Текст книги "Путешествие на край тысячелетия"
Автор книги: Авраам Б. Иегошуа
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 30 страниц)
Не то Бен-Атар – тот действительно был так взволнован и счастлив от встречи с любимым племянником, которого его испуганное и встревоженное воображение уже рисовало, упаси Боже, погибшим, раненым или взятым в плен, что его обычная бдительность притуплялась и он изо всех сил старался верить каждому его слову. И дабы укрепить это свое доверие, он принимался, в который уж раз, заинтересованно расспрашивать племянника обо всех знамениях прославленного тысячного года, который, по словам Абулафии, уже нависал над христианским горизонтом, как громадное облако, внутри которого, точно молния, посверкивал большой багровый крест. И хотя до наступления этого года тогда оставалось еще несколько лет, мысли о нем уже затуманивали человеческий разум. Конечно, Абулафия мог бы и сам понять, что тот, кто не воскрес тысячу лет назад, не явится нежданно-негаданно к оставленным людям тысячу лет спустя. А уж евреям в любом случае нечего бояться небесных знамений – ведь им уже с незапамятных времен обещано, что небеса всегда будут на их стороне. Но с другой стороны, небеса небесами, а здесь, на земле, у евреев все же не было полной уверенности, что им удастся успокоить гнев христианских фанатиков, когда те поймут, что так и не удостоились мессианского пиршества, в предвкушении которого усердствовали все эти годы. И потому, когда Абулафия рассказывал им, какой суеверный страх нарастает в душах христиан по мере приближения их тысячелетия, Бен-Атар, слегка поглаживая плечо Абу-Лутфи, сдвинувшегося к этому времени чуть не прямо на угли костра, не переставал дивиться и радоваться тому, насколько проще евреям с исмаилитами. Ведь куда раньше, чем наступит тысячный год со дня рождения их Магомета, этого Пророка магометан уже предварят и еврейский мессия из дома Иосифа, и еврейский мессия из дома Давида, которые укажут каждому сомнительному пророку, что христианскому, что мусульманскому, истинно подобающее ему место. А что до Абулафии, то, заботясь о его безопасности, Бен-Атар советовал ему еще до наступления тысячелетия уйти из христианских земель, перебраться назад через границу, разделяющую земли двух великих вер, и обосноваться вблизи постоялого двора Бенвенисти, куда он, Бен-Атар, перевезет к тому времени его несчастную дочь с ее нянькой, чтобы они вместе пережили тысячный год в кругу тех, кто ведет счет годам иначе, чем христиане. Ведь кто знает, не станется ли так, что странный вид этой девочки (которую Бен-Атар, правда, и сам не видел уже добрых семь лет) вызовет вдруг недобрые мысли у тех христиан, которым взбредет в голову в этот священный для них год окончательно очистить мир от всякой чертовщины и бесовства.
Но все эти мысли Бен-Атар формулировал весьма осторожно, чтобы, упаси Боже, не задеть любимого племянника. И хотя в свое время он был чуть ли не первым, кто различил «неправильное» лицо того младенца, который родился у его племянника за тринадцать лет до грозного тысячелетия, он никогда не осмеливался, даже про себя, каким бы то ни было намеком связать эту девочку с миром нечистой силы. А сделала это впервые как раз ее красавица мать, покойная жена Абулафии, которая в порыве отчаянной душевной смелости сама поспешила прозвать рожденного ею ребенка своей «маленькой ведьмочкой» и даже своей «порченой», чтобы этим предварить дурные мысли других людей и тем самым, быть может, такие мысли и слова обезвредить. Ибо несчастная женщина полагала, что таким способом она докажет своей семье и друзьям, что нисколько не страшится несчастного ребенка и даже, возможно, видит в странности своей девочки некий насмешливый дар небес, посланный ей, ее матери, во испытание.
