355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий Кузьмин » Свет мой Том I (СИ) » Текст книги (страница 33)
Свет мой Том I (СИ)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:06

Текст книги "Свет мой Том I (СИ)"


Автор книги: Аркадий Кузьмин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 40 страниц)

VII

Отставшие Саша и Антон, не дыша, подвинулись и заглянули в параллельную с большаком канаву, о существовании которой они было забыли с перепугу; красноармеец-то в нее свалился и, что поразительно, оказался жив! С окровавленным лицом и большими голыми руками, барахтаясь в сугробистой канаве и окрашивая белейший снег в ало-красный цвет, он мычал как-то бессвязно и пытался встать. Под головой его, пропитываясь кровью, снег подтаивал, как сахар; таял он, хоть и морозно было все-таки, и под его елозившими как бы наощупь кургузыми руками.

Раненый, опоминаясь постепенно, наверное, в полной мере наконец сознал опасность все-таки быть убитым непростительно – сознал после того как отчасти понял, что его так неожиданно убили и еще живого сбросили умирать в холодную скользкую могилу, откуда ему уже трудно встать и выбраться; видимо, он более всего испугался известной этой неизвестности и своего бессилия, усиленного болью, страхом, ощущением, а еще в полубеспамятстве, как во сне, скорее как-то бессвязно замычал, чем закричал и застонал, не зная, будет ли ему от этого лучше.

В потрясении тем большем дети стояли над ним, барахтавшимся, точно на самом краю разверзшейся пропасти, – стояли, с тоже отнявшимися языком, ногами и разумом. Не сразу они нашлись, очухались, прежде чем что-либо сказать бойцу и сделать по-человечески. Да и не были они совсем уверены в том, что он, раненый, будучи в шоке и в состоянии бесконтрольности своей, способен хоть видеть сквозь кровавую пелену, слышать и понимать их. Хуже, если он, почувствовав их присутствие, мог подумать, что это вернулись немцы, чтобы добить его, и потому и замычал, словно сильней еще.

Обретшие наконец дар речи братья умоляли:

– Дяденька, родной!.. Дяденька, пока лежи в канаве тихо; если можешь, полежи…

– Вон гады оглядываются – ведь заметят. Могут дострелить.

И хотели-то перво-наперво слетать за тетей Полей, чтобы с ней порассудить, как тут быть.

Когда словно в подтверждение самых худших их опасений там, в колонне уходившей, вскинулось какое-то движение; кто-то резво, бегом отделился от нее и, перемахнув канаву снеговую, метнулся прочь, к деревьям, закрывавшим школьный сад. За бегущим кинулся конвоир, другой. Бухнули два выстрела. Но обезумевший, видимо, пленный мигом очутился почему-то на ближайшем тополе, по его стволу лез все выше. Уже не спеша подошли туда его вооруженные преследователи, снизу нацелились в него… И вот тело нелепо, ломая тополевые сучья, соскользнуло вниз и упало. Поднялся белый султан снежной пыли. С беглецом было покончено.

Оглушенные здесь пальбой, деревья сбросили с ветвей голубое покрывало инея, оголились, почернели… И западал снежок, словно желая скрыть от ребят то, что не должны были они видеть и чего вообще-то не должно было быть у людей. Снежок таял на словно обугленных руках, шее и лице притихавшего раненого, – он, полулежа, сплевывал кровь.

И Антон спросил, еще не веря, обрадовано:

– Дяденька, ты как? Слышишь нас?

– Ну-ну, – как будто прохрипел тот со стоном легким. – Эх, переносицу, должно, расквасили они мне. Язви их в сердце!.. Прощай, любовь!..

– А ползти ты сможешь? Видишь?

– Ну, теперь смогу, пожалуй, сам… Поползу и встану…

– Не сейчас – ты полежи в канаве две минутки; пусть подальше немцы отойдут… Мы крикнем тебе.

