Текст книги "Путешествие на край тысячелетия"
Автор книги: Авраам Б. Иегошуа
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 30 страниц)
Под конец она снова возвращается на свое ложе, закутывается в мокрые от пота накидки и закрывает глаза, надеясь хоть немного поспать, даже не подозревая, что ее шаги давно разбудили севильского рава, который все это время следил за ней через щель в пологе второго фургона. И ему на миг приходит в голову разбудить Бен-Атара и рассказать ему, что его насильственное кормление не пошло второй жене на пользу, но он тут же передумывает, словно ему не хочется чересчур поспешно извещать кого бы то ни было, даже ее супруга, о тех приметах недомогания, которые открылись ему нынешней ночью, заново пробудив в его сердце – здесь, в глубине мрачной Европы, – давнюю севильскую тоску последних дней болезни его жены. Однако утром, придя к маленькому ручью, чтобы смыть с лица паутину ночного сна, он обнаруживает там вторую жену, занятую ополаскиванием своей одежды, и, не выдержав, со стеснительным сочувствием справляется о ее здоровье. И хотя она лишь благодарно и словно бы беззаботно улыбается ему в ответ, он опять видит темный румянец, горящий на ее непокрытом лице, и понимает, что в теле этой женщины нарастает опасный жар.
Да, с непокрытым лицом, ибо с тех пор, как женщины Вормайсы заставили обеих жен снять вуали, они не спешат снова закутаться в них. И не только потому, что увидели там, что женщины могут смело стоять с открытыми лицами даже перед самим Господом Богом, но главным образом потому, что за время обратного путешествия маленькая группа путников сплотилась так тесно, что превратилась, по сути, в единую семью, с тремя слугами да раввином, которого, впрочем, впору счесть за брата, такую тревогу за здоровье второй жены он проявляет. Он даже требует от Бен-Атара делать время от времени короткие привалы, чтобы дать ей немного отдохнуть от тряски, как будто страшится, что без таких остановок им придется в приближающийся Судный день отправляться не в синагогу, а на кладбище.
В результате их продвижение замедляется еще больше, и на четвертый день пути, после вечерней молитвы, Бен-Атар, всматриваясь в одиночестве в далекий горизонт, видит, что свет заката гаснет над едва различимыми отсюда стенами Меца. А ведь он собирался нынешнюю ночь провести уже там, в Меце. Но позволительно ли пренебречь этим странным недомоганием? Ведь достаточно всего лишь прикоснуться для сравнения ко лбам обеих женщин, чтобы ощутить, как угрожающе нарастает жар в теле молодой жены, и, хоть она пытается по-прежнему беззаботно и приветливо улыбаться не только мужу, но и всем другим, кто спрашивает ее о самочувствии, нельзя не различить ту странную багровость, которая разлилась по ее прекрасному лицу после того, как ядовитая напасть, проложив себе путь из навозной жижи старой конюшни, проникла в ее жилы через кровь, сочившуюся из глубоких царапин на ногах.
И на пятое утро, за сутки с лишним до наступления совсем уже близкого Судного дня, после долгих бессонных ночных часов, проведенных перед пламенем костра, в котором его любовь постепенно обуглилась до темного страха, Бен-Атар принимает смелое решение. Вместо того чтобы, стыдясь и смущаясь, выведывать у евреев близлежащего Меца, обогнала ли фургоны весть о его отлучении, он попытается, еще до начала Судного дня, сделать рывок прямиком к следующему городу, маленькому пограничному Вердену, чтобы в случае беды оказаться поближе к дому того странного врача-вероотступника, который проявил к ним такой интерес на пути в Рейнскую землю. И ведь может статься, продолжает Бен-Атар утверждать себя в этом решении, что подле этого одинокого дома у церкви им удастся снова услышать то волшебное пение двух разных, но сливающихся голосов, которое так очаровало тогда вторую жену, и может статься, что оно и на этот раз подкрепит ее дух. Но поскольку он не уверен, найдется ли в Вердене достаточно евреев, чтобы принять его под сень миньяна, он решает разделить свою маленькую группу на две – меньший фургон, с женой лихорадящей и женой здоровой, он поведет сам в сторону Вердена, а рава Эльбаза с сыном пошлет в Мец, этот любимый город императора Карла Великого, чтобы в обмен на несколько золотых монет, а также в порядке мицвы найти там восемь подходящих еврейских мужчин, наподобие тех восьмерых, которых Бенвенисти когда-то привозил к ним из Барселоны в старинное римское подворье в день Девятого ава. И вместе с равом и этими восемью он сможет провести святой день в своей личной, пусть и временной, общине, приобретенной за собственные деньги, так что никакое отлучение не сможет ему помешать.