И наверно, по той же причине она не только не давала себе труда скрывать от людей свою девочку с ее выпученными глазками и узеньким лбом, но, напротив, ходила с ней повсюду, укутав ее в блестящую шелковую накидку, украшенную разноцветными лентами, как будто хотела, чтобы все ее родственники и подруги тоже участвовали в том испытании, которое учинил ей Господь. Но какой же человек, как он ни старайся, мог бы порадоваться, глядя на эту порченую малышку, которая к тому же то и дело, безо всякой причины, заходилась тяжелым, унылым, надрывающим сердце плачем? Но уж совсем безо всякой радости относилась к ребенку невестки ее свекровь, мать Абулафии и старшая сестра Бен-Атара, – эта вообще приходила в мрачное отчаяние, как только видела свою порченую внучку, которую невестка, как на грех, приносила к ней чуть не каждый день, чтобы показать, как растет и развивается ее ребенок. Вскоре от Абулафии решительно потребовали вмешаться и прекратить эти бурные попытки его жены превратить несчастного ребенка в орудие для проверки мира на человечность. А поскольку Абулафия никак не решался употребить свою супружескую власть и запретить жене повсюду расхаживать с ребенком, а уж тем более – чуть не ежедневно приходить к его матери, то однажды он попросту запер ее дома, за железной дверью, когда отправился поутру в небольшую синагогу Бен-Гиата, где обычно украшал своим дивным голосом утреннюю молитву перед тем, как отправиться на службу в лавку дяди Бен-Атара. Вначале он сожалел о содеянном, потом решил, что у жены хватит ума самой освободиться из заточения, а под конец, в суетных заботах дня, попросту забыл всю эту историю. Но, вернувшись вечером домой, он обнаружил дверь запертой, девочку – спящей, а красивое лицо жены – побледневшим и погруженным в тихую печаль. Ночью она встала перед ним на колени и пообещала, что больше никогда не станет поступать ему наперекор и не будет приносить ребенка в дом его матери, но и его попросила поклясться, что он больше никогда не запрет ее одну с ребенком в доме, – и Абулафия внял ее мольбе.
Поэтому никто и ни за что не мог бы догадаться, что задумала эта несчастная мать, когда на следующий день, незадолго до послеполуденной молитвы, появилась с младенцем на руках в лавке Бен-Атара и попросила мужа ненадолго присмотреть за этим порождением чресел его, пока она сходит на базарную площадь поискать себе новые амулеты у пришедших из пустыни кочевников, – быть может, эти амулеты помогут снять с их девочки сглаз, и порчу, и наговор. Но Абулафия вскоре снова собрался, как обычно, в синагогу Бен-Гиата, чтобы усладить молящимся послеполуденную и вечернюю молитвы, и потому попросил дядю Бен-Атара присмотреть за свертком, лежавшим на рулонах ткани, пока не вернется жена. Та, однако, не торопилась возвращаться. Поначалу она действительно направилась к городским воротам и покрутилась там среди пришедших из далекой Сахары кочевников, но уродливые, покрытые шерстью амулеты этих язычников так испугали ее, что она даже не решилась к ним прикоснуться. Зато ей почему-то приглянулась старая рыболовная удочка, сделанная из слоновьего хвоста, и, купив ее, она быстрым шагом вышла за городскую стену на берег моря, как будто намереваясь наловить свежей рыбы. В это сумеречное время у моря не было ни единой живой души, кроме старого рыбака-мусульманина, который, увидев ее, весьма удивился – ведь не так уж часто на танжерском берегу появляется одинокая женщина, тем более еврейка, да еще с удочкой в руках. Поэтому, когда она обратилась к нему с просьбой показать, как наживить удочку и забросить ее в воду, он сначала побоялся с ней связываться, но, поскольку она была очень мила и привлекательна, ей трудно было отказать, и вот, получив от него наконец нужные наставления, она сняла сандалии, сбросила накидку и, забравшись на одну из скал, устроилась там, забросив удочку в беспокойные морские волны, которые то и дело обрушивались на скалу и окатывали ее свирепой пеной. Ей повезло – она почти сразу вытащила довольно большую рыбину и, возбужденная неожиданным успехом, наотрез отказалась от предложения старика мусульманина покинуть берег, уже едва различимый к этому времени в багровом свете заходящего солнца, так что рыбак, заподозрив неладное, начал торопливо думать, как же ему поступить – то ли остаться приглядывать за нею, то ли поспешить в город, чтобы известить тех людей, которые уже наверняка ее ищут. Но когда тьма окончательно сгустилась и силуэт на скале совсем затерялся во мраке ночи, рыбак испугался, что если с ней что-то случится, то подозрение может пасть на него самого, и заторопился в город сообщить о ней кому-нибудь из евреев. Сразу же у городских ворот он натолкнулся на Абулафию, Бен-Атара и нескольких евреев из ешивы Бен-Гиата, которые действительно искали пропавшую женщину, но когда рыбак привел их к той скале, где он ее оставил, там уже не было никого и ничего – кроме удочки, торчавшей в одной из расщелин. Вначале Абулафия набросился на рыбака, требуя арестовать и допросить его, чтобы извлечь из него всю правду, но позже, когда прилив выбросил на берег тело его жены и оказалось, что ее руки и ноги связаны теми разноцветными лентами, которыми она всегда украшала свою дочь, все сразу же поняли, что никто не коснулся ее с дурными намерениями и что она сама покончила с собой.