Конвоиры будто услыхали этот сговор: поостановились, повернули сюда головы… Ну, собачий нюх!

Крикнули они с угрозой.

– Weg, рус! Schnell! Schwein, weg! – Стволом карабина отмахнули: прочь, скоты, мол.

Они. Ясно, не давали тотчас даже хоронить убитых. Не в правилах их лютой компании.

– Чуть погодя, переползай прямо большак и – в сад, – второпях договорили мальчики. – Там пустует школа… Мы – сейчас… – И уж, послушно пятясь, поскорей (чтобы, главное, не погубить красноармейца, да и себя самих) ретировались.

А вернувшись вскоре снова на большак и зайдя в пустующую школу, братья Кашины уже не обнаружили красноармейца, а видели его след: так, на полу разметанной школьной кухоньки (здесь недавно жила семья учительницы) валялись свежеокровавленные тряпки, крошки сухарей… По всей вероятности, раненый не стал задерживаться близ дороги долее, чем нужно: найдя в себе силы, он быстрехонько перевязался и ушел куда-то дальше.

Редчайше человеку повезло, что его спасла канава: к счастью, конвоиры не заметили, как он в ней барахтался, когда был без памяти. Они не раз так добивали раненых, если те шевелились.

После было и такое. Из второй партии перегоняемых военнопленных также повыскочил один беглец неразумный, запетлял за двор. Немцы, стреляя, кинулись за ним. И стоявший вблизи Гриша шестнадцатилетний. Испугавшись вдруг, тоже побежал от них. Конвойные и его схватили, затолкали, хотели тоже застрелить. Как и того пленного, не успевшего зарыться в солому. Насилу бабы вырвали парня у них.

И еще твердили гитлеровцы о своем признании только приемлемых ими для себя правил ведения этой войны: дескать, не смей и не моги ты, противник, сражаться с нами и защищаться так, как ты можешь и умеешь, а лишь стоя на коленях перед нами и прося у нас пощады.

VIII

8 ноября легко-морозно блистали всюду волны свеженасыпанного снега, зеленился свод небесный. Антон, разогревшись, в проулке загребал лопатой и откидывал снеговые вороха, разлетавшиеся жемчужной пылью, – расчищал дорожку около большого двора. И вот сюда забрела одна серо-зеленая мумия с карабином – с посинелым лицом, замотанная вся, – слоняясь на часах, обходила непустые немецкие грузовики и повозки, понатыканные подле изб. С подозрительностью щерила глазки. Антона это раздражало. «Что, камрад, ты собой доволен?» – не терпелось ему поддеть того словом. Как разлился до земли, что от звучащей струны иззаоблачный гул одиноко летящего самолета. Только странно, что этот звук был каким-то отличительно красивым, переливчатым; он ничуть не пугал, не нес в себе признак возможной быть опасности для людей, напротив. Может быть, потому, что шел извысока?

– Was? Deutsch? – Антон тотчас разогнулся, чтобы отдохнуть немного, запрокинув голову, отыскивал глазами в зелено-синеющем разливе неба самолет. – Ну, конечно же, немецкий! Наших самолетов почему-то нету. Уничтожены, что ли, все? – Он обращался к часовому.

– O, ja, ja! – самодовольно-мерзко подтвердил тот, угрюмый молодой солдат, притопывая в сапогах негреющих, задубевших.

– Думаешь, что все: «Rus уже kaput? Вы ей свернули шею?» – И, Антон, отстранив от себя деревянную лопату, очень понятным жестом показал тому так, как привычно его собратья сворачивали шею изловленным ими курам. – «Так?»

– Ja., die Sache klapt, – оживился часовой.

– Nein, дело еще не сделано, kamrad. Увидишь…

– Das leuchtet mir ein.