И вот, в полдень шестого дня, в канун дня Йом-Кипур 4760 года от сотворения мира по старинному еврейскому летосчислению, в девятый месяц 999 года с рождения чудесного дитяти, будущего страдальца, которому предначертано было привлечь такое множество сердец своей мученической смертью, магрибский купец уже видит перед собою мост через реку Мёз, воды которой лижут каменные и глинобитные стены маленького Вердена. И даже если весть о его отлучении каким-то способом поспела сюда раньше самого отлученного, Бен-Атару совершенно нечего опасаться врача-вероотступника, который предусмотрительно сам отделил себя от евреев, не дожидаясь, пока ревностные евреи отлучат его от себя. И потому, когда взмыленные лошади останавливаются наконец на том же месте, что в прошлый раз, на расстоянии выстрела от лотарингских стражников с их сверкающими латами и мечами, он наказывает кучеру-матросу и черному рабу оберегать женщин, которые уселись у колес фургона отдохнуть после утомительного переезда да подышать прохладным осенним воздухом, а сам, не мешкая, проходит через ворота, пересекает пустырь, усеянный могилами рабов, нашедших смерть в этом славном городе, и спешит к одинокому дому возле церкви, где живет врач Карл-Отто Первейший, иноверец и в то же время не иноверец, что придает ему еще большее достоинство в глазах южного еврея, который надеется, что достанет нескольких слов на их древнем святом языке, чтобы призвать этого человека на помощь.
А помощь нужна неотложно. Ибо судорога, которая свела тело второй жены, когда она, опираясь на руку мужа, спускалась из фургона, уже позволила встревоженному супругу понять, что минувшей ночью не один он не спал – не спала и та болезнь, с которой он сражается. А потому, коли есть здесь человек, именующий себя врачом, пусть явится немедля, какими бы ничтожными ни были его возможности. И вновь, как и в прошлое посещение, он обнаруживает, что дом врача открыт настежь, и снова видит в полутьме двойной комнаты, под глиняной фигуркой упрямого Распятого, длинный ряд пузырьков, наполненных разноцветными микстурами и порошками, а также серые металлические щипцы и зажимы, словно всё и все здесь готовы ему помочь – все, кроме выкреста-врача, который пока отсутствует.