Не только стыд за этот тяжкий грех жены да обвинения в равнодушии и строгости, этот грех породивших, но также страшный гнев на собственную мать – всё это заставило Абулафию немедленно попросить, чтобы его изгнали из родного города. Вначале ему хотелось наказать этим свою мать, подбросив ей порченого ребенка, а самому отправиться в Страну Израиля, святость которой, как известно, искупает все людские прегрешенья, – но Бен-Атар, разгадав намерения племянника, отыскал беднягу, когда тот уже спрятался было в трюме египетского корабля, и, прибегнув к авторитету Бен-Гиата, заставил Абулафию в последнюю минуту вернуться на сушу. А чтобы заставить его забыть о неудачном побеге, а заодно предотвратить возможную новую попытку такого рода, он дал ему небольшое торговое поручение – отвезти шкуры верблюдов и пустынных хищников еврейским купцам в Гранаду. Что же до порченой девочки, то, если мать Абулафии решительно откажется взять ее к себе в дом, он, Бен-Атар, пока что позаботится о несчастном ребенке сам. И таким вот образом вместо того, чтобы поплыть на восток, в Святую Землю, которая, скорее всего, не искупила бы ничего да как бы еще, при всей своей святости, не втравила грешника в новые грехи, страдающий молодой вдовец поднялся в Андалусию хоть и в сопровождении большого и тяжелого груза шкур, но зато свободный от груза обвинений и попреков со стороны друзей и близких. Но поскольку первая – а в те годы еще единственная – жена Бен-Атара не захотела оставлять у себя порченого ребенка, опасаясь, что зародыш, который уже образовался или, даст Бог, образуется в ее лоне, глянет оттуда, увидит, с кем ему доведется играть в этом мире, и вообще откажется выйти на белый свет, то верный Абу-Лутфи отправился в одну из соседних деревень и привел к Бен-Атару свою дальнюю родственницу, старую и опытную исмаилитскую няньку, чтобы та заботилась о ребенке в пустом доме Абулафии, пока вдовый отец вернется из своего путешествия.
Абулафия, однако, не торопился вернуться из поездки. Напротив, к удивлению Бен-Атара, он даже расширил ее цели по собственной инициативе, и поскольку ему стало известно, что жители соседнего христианского княжества Каталонии охочи до шкур, привезенных из пустыни, то он решил не распродавать эти шкуры в Гранаде, а вместо этого продолжил свой путь на север и под Барселоной пересек границу меж двумя великими верами, чтобы встретиться с купцами-христианами, которые действительно набросились на его товар и предложили ему за него двойную цену. Тогда молодой торговец решил не возвращаться тут же в Танжер, а воспользоваться проделанной им брешью. Через двух верных евреев из Таррагоны он послал выручку дяде и попросил прислать ему новые товары, а сам между тем направился еще дальше на север, в деревни и поместья Южного Прованса, чтобы разведать характер и пожелания новой христианской клиентуры, используя при этом покровительство и защиту, которые христиане в те годы даровали всем торговым и проезжим людям новой папской буллой под названием «Мир Господень». Об оставленной в Танжере девочке он не упомянул ни словом, как будто ее и не было.