– Nein – nein, это ты не понимаешь ничего. – Антон, уже иронизировавший над напыженностью солдафонской немцев, по-мальчишески пускавший в них словесные занозы в пику им, вновь голову задрал – проглядывал небо. – Где же он? Да вот где… Видно хорошо…

Пролетавший на восток бомбардировщик, однако, так и привораживал к себе его, Антона, взгляд; видимо, от солнечных лучей и также в отражении от набело заснеженных полей самолет был лучезарно-серебрист и, словно несом и легкокрыл. Да неожиданно зашлепались вокруг него и с некоторым запозданием запукали – шарообразно-ватные купола разрывов зенитных снарядов. Значит, чудо: самолетик-то оказался нашим!

– Видишь: ведь советский полетел обратно, – взволнованно, с небрежностью уже сказал Антон отупевшему немцу. – Ну, кумекаешь?

Грел морозец щеки Антона, и они горели.

И еще он заметил, что от бомбардировщика, будто отделились-проблестели чешуечки, или струйки, серебра, но не придал этому никакого значения, тем более, что эти струйки тотчас и пропали, развеялись из поля зрения, в то время как летящий самолет еще обкладывали белые шапки разрывов, и возникла боязнь за него.

Когда ликующий Антон заскочил в избу, он застал здесь, похоже, диковинную мессу: перед Анной и иконами, стоя и крестясь, торжественно, молодо и страстно читал нечто молитвенное, церковное, или собственное, сочиненное благообразный священнослужитель, дьяк, знаток своей профессии (что выдавали внешняя смиренность в его обличье и духовная риторика). Это был, вероятно, один из побирающихся ныне церковнослужителей – с обнаженной залыселой головой и с заплечной холщевой сумкой на лямке.

– Спаси, Господи, люди Твоя и благослови достояние Твое, победы благоверным людям на супротивные даруя, и Твое сохраняя крестом Твоим жительство, – прочел дьяк. А затем другое: – Ангеле Божий, хранителю мой святый, на соблюдение мне от Бога с небесе данный, прилежно молю тя: ты мя днесь просвети и от всякого зла сохрани, ко благому деянию настави и на путь спасения направи. Аминь.

Даже трехлетняя Танечка притихла за столом, положила по-взрослому ручонки и глядела с удивлением то на бородатого дядю, строго читавшего что-то, то на прослезившуюся отчего-то маму, то на посерьезневших Веру и Сашу, только что выстругивавшего ножичком какую-то самоделку.

Уже появились слухи о том, будто бы некоторые ржевские попы присягнули новой, оккупационной власти; отказавшиеся же ей присягнуть и сотрудничать с ней церковники были казнены, несмотря на их духовный сан. Что будто бы во Ржев уже Гитлер прилетал и он-де высказал свое желание: именно на месте Ржева потом сделать русскую столицу, а Москву сравнять с Землей. И правда была та, что немецкие солдаты уже весело поговаривали о том, что им дан приказ превратить и Москву в доподлинный пустырь.

Отчитав молитву и не двигаясь с места, неизвестный дьяк мял в руках потрепанный заячий треух.

Анна стыдливо, опомнившись и опуская глаза, поблагодарила и сунула ему в ладонь протянутую три картофельных лепешки, ломтик хлеба и ломтик сальца.

– Чем могу отблагодарить – не обессудьте нас… Обобрали уж… Самим нечем жить. При стольких-то ртах…

– Вижу, матушка, не мучься. Да спасибо за какое ни на есть вспомоществование, каким поделилась ты… Поклон тебе низкий. – Поклонившись, гость запустил в суму, как в большой карман, принятое подаяние.

– Много вас, просящих, теперь ходит так… Обездолен люд совсем.

– Потому я говорю вам: единой верою служите избавлению от супостата. Знайте и носите в своем сердце правду. Волюшка воротится вместе с зарей.

Глубоко вздохнула Анна:

– Ночь настала, зачернила все; не мережет свет. Суженых не видно. Долго ждать, наверное.