Но жена врача на месте, и она без труда узнает чужого человека в белой накидке, который был здесь всего две недели назад. И Бен-Атар снова вздрагивает при виде ее сходства с госпожой Эстер-Минной, которая одержала над ним такую полную победу. Что не мешает ему вежливо ей поклониться и произнести имя врача, каким оно врезалось в его память. И женщина кивает, как бы подтверждая, что муж ее жив-здоров, но лицо ее при этом становится печальным, словно она всё еще не смирилась с его вероотступничеством. Но Бен-Атару сейчас не до покаянных мыслей других, его тревожит лишь собственная беда, и поэтому он указывает рукой в ту сторону, откуда пришел, и закрывает глаза, и наклоняет голову, как будто кладет ее на воображаемую подушку, и издает мягкий вздох больной женщины. Жена врача, широко открыв глаза, взволнованно следит за его движениями, но ничего не отвечает. Тогда магрибский купец делает еще шаг в ее сторону, указывает на солнце, которое стоит сейчас высоко в небе, затем на место его будущего заката и шепчет на отчетливом, с ноткой мольбы, иврите: Эрев Йом-Кипур – и повторяет снова и снова: вечер Йом-Кипур, вечер Йом-Кипур – а потом закрывает рукою свой рот, чтобы напомнить этой женщине о том, что вскоре будет запрещено делать тем евреям, которые не сменили свою веру, – на случай, если она забыла то, что когда-то знала. Но она, видно, не забыла, потому что тут же, утвердительно кивнув, торопится набросить на плечи платок, загоняет в дом обоих своих детей, играющих во дворе, и, заперев за ними входную дверь огромным ключом, ведет южного путешественника в глубь Вердена, к своему мужу-врачу.
И вот Бен-Атар уже идет следом за ней по узким городским переулкам, и по пути они проходят через рынок рабов, где воины и крестьяне торгуются о цене светловолосых, голубоглазых славян-язычников, привязанных к большому камню, и горожане улыбаются жене врача и указывают ей на один из больших домов, куда она, не колеблясь, входит в сопровождении своего гостя. Видимо, дом этот принадлежит человеку высокого звания, ибо пришедших встречают с подчеркнутой благожелательностью и затем с почетом вводят в зал, обитый коврами и увешанный оружием, в центре которого, на большой и широкой низкой скамье, сидит, прикрыв глаза и скрестив на груди руки, пожилой, почтенного вида христианин и, чуть улыбаясь, с большим интересом, прислушивается к словам врача-вероотступника, который по ходу разговора пускает ему кровь из затылка.
И Бен-Атар думает про себя, нельзя ли таким же образом спасти и его вторую жену, выпустив ей немного крови, чтобы успокоить ее дух, и даже делает небольшой шаг в сторону врача, чтобы лучше разглядеть его действия. Но в этот момент врач замечает свою жену и ее спутника, подает им неприметный знак, что понял всю неотложность дела, которое привело их к нему, быстро заканчивает свои процедуры и направляется к ним. И Бен-Атар тут же склоняется перед ним в глубоком поклоне, но отказывается от попытки выразить свою нужду на святом языке и вместо этого закрывает глаза, снова склоняет голову на воображаемую подушку, слегка дрожит и издает болезненный женский стон. Потом протягивает руку к горизонту, к той точке, где скоро сядет солнце, и вновь повторяет на иврите: Йом-Кипур, Йом-Кипур, Йом-Кипур.
Глава третья
И вот – то ли этот намек Бен-Атара на приближение Судного дня, то ли любопытство самого вероотступника, уже в первую встречу так пылко заинтересовавшегося южными евреями, столь непохожими на тех, из среды которых он себя по собственной воле исторг, – но что-то заставляет врача отменить кровопускание, уже назначенное в доме другого высокородного пациента, и поспешить за стены города к новой больной. Впрочем, молодая женщина, лежащая рядом с фургоном, и впрямь выглядит так, что страхи ее супруга отнюдь не кажутся преувеличенными. Ибо даже за время его недолгого отсутствия ей явно стало еще хуже: мало того, что ее не переставая колотит мелкая дрожь, но теперь ей мешает уже и тусклый свет европейской осени, и она всё просит первую жену поискать запропавшую куда-то шелковую вуаль и прикрыть ей лицо и в особенности глаза. А когда Бен-Атар приподымает ее, чтобы показать верденскому врачу, ему вдруг кажется, что ее исхудавшее тело деревенеет в его руках.