Эта его инициатива, возможно, и была той главной причиной, почему Бен-Атару удалось так быстро и успешно соткать свою торговую сеть, центр которой находился в Танжере, а две широко раскинутые руки охватывали Атласские горы на юге и Прованс с Гасконью – на севере. Ибо опасения и стыд, мешавшие Абулафии вернуться в родной город, а также чувство благодарности за заботу о ребенке укрепили в его душе твердое решение расплатиться с дядей, его благодетелем и хозяином их дела, своей деятельной активностью и изобретательной находчивостью, благодаря которым круг его христианских покупателей и набор товаров стали от года к году все более расширяться. И теперь Абу-Лутфи уже не мог ограничиться одним лишь традиционным весенним посещением северных отрогов Атласских гор – от него потребовалось расширить круг своих странствий по горным деревням и долинам и постараться проникнуть даже в кочевые шатры тамошних жителей в поисках полированной медной посуды, кривых кинжалов и острых пряностей, потому что оказалось, что одного только запаха пустыни – и того уже достаточно, чтобы вызвать возбужденный интерес новых покупателей-христиан, которые в преддверии тысячного года вдруг припомнили, что ведь и их распятый пророк тоже когда-то прибыл к ним из пустыни. Тем временем исмаилитская нянька оставалась с порченой девочкой, которую все уже забыли, кроме разве что Бен-Атара, время от времени посещавшего их, чтобы убедиться, что ребенок еще существует и его деньги не тратятся попросту на уход за привидением.
Ничто, однако, не указывало на то, что девочка, при всех ее многочисленных дефектах, собирается превратиться в привидение. Она явно намерена была оставаться вполне реальной, хотя и на свой собственный, странный лад. И хоть малышка очень отставала в развитии, двигалась неловко, неуклюже и кособоко, а своими выпученными, бессмысленными глазами напоминала представителей какой-то иной, нечеловеческой породы, она тем не менее сумела потихоньку так расширить пространство своего существования, что суровой и строгой исмаилитской няньке приходилось теперь зорко следить, чтобы в доме не обнаружилась случайная дыра, через которую подопечная могла бы по неразумию выскользнуть в тот мир, где ее отнюдь не ожидали. Но тут в их жизнь вмешался дядя дяди, мудрец Бен-Гиат, пришедший в начале весны приготовить дочь Абулафии к празднику Песах и тут же рассудивший, что, каковы бы ни были намерения Всевышнего, когда Он создавал такое странное и нелепое существо, тем не менее святость Завета, заключенного Всевышним с евреями на горе Синай, распространяется также и на эту еврейскую девочку, а потому недопустимо, чтобы отца ее заменяла какая-то нянька, которая не обязана Богу Израиля ничем, кроме своей исмаилитской неполноценности. И хотя Бен-Атар уже привык к ответственности, которую сам на себя возложил, и к тому же опасался, что, если он вынудит Абулафию забрать свою малышку, это может ослабить его чувство отцовской вины, а с ним – и стимул того старания и находчивости, благодаря которым их дело за последние два года превратилось в одно из богатейших в Танжере, он, с другой стороны, не решался перечить своему знаменитому дяде, который в пятьдесят пять лет выглядел так, словно его уже сама смерть боится. А поскольку самого Абулафию невозможно было заставить вернуться в Танжер и забрать дочь, Бен-Атар начал подумывать, не поступить ли ему наоборот, то бишь доставить девочку к ее отцу собственноручно и без предварительного предупреждения.
