отшатываются от него, и только одна молодая босоногая давильщица с нежным лицом остается стоять как вкопанная, как будто приглашая незнакомого мальчика прикоснуться и к ней. И он действительно касается ее, а когда его маленькая рука начинает мягко гладить ее лицо, какая-то другая женщина завистливо делает несколько шагов в его сторону, и мальчик оборачивается к ней, и его пальцы скользят по ее груди, но на этот раз он не пугается этого прикосновения, а быстро поворачивается направо, где его уже ждет еще одна женщина, третья, которую он тоже быстро трогает руками, и не успевают отзвучать издевательский смех господина Левинаса и укоризненный голос рава Эльбаза, а к мальчику уже спешит четвертая женщина – беззубая старуха, которая тоже жаждет прикосновения ребенка, но тот, ощупав ее морщинистое лицо, пугается, поспешно прячет руки в складках маленького халата и застывает на месте. И теперь уже рав Эльбаз просто вынужден прийти к мальчику на помощь, чтобы спасти от нападающих на него женщин. Он разворачивает сына и ведет обратно, в сторону невысокого помоста, и на мгновение кажется, что мальчик хочет опять повернуться к высокой хозяйке с болезненным лицом, чтобы вновь коснуться ее живота, но отец неприметно направляет его в сторону прибывшего из Земли Израиля купца-раданита с окладистой черной бородой, который спокойно сидит, развалившись в своем кресле, и явно наслаждается происходящим. Подталкиваемый отцом, мальчик медленно вытягивает руку из-под складок маленького халата и осторожно вытягивает ее, щупая перед собой, пока не находит окладистую бороду раданита.
Теперь, когда выбран седьмой судья, с мальчика снимают повязку, но тем временем новая тревога уже успела закрасться в сердце молодого господина Левинаса, и он беспокойно указывает собравшимся, что солнечный свет вот-вот померкнет в кронах деревьев и потому следует поторопиться к молитве «минха», что заодно, как он думает про себя, позволит хозяину поместья со всей деликатностью намекнуть гостям-христианам, что их дальнейшее присутствие здесь, в еврейской среде, становится уже неуместным.
Глава вторая
И вот вся еврейская община Виль-Жуиф отправляется к колодцу, чтобы набрать воды для омовения рук, и потом располагается на молитву «минха», и вскоре становится очевидно, что душа Абулафии возбудилась от всего происходящего и в нем горит желание самому, своим чарующим голосом, повести эту вечернюю молитву. Правда, поначалу хозяин винодельни вместе с молодым господином Левинасом всеми силами пытаются помешать такому его главенству, то убыстряя, то замедляя ритм молитвенных песнопений, но под конец им приходится отказаться от своих попыток, и не потому лишь, что голос Абулафии настойчивее их голосов, но еще и потому, что в нем слышится какая-то особенная и необычайно приятная мелодия, так и увлекающая всех молящихся следовать за собой. Даже новая жена, хоть и пребывает еще в некем смятении от той легкости, с которой женщины только что захватили большинство в составе суда, тем не менее незаметно подает своему младшему брату знак отступиться и позволить Абулафии целиком отдаться своим руладам, ибо она тоже с первой минуты зачарована пением мужа, даром что, как ни пытается, не может догадаться, откуда родом эта его мелодия. Зато Бен-Атар, который впервые в жизни стоит во время публичной молитвы так близко к своим женам, что почти осязает их душевное волнение, сразу опознает в кантиляциях племянника призывы муэдзина из танжерской мечети. Как удивительно, думает он, столько лет прошло, а племянник по-прежнему хранит в памяти распевы мусульман магрибского побережья, разве что сплетает их с какими-то новыми трелями, взятыми, судя по ритму и тону, из местной крестьянской песни.