Но взгляд врача не сразу обращается к больной – прежде всего он ищет маленького андалусского рава, и не затем лишь, чтобы тот поскорее перевел ему на язык просвещенных людей, что это за боли мучают молодую магрибскую женщину, сводя ее шею в страдальческой судороге, но и для того, чтобы выведать у рава, чем же кончилось их великое сражение с рейнскими евреями и как решилась судьба второй жены. Но маленького рава нет, и не видно также второго фургона, как недостает и той изящной, но суровой и проницательной отстранившейся женщины, что в прошлый раз окатила его презрением за переход в другую веру и гневом – за отречение от прежней. И поэтому у врача не остается иного выхода, кроме как выуживать из Бен-Атара, с помощью ломаного языка отеческих молитв, хоть какой-то намек на причину страданий этой больной, которой, судя по затянутому багровой пеленой взгляду, лучше бы не лежать здесь, на открытом всем ветрам речном берегу, на глазах у лотарингских стражников, а поскорей оказаться в постели, и притом в какой-нибудь затемненной комнате, ибо ясно уже, что ее кровь кем-то или чем-то отравлена.
И хотя этому вероотступнику, всего лишь обратившемуся в христианство, а не родившемуся в нем, надежней и спокойней было бы совсем не впускать в свой дом евреев, даже по случаю болезни, но врач, видимо, не может побороть жалость при виде страданий второй жены, да к тому же его явно не покидает и страстное желание поближе познакомиться с евреями другой породы. И поэтому он предлагает Бен-Атару перенести больную в его дом, где он сможет сражаться с болезнью с помощью тех лекарств, снадобий и медицинских инструментов, что всегда готовы прийти на помощь хрупкой человеческой жизни, – не зря ведь эту жизнь порой сравнивают с быстро промелькнувшей тенью или упорхнувшим сном. И, по мнению врача, было бы хорошо, если бы с ними отправилась и первая жена, потому что тогда она еще успеет приготовить путникам кошерный ужин перед суточным постом Йом-Кипур, ведь Верден – не тот город, где сердце заезжего еврея может возрадоваться при виде другого еврейского лица.
И теперь, когда выясняется, что Бен-Атар тревожился не зря, он немного приободряется, услышав, что советует ему этот врач, который, несмотря на вероотступничество, не теряет в его глазах ни грана от своей учености или человечности. А поскольку магрибский купец и раньше сомневался в том, что раву Эльбазу, даже с помощью золотых монет, удастся в самый канун Судного дня уговорить восемь достойных евреев Меца покинуть свои семьи и синагогу и отправиться почти за тридцать парс в маленький пограничный Верден, чтобы образовать временный, путевой миньян для незнакомого им еврея, одну из жен которого свалила болезнь, он приходит к заключению, что нет никакого смысла и дальше томиться за городской стеной в ожидании Эльбаза. Тем более что раву было ясно указано, что в случае неудачи ему не стоит спешить в Верден, а лучше провести Судный день вместе с сыном среди евреев большой общины – пусть отмучает и освятит там свою душу в посте и молитве, и соберет вокруг себя всю тамошнюю общину, и вознесет с нею ко Всевышнему мольбу о полном исцелении больной жены и о душевном спокойствии здоровой. Ведь молитва тех, кто просит в пользу отлученного человека, по-прежнему сильнее молитв самого отлученного.
А тут, слава Господу, полуденное солнце покидает наконец пределы ашкеназской Лотарингии, неторопливо переползая в земли франкской Шампани, и в душе начальника стражи просыпается жалость при виде страданий молодой еврейки, и он разрешает сопровождающим ее чужеземцам войти вместе с их фургоном внутрь городских стен. Усталые лошади медленно прокладывают себе дорогу среди каменных надгробий славянских язычников, закончивших свою жизнь в христианском рабстве, и матрос-возница с величайшей осторожностью подводит фургон к небольшой площади перед маленькой церквушкой. Там, у входа в дом врача, стоит его жена, сумрачно глядя на приближающихся гостей и прижимая к себе двух вцепившихся в ее огромный передник маленьких детей, которые смахивают на взаправдашних лотарингских детишек, разве что выглядят чуть печальней. Здоровяк-исмаилит и молодой черный раб пытаются было помочь Бен-Атару спустить вторую жену из фургона, но он решительно отодвигает их плечом, отвергая любую чужую помощь и позволяя прикоснуться к ней лишь теплым, сильным рукам первой жены. Вместе с ней он бережно ведет больную под руки к двери, и, когда та снова видит тот дом, к которому две недели назад так взволнованно потянулась ее душа, у нее на лице проступает слабая улыбка. И она даже задерживает на мгновенье шаги, будто надеется, что ей вот-вот послышится то чудное, сплетающееся двухголосие, которым тогда, на пороге этого дома, бродячие музыканты уплатили хозяину за умелое исцеление.