И вот так, за десять лет до наступления христианского тысячелетия, Бен-Атар и Абу-Лутфи вышли в свое первое плавание из Танжера в Барселонский залив. И хотя с тех пор они повторяли этот маршрут каждое лето, из года в год наращивая количество лодок с товарами, память о том первом плавании глубоко и надолго врезалась в сердце Бен-Атара. И не только из-за девственной новизны этого путешествия, во время которого ему впервые привелось в такой близости созерцать, как, сменяя друг друга в молчаливой борьбе, утверждаются во власти над медленно проплывающим мимо побережьем различные силы природы – то солнце в небесах, то луна и звезды в ночных просторах, то морские ветры и волны. Нет, – главным образом ему запомнилось тогдашнее чувство близости к плывшим вместе с ним людям и прежде всего – к этому странному, пораженному немотою, заговоренному ребенку. Хотя девочку и привязали шнуром к сопровождавшей ее старой няньке, но шнур не был особенно коротким и потому не мешал ей то и дело подползать к Бен-Атару и тянуться маленькими пальчиками к его глазам. Именно тогда, в том первом, долгом и медленном плавании, с рулонами тканей, шкурами и кувшинами с маслом на борту, под звуки надоедливой болтовни бестолкового барселонского еврея, взявшегося доставить их к нужному месту, между Бен-Атаром и маленькой дочерью Абулафии возникла такая тесная близость, что временами он даже позволял немой крошке свернуться у себя на коленях и подолгу лежать там, поглядывая на исмаилитских матросов, которые в полдневную жару стаскивали с себя всю одежду и стояли на носу лодки в чем мать родила. И порой, когда они останавливались по пути в одном из безлюдных береговых заливов и в последнем свете вечерних сумерек он видел, как девочка медленно ковыляет вдоль пустынного песчаного берега, ему всегда вспоминалась ее погибшая мать, потому что она каким-то непонятным образом, вопреки всему, сумела передать этому порченому ребенку частицу своей ослепительной красоты. Мягкую линию щеки, какой-то нежный оттенок, изящество изваянного бедра. Да, в той первой поездке Бен-Атар так часто, и даже с каким-то чувством собственной вины, вспоминал покончившую с собой жену Абулафии, что в одну из этих ночей на берегу она вдруг сама ворвалась в его сон острым и страстным желанием.
Как выяснилось, не зря он позднее, при встрече с Абулафией под Барселоной, изо всех сил старался не обронить из уст ни упоминания, ни даже тени намека на этот непристойный сон – именно поэтому их встреча оказалась такой волнующей и дружественно-любовной и началась с того, что все трое не смогли сдержать счастливых слез. Да, все трое. Абу-Лутфи разрыдался первым, как только увидел своего давнего приятеля, который уже ждал их – в черном, с иголочки, христианском одеянии, отросшие кудри до плеч – у входа в старинное римское подворье на Еврейском холме, куда доставил танжерских путешественников болтливый еврей из Барселоны. Рыдания огромного исмаилита были так неожиданны, что Абулафия невольно последовал его примеру, да и у самого Бен-Атара тоже перехватило горло, но все же не настолько, чтобы он забыл о своем главном долге – вернуть порченую девочку под опеку ее родного отца. Он подал условленный знак, и рослая исмаилитская нянька, стоявшая в нескольких шагах позади, высвободила прятавшуюся в ее юбках девочку и поднесла на руках к Абулафии, который поначалу испуганно вскрикнул при виде странной птицы, так внезапно вспорхнувшей перед его лицом, но тут же, с болью закрыв глаза, прижал маленькую дочь к груди с таким жаром и силою, будто лишь сейчас осознал, что и по ней тосковала душа его в горестном своем одиночестве. Впрочем, уже на следующий день, в ходе разговоров о новых товарах и обменных курсах, о надеждах продавцов и капризах покупателей, Бен-Атар понял, что Абулафия думает, будто девочку привезли к нему только повидаться, после чего она снова вернется в свой танжерский дом. Поэтому он вынужден был деликатно, но вполне решительно напомнить ему о его отцовских обязанностях, подкрепив свои слова стихами Торы, которые подобрал и выписал для него на этот случай мудрый дядя Бен-Гиат. Абулафия молча выслушал его, прочел святые стихи, задумчиво покачал головой и, по некотором размышлении, согласился с решением вернуть ему дочь окончательно. Кто знает, было это согласие продиктовано одним лишь чувством родительского долга или также тем, что Бен-Атар надумал повысить его из рядового торгового посланца в компаньоны, пообещав определенную долю от всей добываемой им выручки? В любом случае не приходилось сомневаться, что свою роль здесь сыграла также готовность старой исмаилитки присоединиться к вдовцу, чтобы присматривать за ребенком в его тулузском доме, пока Абулафия не найдет ей подходящую замену.