И не по этой ли причине те трое христиан, что затесались в группу евреев, чтобы поглазеть на двух очаровательных, хоть и скрывшихся под вуалями женщин, естественным и законным образом принадлежащих одному и тому же мужчине, не покинули с началом еврейской молитвы двор поместья, а остались под навесом, изумляясь тому, как знакомая им франкская мелодия сливается с «еврейской латынью» да еще завивается дополнительными руладами? Но молодой господин Левинас уже приметил, что эта троица упрямо намерена здесь остаться, и потому он умышленно сокращает промежуток между «минхой» и «мааривом» и еще до появления первой звезды подает знак напрямую перейти к вечерней молитве «аравит», в надежде, что, когда раздастся «Шма, Исраэль» и в наступившей тишине проступят во мраке силуэты евреев, которые застыли в полной отрешенности, закрыв глаза, прикрыв лица ладонями и раскачиваясь, точно большие странные птицы, картина эта пробудит смутный страх в сердцах нежеланных гостей и понудит их, наконец, удалиться. И действительно, когда по окончании молитвы вспыхивают факелы и на столбах винодельни вырисовываются огромные причудливые тени висящих вокруг на крюках виноградных гроздьев, под навесом не видно уже ни одного из тех христиан, что пытались поразвлечься на еврейский счет.
Торжественная серьезность снизошла на маленькую общину Виль-Жуиф после этих двух прекрасных вечерних богослужений, наложивших на уходящий день двуединый отпечаток взволнованности и святости. И возможно, именно эта святость вселила неожиданный страх и трепет в души тех четырех женщин, которые прежде так дерзко навязали себя выбору судьбы. Ибо после того как на невысокий деревянный помост приглашают высокую хозяйку винодельни, а за нею – представительного восточного купца и увязавшегося следом за ним скорописца в пыльном черном плаще – худого, весьма решительного с виду мужчину, твердо намеренного достойно представлять своих отвергнутых сотоварищей, – тотчас возникает затруднение, поскольку выясняется, что эти четыре женщины, сами выбравшие себя в судьи, раньше попросту не понимали, что означают так страстно вожделенные ими прикосновения смуглого мальчишки, и потому сейчас толпятся в углу, испуганно прижавшись друг к другу и страшась подняться на помост. Но тут в дело вмешивается госпожа Эстер-Минна, ибо, несмотря на ее уверенность в справедливости приговора, который вынесут первые трое судей, ей хотелось бы добавить к этой справедливости еще и голос оскорбленной женственности, полный такой обиды и гнева, которые запомнились бы Абулафии до последнего дня его жизни, чтобы в сердце его никогда больше не мелькнула даже тень сожаления о том, что, не перекочуй он с юга на север, и он тоже мог бы удвоить число своих жен. И по этой причине она со льстивой мягкостью, скрывающей немалую настойчивость, убеждает трех молодых женщин и старую сборщицу винограда оторваться наконец друг от друга и присоединиться, как они есть, босиком и в рваной одежде, к тем троим на помосте, что уже с важностью восседают там на покрытых старыми лисьими шкурами маленьких винных бочонках, освещенные трепещущим светом воткнутого перед ними большого факела.
Теперь все готово. И даже если на этом небольшом помосте сидят сейчас не семеро лучших в городе, как требует Писание, а всего-навсего семеро случайных, выбранных слепым жребием людей, то лишь потому, что вот уже чуть не тысяча лет, как во всем мире не сыскать ни одного целиком еврейского города – одни только маленькие рассеянные общины сынов Завета, которых беды да угрозы гонят и гонят с места на место, непрестанно перемешивая друг с другом. Но теперь, когда все готово и нет уже, кажется, на свете ничего, что могло бы помешать Бен-Атару подняться во весь свой рост и предъявить ту жалобу, ради которой он проделал свой огромный путь, именно теперь, после двойной молитвы этого вечера, путь этот словно бы съеживается вдруг в его памяти и перестает казаться таким уж огромным. Не потому ли магрибский купец и выглядит сейчас так, будто колеблется, не зная, с чего начать, и настолько глубоко ушел в свои думы, что раву Эльбазу приходится наконец подать ему ободряющий знак. И действительно, с той минуты, как в послеобеденный час этого дня Бен-Атар в сопровождении своих жен и рава Эльбаза впервые вступил на внутренний двор Виль-Жуиф, а оттуда спустился под навес винодельни, он как будто бы пал духом. Словно он никогда не мог себе всерьез представить, что та ретия, которая издалека, с невообразимого расстояния между Африкой и Европой, казалась ему просто порождением панического страха парижских евреев, более всего страшащихся того, что скажут христиане, в один прекрасный день предстанет перед ним во всей своей подлинности и реальности, и не пройдет даже двух полных суток с тех пор, как они сойдут с корабля, как их уже поставят перед этим странным судом, наспех собранным в полутемном помещении какой-то захолустной деревенской винодельни. И впервые с тех пор, как он задумал всё это путешествие, в душе его зарождается неясное предчувствие поражения.