Они медленно вводят вторую жену в дом врача-вероотступника, осторожно укладывают ее на узкую постель и пододвигают к ней большой железный таз, в котором сверкает крупная речная галька. Потом Бен-Атар укрывает жену двумя плотными черными капотами, которые подарили им евреи Вормайсы, и врач, не мешкая, рассыпает вокруг постели больной пахучие целебные травы, а затем подает ей какой-то напиток, цвета яичного желтка, и молодая женщина, даже не думая противиться своему целителю, послушно выпивает горьковатую смесь, и впервые со времени отъезда из Вормайсы на ее лице появляется оживленная улыбка, словно она пытается сказать окружающим: теперь всем нам будет хорошо. И при виде этой неожиданной улыбки Бен-Атар не может сдержаться и отходит в угол полутемной комнаты, чтобы смахнуть проступившие на глазах благодарные слезы. И ему кажется, что сумрак и покой и впрямь облегчают состояние больной, а может, это желтый напиток уже спешит оказать свое благодетельное воздействие, – как бы то ни было, дрожь, сотрясавшая всё ее тело, мало-помалу стихает, и растроганный магрибец пытается сунуть врачу, в виде задатка, небольшой драгоценный камень. Но врач, понимая, видимо, что имеет дело с человеком состоятельным и честным, который не намерен платить ему одним лишь пением – ни на один, ни тем более на два голоса, – с молчаливой усмешкой отклоняет протянутую к нему руку со сверкающим в сумраке задатком, будто говорит гостю: успеется…
Меж тем матрос-исмаилит и черный язычник, расположившись на маленьком лужке за церковью, не теряя времени готовят для своих еврейских хозяев последнюю трапезу, призванную отделить будни от приближающегося дня великого поста. Зеленоватый дым уже стелется над костром, сложенным из хвороста и сучьев, где первая жена вскоре займется доведением до ума похлебки, которую матрос и раб наскоро приготовили в большом горшке. А сам Бен-Атар тем временем спешит на городской рынок, где он намерен купить для всех своих спутников белых голубок и голубей, чтобы смертным трепетом их маленьких и чистых душ искупить грехи и провинности других душ, не столь невинных и чистых. И к глазам его то и дело подступают слезы, когда он вспоминает слабую улыбку больной жены, оставленной в доме врача-вероотступника, которому он готов сейчас довериться как члену своей семьи, даже если тот, в конце концов, окажется мнимым врачом, а не настоящим. Да, как члену семьи, внезапно повторяет Бен-Атар, сам удивляясь этим своим словам. Как члену семьи, повторяет он вновь с горьким вызовом, как будто отлучение, которое, как упрямый и злобный дух, тянется за ним от самой Вормайсы, и его самого уже отчасти превратило в вероотступника, неожиданно и вопреки его собственной воле.