Заодно это обеспечило и предлог для новой встречи, потому что Бен-Атар и Абу-Лутфи обещали исмаилитке, что сами приедут за ней на следующее лето, чтобы забрать ее обратно в Магриб. За этим их обещанием стояли, разумеется, также воодушевление и удовольствие, вызванные состоявшейся встречей. Ведь до сих пор их торговля велась с помощью случайных посредников, сомнительных слухов да писем, часть которых обычно пропадала по дороге, но теперь, после двух лет нового и вдохновляющего опыта Абулафии, Бен-Атар понял, что ничто не может заменить живое льющееся слово молодого компаньона, повествующее о приключениях каждого рулона цветной ткани, каждого мешка с пряностями или инкрустированного кинжала, с которых начинается драма торгового обмена, извивающаяся, подобно петляющей змее, пока не достигнет своей конечной цели, каковой являются твердая золотая или серебряная монета либо увесистый драгоценный камень. Никакой упорядоченный отчет самого верного и вдумчивого посредника не может заменить обстоятельного и спокойного разговора лицом к лицу с самим торговым агентом, из рассказов которого, как птенцы из скорлупы, вылупляются тончайшие наблюдения, оценки и выводы, позволяющие купцу из Танжера наглядно убедиться, что вот-вот грядут большие перемены и что нищая, невежественная христианская душа, прячущаяся за Пиренеями, уже сейчас не прочь завязать связи с Востоком и Югом посредством их шкур, тканей и посуды. А поскольку ко всем этим практическим соображениям добавлялась также понятная радость от встречи родственников и друзей в таком приятном месте, над голубизной Барселонского залива, после недели спокойного, легкого плавания, то отныне, когда дядя и племянник стали к тому же компаньонами, пусть пока еще и не вполне равными друг другу, можно было смело надеяться, что такие летние встречи представителей малой, но древней религии на границе между двумя могучими, неустанно силящимися поглотить друг друга мировыми верами станут теперь постоянным обычаем.
Однако на обратном пути из Барселоны в Танжер, в той же лодке, но уже освободившейся от товаров, на Бен-Атара напал мучительный страх. Он вдруг почувствовал себя голым и беззащитным. Ему недоставало компании тюков с тканями и мешков с пряностями, что раньше грели ему душу и вселяли то ощущение безопасности, которое было особенно необходимо сейчас, когда его пояс и карманы были набиты монетами и драгоценными камнями, доставленными Абулафией из Прованса. Правда, с ним в лодке был Абу-Лутфи, но Бен-Атару почему-то с первой же минуты показалось, что его старинный помощник выглядит недовольным и угрюмым и все время шепчется с двумя матросами-исмаилитами, а тех на обратном пути будто какой-то религиозный зуд охватил, и, вместо того, чтобы, как раньше, танцевать голышом на носу лодки, они теперь по пять раз на день падали ниц и молились своему Аллаху. Неудивительно, что Бен-Атару недоставало теперь присутствия в лодке хотя бы того бестолкового еврея, который доставил их под Барселону, – он уже забыл, какой докучливой была его болтовня. В своем новом одиночестве он тосковал даже по крошечной порченой девочке, и у него щемило сердце, когда он вспоминал, как она ползала по лодке, привязанная шнуром, и умильно заглядывала ему в глаза. Сейчас ему представлялось, что, если бы она снова лежала у него на коленях, матросы-исмаилиты и помыслить бы не посмели напасть на него во сне, украсть его деньги, а самого выбросить в море. Но девочка давно уже была за Пиренеями, и Бен-Атару ничего иного не оставалось, кроме как потребовать от матросов вести лодку как можно ближе к берегу – в надежде, что там сыщется какой-нибудь человек, который согласится быть свидетелем, если им вздумается замыслить против него какое-то зло. Однако матросы решительно воспротивились его приказу, якобы из опасения сесть на мель, а верный Абу-Лутфи не только отказался помочь компаньону в этом споре, но даже сердито принялся ему возражать. Уж не удалось ли исмаилиту понять тот, происходивший на иврите, разговор, во время которого Бен-Атар повысил Абулафию до звания компаньона, меж тем как сам Абу-Лутфи должен был теперь довольствоваться одними остатками? Страх Бен-Атара всё возрастал, и с наступлением темноты он уже начал раскаиваться во всей этой затее с поездкой. Скорчившись и пряча кинжал в полах халата, сидел он на корме лодки и изо всех сил заставлял себя держать глаза открытыми, ожидая нападения матросов.