И его охватывает жалость, но, как ни странно, не к себе и даже не к тем двум женщинам, которых он вынудил бросить детей и родные жилища, а к своему исмаилитскому компаньону, к Абу-Лутфи, который сидит сейчас, так он себе представляет, в темноте корабельного трюма рядом с одиноким верблюжонком, и молится Аллаху за успех своего еврейского компаньона, хотя никогда, ни за что, как бы ему ни пытались объяснить, не сумеет постичь, почему еврейскому купцу, который, живя с двумя женами, пользуется уважением как евреев, так и исмаилитов, так важна ретия каких-то далеких сородичей, обитающих в мрачных лесах, на берегах диких рек, в глубинах отдаленного континента.
И эта жалость и чувство вины перед арабом, который отдавал и продолжает отдавать все свои силы ради успеха еврейской затеи, цель которой он даже не может понять, вдруг воспламеняют в сердце Бен-Атара такое острое чувство обиды и гнева, что он бросает хмурый, тяжелый взгляд на своего племянника, который стоит перед ним, улыбаясь с каким-то странным смущением. Ибо стоит он сейчас перед любимым дядей не только в качестве ответчика и стороны в суде, но и как переводчик, которому надлежит верно обслуживать своего же противника. И неожиданно Бен-Атара охватывает сильнейшая злость на племянника – он растил и лелеял его с такой любовью, а тот даже не подумал настоять на своем, и уступил новой жене, и тем самым впутал их всех не только в этот обидный и несправедливый разрыв, но вдобавок и в тяжелое и опасное путешествие. И его обуревает такой гнев на Абулафию, что ему хочется наотрез отказаться от его переводческих услуг, и он глубоким, тотчас обязывающим к полному молчанию голосом произносит несколько неуверенных слов на древнем языке евреев, в надежде, что те, кто понимает этот язык, сами донесут его весть остальным собравшимся. Но уже после нескольких слов ему становится ясно, что лучше даже не пытаться говорить на этом своем убогом, запинающемся иврите, и тогда он переходит на богатый, красочный и, чему тут дивиться, естественно льющийся из его уст арабский, чтобы, как это ни странно собравшимся, обрисовать поначалу все невзгоды, выпавшие на долю его арабского компаньона.
Абулафия удивлен и обеспокоен началом обвинительной речи Бен-Атара, который почему-то хочет сначала говорить о компаньоне Абу-Лутфи, а не о самом себе. Но магрибский купец решительно стоит на своем. Да, он хочет начать изложение своей жалобы именно с боли и страданий третьего человека, иноверца, который все последние десять лет на закате каждой осени уходил со своими верблюдами к северным отрогам Атласских гор, и, не щадя сил, пробирался там от одной затерянной деревушки к другой и от одного затерянного племени к другому, и разыскивал, и находил, и скупал самые лучшие, самые желанные и самые красивые товары из тех, что могли покорить сердца эдомитян, с которыми торгует его северный компаньон.