Но конечно, не в такого вероотступника, чтобы он, упаси Боже, посмел уклониться от выполнения, в полной их строгости, даже в этих нелегких условиях, всех до единой заповедей того святого и страшного дня, что медленно опускается сейчас на земную юдоль. И потому он долго стоит на верденском рынке, тщательно и терпеливо проверяя тела лотарингских голубей и голубок, которые испуганно бьются в его ладонях. И только затем, заполнив мешок дюжиной надежно связанных искупительных птиц, поворачивает назад, к своим оставленным спутникам, и на подходе к церкви его сердце вдруг охватывает леденящий страх, потому что он видит, что оглобли фургона брошены на землю, а лошадей нет и в помине. Неужто оба иноверца злоупотребили его отсутствием и минутной слабостью и сбежали вместе с лошадьми? Но, ведомый тою надеждой и уверенностью, что окутывают его сейчас, как плацента окутывает зародыш в материнском чреве, он тут же торопится успокоить себя, что матрос-исмаилит вовсе не сбежал с лошадьми, а просто повел их на ближайший луг на выпас. И, уже не задерживаясь, проходит дальше, на зады церквушки, и там, в стальном свете низко нависшего неба, видит свою первую жену, босоногую, в потертой, закопченной накидке, одиноко склонившуюся над подвешенным на костре горшком и терпеливо помешивающую большой деревянной ложкой похлебку, которую сварили перед уходом иноверцы. Ее серьезное, строгое лицо раскраснелось от жара, и пламя костра, кажется, чуть не лижет длинный локон, выбившийся из ее прически.
Уже более семидесяти дней прошло с того времени, как их старое сторожевое судно вышло из Танжера, чтобы отважно и споро проложить себе путь через огромный своевольный океан к далекому маленькому городу по имени Париж. Но, какие бы трудности ни подстерегали по пути это путешествие и самих путешественников, не было еще, ни на море, ни на суше, такого часа, который по его печали и горечи мог бы сравниться с этим, когда Бен-Атар стоит в полном одиночестве, без рава и без миньяна, без компаньона и без племянника, без слуги и без капитана, без лошадей и без общины, и даже без молитвенного дома поблизости. Отлученный от еврейства, в самом сердце чужой, христианской земли, с кораблем, полным товаров и застрявшим у берегов Парижа. И все это – за считанные часы до прихода Судного дня, на задах маленькой, сложенной из серых брёвен церквушки, сокрушенно глядя на жену своей молодости, которая сражается с огнем, как какая-нибудь рабыня, в то время как вторая его жена лежит на ложе страданий в сумрачном доме врача-вероотступника. И хотя он искренне, от всего сердца, готов принять на себя всю вину за те страдания, что навлек на близких ему людей из упрямого желания доказать миру, какую огромную любовь питает не только к двум своим женам, но и к кудрявому племяннику, он, как всегда, не чувствует себя вправе – ни в час победы, ни в час поражения – преуменьшать власть и силу судьбы, которая ведет и направляет его, к добру или к худу, с первого дня его жизни.
Да, вопреки своей готовности, этот магрибский купец всё же не настолько возгордился, чтобы возложить всю вину и ответственность только на одного себя, как если бы он один был подлинным и единственным хозяином своих действий. Тем более что он отлично знает, что, если упадет сейчас на колени перед своей первой женой, и покается перед ней, и признает себя виновным, она растеряется и опечалится, не зная, что ей делать с этой виной и с ее владельцем. Но если он вновь напомнит ей о слепой, идущей на ощупь судьбе, которая порой повергает человека в прах, а порой гладит его и целует, она покачает головой в знак согласия и будет знать, как утешить супруга, которого дала ей та же судьба. Никого не обвиняя, ни на что не сердясь, ни о чем не жалея, она напомнит ему, как сладостен и прекрасен вечерний свет этого святого дня в их родном городе, и порадует мыслью, какими ослепительно белыми и чистыми будут одежды обоих их сыновей, когда они по окончании разделительной трапезы отправятся в синагогу к старому дяде Бен-Гиату, и скажет, что та же судьба, если захочет, приведет их уже через несколько дней на корабль, который они покинули в маленьком и мрачном Париже, и позволит им подняться на него, и отплыть в вожделенный Танжер, и тогда воды огромного океана бесследно смоют отлучение и бойкот, которые провозгласили против них евреи темных ашкеназских лесов, столь самоуверенные и заносчивые, несмотря на их малочисленность.