– Матушка, не убоись. Москва живет, она не склонит головы. Да придаст бог силы матерям и всем мученикам. До свиданья. – И он ушел, точно растворился. Точно его вовсе не было. А было это лишь одно какое-то знамение, неспроста явившееся к Анне.

Анна вслед ушедшему перекрестилась, устыдившись, пожалев его в душе. Ведь если по-серьезному считать, хотя она до революции заучивала в школе, культивировавшей православие, догмы богословия – закона божьего, она в жизни дальше этого не пошла и не стала истинной верующей патриоткой; никакого времени у ней не оставалось от хозяйства, колхоза, огорода и семьи для того, чтобы постоянно много и заумно, на все откликаясь, веровать в религии, подобно иным послушницам.

Она также и сейчас смотрела на культ вероисповедания, ближе не подвинулась к нему, как ни невзгодилось повсюду. Но, как и многие отчасти молившиеся женщины, она, видимо, по чисто бабьей привычке и слабости (боялась все порвать) также придерживалась лишь частично бытовой веры; старалась как-то соблюдать, но не соблюдала здесь все привычные обряды. Они, маловерующие по существу, ходили в храм для того, чтобы службу посмотреть, послушать песнопение, все равно что на занимательное массовое представление или в кино, или же на девичьи посиделки; так, слушая церковных утешителей, молилось – только от случая к случаю, как придется, – большинство молившихся. И крестили еще детей по заведенному некогда обычаю, чтобы, не дай бог, ребенок не был и не умер некрещеным, – будет грех. И своих ребят Анна туда, во Ржев, таскала, чтобы окрестить. Ей вспомнилось: раз еще Антон махонький на обратном пути домой жаловался со слезами, что устали ножки – не идут и приседал, и оттого-то, должно быть, у него в паху образовалось вздутие-желвак. Потом он рассосался, пропал постепенно. Само собой.

Но теперь и даже то немногое – посещение церквей и моления – порушилось. Людям обездоленным действительно, наверное, нынче нужны не эти поклонения. Врага в слезах не утопить. Слезами горю не поможешь. Это правда.

Анна позадумалась, ушла в себя, осмысливая хоженое-перехоженое. И, наверное, поэтому не разделила радостного возбуждения Антона от наблюденного им пролета нашего самолета.

IX

А вечером Наташа принесла (с расчистки большака, куда немцы выгнали группу жителей) будоражащую новость: наш самолет накидал свежую газету «Правда» с напечатанной речью Сталина – был парад на Красной площади 7 ноября.

– А-а! – всплеснула руками Анна. – Неужели такое может быть? – И порозовела даже.

– Отчего ж не может, мам? Смешная ты!..

– Отмечался, стало быть, праздник революции? В Москве?!

– Надо думать, что не зря.

– То-то, значит, как я в поднебесье этот самолетик углядел, – возбужденней сказал Антон, – я очень удивился тому, что будто выпрыснулись из него какие-то серебристые опилки. Кто ж разберет.

– Интересно, доченька: кто-нибудь уже читал газету?

– Матвей Буланков нашел ее, – сказала Наташа. – Да что: влип по уши в нее – не схавал тишком. И нюхастый Силин уж набросился – отобрал ее. Загрозил наганом. Да засадит в карцер каждого, у кого только увидит это.

– И сама ты не поискала? – спросил Антон у сестры.

– Поглядывала – не увидела. Говорят, газеты унесло за Сбоево.

– Вот хотя бы подержать ее в руках, – сказала расстроенная Анна.

– На лыжах бы махнуть – недалече… – предложил Саша.

– Если взять левей Турбаево, – сказал Антон.

– Да, да, – поддержала Наташа. – Туда, аж к Седникову – деревне.

– Саш, ты как настроен: прогульнемся туда утречком?

– Всегда готов! – обрадовался младший брат. – Заметано.

Но Анна уже заумоляла их:

– Ой, детушки, не рискуйте жизнью. Я боюсь за вас.