Абу-Лутфи чувствовал, что на его еврейского хозяина напал какой-то страх, но не предпринимал ничего, что могло бы этот страх поскорее развеять. Нет, исмаилиту не удалось понять те ивритские слова, что были произнесены у костра возле старого римского подворья, но тонкое чутье подсказало ему, что если хозяин страшится не только матросов, но и его самого, значит, чует, что в чем-то перед ним виноват, – и потому поутру, когда Бен-Атар, проведя бессонную ночь, позвал его, чтобы вручить, в награду за труды, большую золотую монету, Абу-Лутфи отказался ее принять, рассудив, что она явно не стоит прощения за эту неясную хозяйскую вину. Отказ старинного помощника потряс Бен-Атара, и он окончательно уверился, что в минуту опасности Абу-Лутфи бросит его на произвол судьбы. Вот почему, когда после второй бессонной ночи он понял, что силы его уже на исходе, он решил и Абу-Лутфи тоже повысить в звании до компаньона, дабы отныне франкское золото и серебро стали для исмаилита так же дороги, как зеница его собственного ока.
Но несмотря на то что в ходе этого путешествия Бен-Атар приобрел, таким образом, сразу двух компаньонов, с которыми ему отныне предстояло делиться своими доходами, у него не было ощущения, будто он возвращается в Танжер, потерпев ущерб и убыток. Напротив он чувствовал, что его дело только приумножилось и укрепилось. И к тому времени, как их парусная лодка прошла через теснины Гибралтаровых Столпов и к тихой спокойной голубизне Средиземноморья начала понемногу прибавляться коварная сонная зелень великого океана, лижущего стены быстро приближавшегося Танжера, он уже вполне уверился, что отныне простер длинную, мощную руку к далекому северному горизонту, ибо теперь его новый северный компаньон, судя по уверенности и серьезности, которые излучал Абулафия, будет энергично вдохновлять его нового южного компаньона, а новый южный компаньон – столь же энергично соблазнять нового северного, тогда как он сам, хозяин всего дела, оставаясь на прежнем месте и распространив свое покровительство на них обоих, будет разумно дергать за вожжи и получать свою долю прибылей. Позади за лодкой еще дрожат в струях нагретого воздуха очертания огромного Гибралтарского утеса, похожего на исполинскую рыжеватую статую, но все вокруг уже заливает золотой полуденный африканский свет, согревая своим блаженным теплом белеющие стены Танжера. И вот уже их окружают танжерские лодки, и рыбаки, узнав пассажиров, радостно приветствуют людей, вернувшихся с миром из далекого путешествия. И, ступив на твердую сушу, Бен-Атар первым делом целует песок и благодарит Создателя за то, что Он благополучно вернул его домой, но затем, вместо того, чтобы прямиком направиться домой, передает свои вещи одному из молодых парней, приказывая ему побыстрее известить жену и слуг, что нужно приготовить праздничную трапезу в честь возвращения хозяина, а сам почему-то направляется, словно его ноги туда влекут, к опустевшему жилищу Абулафии, в котором теперь уже не осталось ни единого следа его прежних жильцов. И когда он достает из кармана ключ, и отпирает железную дверь этого осиротевшего дома, и проходит внутрь, ему вдруг приходит в голову, что, возможно, в это самое мгновенье там, на далеком севере, Абулафия, в своем черном одеянии, вводит заговоренную, порченую девочку и ее рослую исмаилитскую няньку в свой мрачный и темный дом в Тулузе, наверняка окруженный жуткими крестами, и ему становится жалко их всех, потому что дом, где сейчас стоит он сам, весь залит теплом и солнцем, и его каменные полы ослепительно чисты, лишь в углу лежат свернутые постельные принадлежности и одежда старой няньки, которая, уезжая, не знала, что уже никогда сюда не вернется. И только от девочки не осталось ничего, как будто она вообще никогда не рождалась.