И вот так, теми же словами, которые первая жена могла бы сказать ему, если бы он сумел настолько унять свою гордыню, чтобы попросить у нее прощения, Бен-Атар слегка успокаивает тот новый страх, от которого у него все эти дни, с самого отъезда с Рейна, слабеют ноги, – и, чувствуя, как его сердце вновь наполняется любовью, подходит к этой большой босоногой женщине, что склонилась над горшком с похлебкой, обнимает ее за широкие плечи и ласково отводит от пламени, которое, кажется, хочет последовать за нею. И затем, вытащив из мешка одну из белых голубок, он зубами разрывает нить, привязывающую ее к остальным птицам, берет ее за две розовые лапки и начинает вращать над растрепанной головой первой жены, которая с благодарностью закрывает глаза. Это замена твоя. Это подмена твоя. Это искупление твое. Эта голубка умрет, а ты вступишь в жизнь добрую, долгую и мирную. И точно так же как его великий дядя Бен-Гиат после этих слов тут же выхватывал острый нож, чтобы зарезать жертвенного ягненка на глазах у искупленных домашних, так и Бен-Атар отделяет своим ножом голову голубки и передает ее истекающее кровью тельце первой жене, которая выжидает, пока затихнет трепет маленьких крыльев, а затем сразу же принимается ощипывать птицу, чтобы приготовить ее к трапезе перед постом, вместе с другими голубями, которые искупят грехи прочих членов маленького семейства. А Бен-Атар уже прячет в складках своей одежды очередную птицу, а за ней и другую, ибо больная жена, к которой он направляется теперь, нуждается в двойном искуплении.
И в полутьме лечебной комнаты он обнаруживает свою молодую жену на том же месте, где он ее оставил, погруженную в глубокий и спокойный сон, как будто бы тот желтковый напиток, которым не так давно напоил ее врач-вероотступник, и впрямь оказал на нее желанное воздействие. Но Бен-Атар не решается сразу же вытащить из складок одежды тех голубок, которых купил для ее искупления, потому что с изумлением видит, что рядом с ее кроватью стоит не только сам врач, но также одетый во все черное христианский священник, видимо прослышавший, что в доме его подопечного новообращенного нашла прибежище группа евреев, и заторопившийся к нему, дабы не позволить этому неопытному христианину оступиться, а то даже, упаси Боже, вернуться в прежнюю веру. И вот теперь Карл-Отто Первейший, как он себя именует, доказывает своему наставнику в новой вере, что им движет вовсе не скрытное влечение к вере прежней, а одно лишь обычное милосердие врача, столь необходимое сейчас этой молодой страдающей женщине, которая хоть и принадлежит к упомянутой группе евреев, но, однако же, евреев совсем иных, живущих под покровительством далеких исмаилитов и поэтому не имеющих ни малейшего намерения поселиться в Вердене или в каком-либо ином месте, но спешащих лишь поскорее покинуть Европу и отправиться восвояси в свои далекие дали.