Итак, пораньше братья вдвоем отправились на лыжах на поиск газеты. Проскользили по снежным полям восточней километров шесть – к разъезду железнодорожному, до балки, куда, возможно, отнесло листовки, и там, немало исходив вокруг, отклоняясь от деревни и дорог (во избежание опасных встреч с немцами). И только нашли часть газеты «Правда» (уцепившуюся за бурый кустик полыни) с напечатанной речью Сталина и его портретом. И то было ладно. С такой находкой, очень важной для всех, возвращались с невообразимой веселостью и жуткостью. Потому как, слышалось, где-то постреливали и будто тонкосвистящие пульки пролетывали мимо, дразня.

А в предвечерье, – едва Кашины дома прочли найденную газетную полосу, – к ним зашла тетя Поля. Вся – с замысловатой предприимчивостью. Стала подлаживаться с уговором странным: нельзя ли, сынки, уважить просьбу поселившегося у нее немецкого офицера, еще совестливого, верно, – дать ему хотя бы посмотреть газетку. Правда всем нужна.

Неожиданная ее просьба всех обескуражила. Была веская причина для того, чтобы утаить находку.

– Он-то не узнал – я не сказала ничего и не обещала даже достать, – пояснила приневоленная так распахнутой любовью к людям, тетя. Он слыхом, знать, слыхивал. И видел, как вы возвращались из поля. В бинокль, что ли. И попросил…

– Ну, а если это провокатор? Проведет за нос? – сказал Антон.

– Никак непохоже, – заявила тетя. – Поручусь за него…

– Знаете: фашисты не будут чикаться ни с кем из нас…

– Поручусь я вам, Антон, Аннушка, что он – тот человек правдивый (вижу по глазам), кому можно доверять. Без риска. Правда сейчас для него нужней куска хлеба, восхваления. Поверьте…

Антона восхищало в ней, неграмотной женщине, то, как она наощупь продвигалась в обиходе встречь сердечному движению. Что это для нее? Просто-напросто главная потребность? Но он еще сопротивлялся по инерции:

– Отдашь – и он ее присвоит, не вернет?

– Заопасается держать при себе! Не дурак, чай. – Тетя Поля убежденно верила, что нужно помогать и таким колеблющимся немцам, чтобы они разбойничали меньше. Спасу от них нет.

– Что ж, оттаскивать их за волосы? – сказала Анна со смешком. – Сами бучу затеяли – пусть и сами выкарабкиваются из нее.

– Не всегда так получается, – ответила Поля. – Хорошие люди и среди них, как видно, есть. Только они обложены со всех сторон мясниками. Слово не стрела – к сердцу льнет. Глядишь, все легче будет Красной Армии управиться, поможем ей хоть так.

Она убедила.

Антон самолично, зайдя в избу тети Поли, взглянул на ее нынешнего квартиранта – немецкого серебропогонника и, хотя ничего существенно хорошего, как и плохого для себя не нашел сразу, все-таки принес потом и отдал ему газетную полосу с помещенным портретом Сталина. И этот среднерослый серьезный офицер со смущинкой рассматривал ее (пока хозяйка караулила у окон, подстраховывая). А затем и прослушал с вниманием то, что Антон по его просьбе прочел ему вслух из речи Сталина. Тот удивлял своим сильным желанием, главное, узнать из разверзшейся бездны нечто такое, что оспаривало все, казалось бы, уже неоспоримое. Он искал доказательство тому – и проникался верой. Выходило, правда помогала укрепиться всем в честных убеждениях. Особенно на исходе 1941 года.

К середине ноября гитлеровцы уж вовсю торжествовали. Наперебой они сообщали местным жителям об окружении Москвы и руками изображали петлю, и делали ей, Москве, по несколько раз на дню «Капут»; и под большим, якобы, секретом передавали и о том, что все теперь закончится: советское правительство захвачено в Воронеже и что Молотов подписал акт о капитуляции России, и что теперь-то уж быстро распадется Красная Армия – не собрать ей косточки.