Бен-Атар проходит по комнатам и заглядывает под арки маленького внутреннего дворика. Цветы там по большей части увяли, потому что некому было их поливать. Ему вновь припоминается покончившая с собой жена Абулафии и ее крошечный ребенок, который когда-то издавал здесь свои странные плаксивые стоны. Абулафия при расставании доверил ему продать этот дом, над которым нависли беды и проклятья, но Бен-Атару вдруг становится жаль расставаться с этим жилищем, каждый уголок которого в этот дивный летний час источает одно лишь сладостное очарование. Он трогает мешочки с золотом и серебром, висящие на его чреслах под халатом, прикидывая, что можно сделать с такими большими деньгами. И вдруг ему приходит в голову не продавать этот дом чужим людям, а купить его для себя. Но зачем ему еще один дом, к тому же слишком красивый, чтобы превращать его в склад для тех новых товаров, которые Абу-Лутфи в следующем году привезет с юга? Может, одолжить его знаменитому дяде в качестве места встречи для его учеников, чтобы это зачлось ему, Бен-Атару, как доброе дело, мицва? Увы – он давно уже знает, что старый Бен-Гиат затрудняется собрать даже десять взрослых евреев, тот миньян, что необходим для богослужения, – где уж ему найти столько учеников, чтобы наполнить еще один бейт-мидраш! И вот так, стоя в задумчивом одиночестве и тишине посреди этого дворика, залитого нежным светом уходящего лета, глядя на маленький фонтан, тихо журчащий перед ним, он вдруг ощущает, как все страхи и страстные сны завершенного только что путешествия начинают исподволь перерастать в его душе в новое, томительное желание: а почему бы ему не взять себе еще одну жену и не поселить ее в этом доме? По правде говоря, мысль о второй жене время от времени возникала в его уме и раньше, и иногда он даже представлял ту или иную женщину, которую мимолетно примечал или знал по слухам. Но сейчас он вдруг чувствует, что решение уже созрело. Богатство его, судя по всему, будет и далее расти, сам он в расцвете сил, а его единственная жена в последнее время, что ни говори, немного ослабела. И потом, ведь некоторые из его родственников и друзей-евреев, а также знакомых мусульман давно уже имеют двух, а то и трех жен, и зачастую – даже в одном и том же доме. Он уже достиг тридцати пяти, и если ему, с Божьей помощью, удастся превзойти возраст покойного отца, умершего в сорок, то перед ним еще лет десять жизни, если не больше, – самый подходящий момент, чтобы раздвинуть горизонты своей судьбы. А когда придет назначенный день и сыновья всех его жен соберутся вокруг его смертного ложа, ему будет легче расставаться с ними, потому что собранное за эти годы богатство позволит щедро и по справедливости наградить каждого из них. Эта новая и неожиданная мысль так захватывает его сердце, что, закрыв за собой дверь, он не сразу торопится домой, а еще заходит по дороге в синагогу дяди Бен-Гиата, который, увидев его, прерывает свою трапезу с учениками, чтобы достойно принять племянника. Склонив голову, Бен-Атар смиренно целует руку великого дяди, чтобы получить от него благословение, и уже собирается было вынуть из кармана несколько медяков на нужды бедных ешиботников, окружающих стол учителя, но внезапно передумывает, решив прежде всего поведать Бен-Гиату о проросшем в его сердце новом намерении и уже потом, в зависимости от суждения мудреца, определить величину достойного пожертвования. Бен-Гиат приветливо выслушивает его речь, одобрительно качает головой и спрашивает лишь, говорил ли уже Бен-Атар с первой женой относительно возможной второй. И, услышав, что нет, тут же вызывается сам поговорить с нею и получить ее согласие на его второй брак, передав ей эту новость таким образом, чтобы сообщение выглядело не как приказ, а как приглашение совершить похвальный поступок. Кто знает, может быть, она даже надумает помочь мужу в выборе подходящей жены, и тогда это будет двойной радостью для них для всех – и для самого Абулафии тоже.