И вот так перед евреями, слушающими Бен-Атара, мало-помалу начинает вырастать и разворачиваться во всей своей протяженности и широте история удивительного тройственного товарищества, маршруты которого, спустившись с Атласских гор к морскому побережью Магриба, разветвились затем средь городов и садов Андалусии, медленно поднялись под парусами до самого Барселонского залива к волшебному месту встречи в Испанской марке, взобрались оттуда на восточные склоны Пиренейских гор, развернулись, подобно разноцветному вееру, по просторам Прованса и Аквитании и протянулись по тропам Бургундии, нащупывая путь в Иль-де-Франс. И Бен-Атар не жалеет деталей. Напротив, с какой-то непонятной тщательностью описывает он сейчас своим слушателям всю ту продуманную и великолепно налаженную торговую сеть, которую создали три компаньона, объединенные не просто взаимопониманием и доверием, но также близостью и дружбой и конечно же решимостью найти себе заработок и пропитание, торгуя тем, что составляет привычную усладу магометан, этих жителей далекого Юга, которые издавна шлют свою мирру, лаванду и прочие пряные специи для приправы того, что кипит в христианских горшках на кухнях Нарбонны и Перпиньяна.
А говорит он так: произнесет три-четыре фразы, на время умолкает и внимательно следит за Абулафией, про себя считая произносимые племянником франкские фразы, из опасения, что тот что-нибудь опустит в переводе. Но опасается он зря. Ибо его переводчик не только ничего не пытается опустить, но напротив, будучи одним из трех участников товарищества, по собственному желанию привносит в рассказ добавочные детали, дабы усилить достоверность сказанного и подчеркнуть его важность, и так увлекается всем этим, словно забывает, что ему вот-вот предстоит защищаться от того самого рассказа, который он сейчас с таким жаром переводит.
И вот уже лицо прибывшего из Земли Израиля густобородого судьи-раданита, пьющего слова Бен-Атара напрямую из их арабского источника, начинает постепенно мрачнеть, ибо теперь тот переходит к описанию первых признаков предательства Абулафии – его странных переодеваний, туманных намеков на какую-то ретию, все более удлиняющихся опозданий, разверзавших черные бездны в сердцах ожидающих его компаньонов, – вплоть до последнего лета, когда на них вдруг обрушивается его ужасное, полное и окончательное исчезновение, которое оставляет их, этих южных партнеров, в полной растерянности в конюшне Бенвенисти, среди лошадей и ослов, перепуганных огромным количеством товаров, что их окружают. Поразительно, однако, что и сейчас истец-обвинитель все еще воздерживается от того, чтобы направить обвиняющий перст в сторону появившейся с Рейна новой жены, и даже имя ее остерегается упоминать. Как будто Абулафия – один во всем мире и вся ответственность лежит только на нем. Как будто эта злополучная ретия зародилась именно в его уме и только по его воле стала разворачиваться против бывших друзей и компаньонов. И понятно, как тяжело переводчику, чей перевод лишь усугубляет его же вину, честно исполнять свой переводческий долг, одновременно выслушивая все эти тяжкие обвинения из уст человека, который хладнокровно, на изысканном, но точном арабском языке излагает свои предположения о злонамеренности действий племянника, возможно попросту задумавшего расторгнуть прежнее товарищество, чтобы сменить его на другое, вероятно, обещавшее ему более ощутимую прибыль. И поскольку изменнику, безжалостно продолжает хлестать Бен-Атар, трудно было улизнуть от верных компаньонов под предлогом обмана или нечестного дележа, ибо между ними всё и всегда совершалось честно и по справедливости, то он изобрел какую-то странную, с позволения сказать, ретию против двоеженства своего дяди и, не осмеливаясь высказать ее от собственного имени, приписал авторство этой, с позволения сказать, ретии своей новой жене-чужестранке.
Ибо, действительно, как иначе мог бы Абулафия внезапно восстать против двоеженства своего дяди, коль скоро ему уже многие годы известно, что этот дядя, купив его, Абулафии, бывший дом в родном Танжере, в знак скорби по его, Абулафии, бывшей жене, которая исчезла в морской пучине, и не желая оставлять этот дом без присмотра, поселил там свою вторую жену, а его, Абулафии, новую тетку, существование которой ему, Абулафии, никогда раньше не казалось предосудительным, но, напротив, явно каким-то образом радовало, даже при том, что она моложе его самого. И поскольку Абулафия не мог, таким образом, неожиданно восстать против того, что все прежние годы было для него вполне приемлемым и даже приятным, он и придумал, будто новые парижские родственники запугали его и потребовали отмежеваться от родных по крови и плоти людей.
К этому времени у переводчика так перехватывает горло, что последних фраз Бен-Атара, вонзающихся во внутренности Абулафии, точно уколы острого клинка, почти никто уже не понимает. И тогда прибывшему из Земли Израиля раданиту, который, как уже сказано, живо вслушивается в арабский первоисточник, приходит в голову небольшой обходный маневр. Повернувшись к своему растерявшемуся соседу, переписчику Торы, он очень медленно, избегая гортанных подчеркиваний, но с иерусалимским акцентом, подытоживает на древнем языке иврит всё то, что сказал до сих пор Бен-Атар на арабском, и тощий писец в черном одеянии, с облегчением взвившись на ноги, тотчас облекает этот итог в звуки местного наречия – как для сотоварищей по суду, молча сидящих на небольшом деревянном помосте, так и для всех прочих слушателей, которых разгорающийся на их глазах спор побуждает протискиваться по узким проходам меж винных бочек, чтобы подобраться поближе к обоим тяжущимся, а заодно и к госпоже Эстер-Минне, которая меж тем давно уже разгадала, что своей хитрой тактикой, мучая ее мужа, Бен-Атар подталкивает Абулафию к тому, чтобы тот тут же бросился доказывать свою верность товариществу и тем самым прилюдно обнажил бы ту трещинку (всего лишь трещинку, надеется она), что раскрылась сейчас между ним и ею, его новой женой.
Именно в эту трещину уже приготовился было и рав Эльбаз вонзить сейчас, словно копье, ту свою проповедь, которую он породил и взлелеял в качающейся колыбели морских волн, – но госпожа Эстер-Минна спешит опередить его, потому что сердце ее сжимается при виде мужа, который неподвижно стоит перед Бен-Атаром и смотрит на дядю со странной и растерянной улыбкой, словно парализованный ядом выдвинутых против него страшных подозрений. Не зная, есть ли у нее право участия, она смело присваивает себе право голоса и обращается к судьям как заинтересованная сторона, страстно атакуя их на живом и беглом местном наречии, чтобы первым долгом с презрением отвергнуть любые подозрения по поводу какого-то иного, более выгодного компаньонства, которое якобы привлекло ее мужа, а затем открыть наконец собравшимся подлинную, продиктованную не расчетом, а чувством причину пресловутой ретии – причину, которая в ее глазах даже важнее тех новых галахических установлений, что прибыли из ее родных мест, с ашкеназского Рейна.
И молодой господин Левинас, который с самого утра чувствует, какая буря бушует в душе сестры, и знает, как велики ее желание, да и способность, отринуть все и всяческие формальные рамки, тотчас делает несколько осторожных шагов в ее сторону, чтобы его спокойное присутствие и взвешенность суждений, пусть и не выраженных в словах, удержали бы ее от соблазна преступить границы. Ибо все то время, пока Бен-Атар произносил свои уничтожающие слова, этот молодой парижский торговец драгоценными камнями не смотрел ни на обвинителя, ни на обвиняемого, а следил за выражением лиц тех четырех женщин, что сами выбрали себя в судьи с помощью слепой судьбы. И по той тени огорчения, что промелькнула на их лицах, когда они услышали об утрате оставшегося невостребованным товара, и по тому проблеску подозрения, который вспыхнул в их глазах при виде побледневшего лица Абулафии, когда на него обрушились обвинения истца, молодой господин Левинас, будучи осторожным и умным человеком, давно уже понял, что отныне он никак не может беспечно рассчитывать на благоприятный исход дела, а потому лучше всего теперь воздержаться от излишней самоуверенности и высокомерия, которые вполне в духе его сестры – женщины хоть и небольшого роста, но с гордо выпрямленной спиной, с острым языком, с чистым, точеным лицом изящной гончей, что освещено сейчас пламенем горящего перед нею большого факела.