Они уж ликовали, сияя глупо, счастливо, победно, точно именинники, которые скорым-скоро – им чертовски повезло – на коне вернутся домой, к своим близким милым на радость их, они, отважные рыцари, укротившие наземных варваров – русских, неспособных даже мозговито, как умеют одни немцы, руководить собой и потому-де нуждающихся в несравненно лучшем – в мире лучшем – немецком руководстве с его отличной, ограничивающей дисциплиной и решительностью в проведении мероприятий с послушными массами. Причем им, солдатам-немцам, и не было, видимо, ни на йоту стыдно и тревожно за себя, за свой род и ни за что – стыд был упрятан где-то глубоко внутри. В особых тайниках глубинных. Потому как немецко-фашистские идеологи повсеместного разбоя, который они возвеличивали, в своих «памятках солдата» всерьез писали специально для него: «Нет нервов, сердца, жалости – ты сделан из немецкого железа… Завтра перед тобой на коленях будет стоять весь мир». Вон куда они нацелились: далеко!

Анна разумом своим, как всякий здравомыслящий человек, с самого начала войны ни за что не верила в невообразимый вал всечеловеческой погибели, постигшей и ее семью. И только верила – и когда обрушилась и на ее семейство дикая оккупация – неизбежно скорое освобождение, восстановление привычного уклада жизни. Под знаком этого она жила, переносила все мучения.

Никто-никто не думал – не гадал о том, что так станется, что приведется жить наощупь; но вот стали вынужденно жить и жили под нависшим вечным страхом – что-то дальше еще будет, чем все это кончится, если изначала что творится; а потом и об этом перестали уж, кажется, думать, попривыкнув к тому, что такое на долюшку каждому выпало, как в билете лотерейном, и надеясь только на неизмеримую доблесть своих мужиков, хотя их, мужиков, уже и пало и падало на землю, видать, видимо-невидимо.

X

– Аннушка, голубка, я к тебе зачем: вот возьми, прочти-ка что; – горячечно, набравши воздуха, обратилась к ней приспевшая ходоком в ноябрьский день абрамковская Глаша Веселуха от самого порога, едва вошла в избу, перекрестилась и поздоровалась, смятенная и отчего-то виноватая. Нет, она, набожная однолетка Анны, внешне никогда (а теперь подавно) не оправдывала своей веселой фамилии – картинное ее личико всегда пасмурнилось. разжав кулачок, она протянула Анне лежавшую на ладошке бумажку. – Наши бабы-то подняли на дороге после, как прогнали снова наших пленных мимо нас… Наказали отнести к тебе… Ты читай, что в ей написано… Ох, бежала на одном духу – так распарилась… Я расстегнусь…

Анна всколыхнулась вся, только взяв и развернув в руках расслоившийся бумажный лоскуток, предназначенный ей; оставленные карандашом серенькие буковки ударили волной в ее глаза, запрыгали, и она, пытаясь вникнуть в смысл записки, прочла написанное вслух:

– Ромашино. Кашин Василий Федотович. Тысяча восемьсот девяносто шесть?! Ну?..

– Это – данные твоего хозяина. Вникла?..

– Как же?.. – Вдруг уразумевши что-то нехорошее, что может быть Анна на минуту и бессильно опустила руки: – Значит, Глашенька, мой Василий, что ли, находился среди-то этих пленных и так дал весть о себе?!

– Мы так подумали, голубка… Кто же тогда кинул? С небушка кто понарошке?..

– Да, а мы с ребятами вот проглядели все-таки… Как теперь исправить?.. Ой! – И уж заметалась Анна в угнетении по избе. Изба стала тесной сразу. Это послание отняло у ней даже способность действовать порассудительнее чуть, как надлежало бы.

Все дальнейшее, видно, было для нее словно в осадочном тумане: она уже не слышала пришелицу, ребят, почти не различала лиц, а засобиралась судорожно. Куда – она знала. Стала быстро-быстро одеваться.