Но ни один служитель церкви – и уж наверняка не этот, что так сурово и надменно возвышается сейчас рядом с врачом, – не может, да и не вправе поверить в существование каких-то «иных евреев», даже будь они родом с далекого черного материка. И поскольку в глазах этого священника все евреи одинаковы уже по самому замыслу их сотворения, он считает себя обязанным зорко стоять на страже, следя за тем, как бы его подопечный, по собственному желанию сменивший веру этой секты заблудших н слепых богоубийц на веру истинного спасения и милосердия, не впал в соблазн и не подумал, что хоть какой-нибудь еврей может быть спасен и помилован, даже если он выделяется таким несомненным, грустным и смуглым благородством, как этот североафриканский мужчина, что, войдя сейчас в комнату и с тревогой глянув, как неуклонно темнеет в маленьком окошке, понял, что времени у него осталось совсем немного и ему необходимо немедля и решительно, хотя и со всей надлежащей мягкостью, разбудить вторую жену и усадить ее в кровати, чтобы, на манер дикого язычника, покрутить над ее, а также над своей головой двумя белокрылыми искупительными голубками, произнести древнее благословение: Это наши замены. Это наши подмены. Это наши искупления. Эти голуби умрут, а мы вступим в жизнь добрую, долгую и мирную, – и никоим образом не уклоняться ни от смущенного, испуганного взгляда врача, ни тем более от легкой презрительной улыбки христианского священника в тот момент, когда, до конца исполняя святую заповедь, он отсечет, одну за другой, две маленькие оперенные головки с их любопытно мигающими глазками и бросит их, истекающих кровью, на темный земляной пол у ног кровати в абсолютной уверенности, что их целительная сила нисколько не уступает той, что поблескивает во флакончиках с разноцветными микстурами, которые стоят на столе врача под фигурой тысячелетнего Распятого.
Между тем молодая женщина уже сидит в кровати, испуганная, пунцовая от жара, и ее золотая серьга сверкает в полутьме, точно маленькая звездочка. Она никак не может решить, является этот ее, общий с мужем, обряд искупления признаком глубокого отчаяния супруга или, напротив, – его огромной надежды, но покамест послушно принимает протянутую им кожаную флягу с водой, медленно, прикрыв глаза, отпивает из нее и, слабо улыбнувшись, согласно покачивает головой, когда он шепчет ей на ухо по-арабски, что первая жена уже готовит снаружи ту последнюю трапезу перед постом, которая не только утолит их голод и усладит душу, но, главное, вернет им всем, а в особенности ей, столь горячо им любимой жене, те душевные силы, которые покинули их с той поры, как вормайсцы подвергли их отлучению, бойкоту и оскорблению, с виду направленным лишь против мужа-двоеженца, но на самом деле – против них всех.
И, сказав это, он не задерживается больше у постели больной жены, хоть его так и тянет остаться рядом и следить, как она выздоравливает, но выходит наружу, чтобы передать первой жене тех двух зарезанных голубок, которых он все еще держит в руке, – пусть добавит и этих птиц в тот горшок, что уже попыхивает паром над пламенем костра. А небо снаружи слегка прояснилось, и на всем вокруг играет и пляшет нежный свет послеполуденного солнца, и глаза магрибского купца внезапно наполняются слезами, как будто сквозь страдания и отчаяние пробился и сверкнул ему луч новой надежды – и не только из-за воспоминания о той слабой улыбке, что снова промелькнула на пылающем лице второй жены, или в предвкушении той трапезы, что сейчас готовит первая, но и потому, что он снова видит двух своих лошадей и мула, которые уже возвращаются с пастбища и медленно выходят в эту минуту из-за серого деревянного здания церкви. Сердце хозяина каравана так раскрывается навстречу верным слугам, которые вернули ему его собственность, как будто он всерьез опасался, что они могут исчезнуть вместе с ней. И у него вдруг рождается странное желание произвести обряд искупления и над ними тоже и этим подкрепить их в преддверии наступающего Судного дня на тот случай, если в небесах по ошибке подумают, что они тоже евреи. И он велит им подойти и наклонить головы и достает из большого мешка еще двух голубей, берет их за лапки и делает ими три круга над остроконечной, как яйцо, макушкой черного язычника и такие же три круга над замызганным голубым тюрбаном матроса-возницы. А дабы они не заподозрили, будто он совершает над ними какое-то тайное колдовство со злыми намерениями, он крутит затем тех же голубей над собственной макушкой и коротко переводит им на сочный исмаилит свое древнее ивритское благословение, и лишь после этого умело отсекает ножом маленькие оперенные головки и швыряет их привязанному рядом шакалу, который с одинаковой жадностью пожирает все, что бы ему ни бросили люди.