Кстати забежала в избу (тут как тут) и Поля, словно почувствовавшая что неладное. Спросила, натянувшись, что струна:

– Куда, Анна? Чем встревожены все? – проникающие глаза выстремила.

– Полюшка, – поторопилась Анна, – схожу я к старосте Силину. – Словно у нее разрешение на то испрашивала. – Пускай мне справку, документ какой-нибудь дадут-выправят…

– Какой? Зачем? Да что у вас? – Поля заморгала – ничего еще не понимала.

– Срочно надо нам идти следом за колонной пленных. В ней – Василий наш.

– А откуда ты узнала?

– Кинул он записку о себе. Глаша – вот, спасибо, ее нам принесла…

– Где она? Дай сюда взглянуть.

– Ой, куда ж я ее сунула? Только что в руках держала… Куда-то подевала… Надо же! Пойду, попрошу: и чтобы старшеньких моих – Валеру и Наташу сразу отпустил с принудиловки. Пойдут они…

– Послать их одних нельзя.

– Так и я сама отправлюсь с ними, Полюшка.

– Нет уж, и не думай; дома у тебя остаются одни малые – с ними ты побудь, а я пойду. Обещаю тебе дойти куда-нибудь, куда только сможем, – чтоб узнать что-нибудь о Василии. Только неужели, если это он действительно среди красноармейцев был, не мог крикнуть, сказать кому-нибудь в Абрамовке, что это он, Василий, чтоб о нем родным передали… Ведь там на проводах почти весь народ стоял, обступал дорогу…

– Стало быть, не мог. Может, верно так…

– Понимаете, я сама бы еще не поверила, – опять с горячностью заговорила Глаша, подойдя поближе к Анне, к Поле, им в глаза засматривая и помогая себе рассуждать всем движением и всплескиванием ладных ручек. – А Фокин Макар даже внушал…

– Какой Фокин Макар? – перебила Поля.

– Полинька, тот, кого призывали на фронт вместе с Василием нашим, да потом отставили: признали все-таки непригодным, кажись, к боевой службе.

– Он внушал нам, – уверяла Глаша, – что он собственными глазами увидал Василия. Тот, значит, по его словам, шел в ряду колонны с самого краю. С отпущенной, говорит, черной бородой. И так пристально и строго посмотрел на него (он стоял у своего крыльца) – прямо пронизал, говорит, черными глазами, но ничего при этом не сказал, что ему аж не по себе тут стало…

Побледнело-нервная Анна лишь ужасалась на ее слова: чрезвычайно все сходилось вроде бы на том, что было на Василия очень похоже. Однако Поля с основательным сомнением заметила:

– Знаешь, Глашенька, что я теперь скажу: народ тоже очумел…

– Я не знаю… право…

– … стал такие небылицы сочинять. Насказать-то можно всякое, ого! И поди-ка потом разберись, что к чему. Весь упрешься. Верно? А Макара Фокина, видать, просто совесть нынче гложет, мучает; гложет, мучает она его именно за то, что он, собой видный, молодой еще мужчина, в тяжкое-то время для страны дома отирается, а не мнет где-нибудь бока наглому антихристу и не курочит того из оружия…

– Ну, если его отставила от этого сама комиссия – непригодность в нем нашла…

– Э, Глафира, брось, пожалуйста! Да кто ж может отставить-то тебя от самого себя? Никто-никто. Не может даже бы щадящий, иль какой он есть там, наверху. Отставкой нынче не прикроешься, если ты по воле собственной попал в позор, пощады запросил. Грош цена тебе.

– Ты-то очень требовательна к людям, Поля.

– Уж как умею, бабоньки. Ну!.. Так ты, Анна, к старосте идешь?

– Да, готова, – дрожно-нервно отвечала Анна.

– Ну, тогда пошли дела делать и доделывать. И я буду собираться. Что ж…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю