Текст книги "Свет мой Том I (СИ)"
Автор книги: Аркадий Кузьмин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 40 страниц)
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
I
– О-о, чудесно же: все мы при себе, ура! – И темнокудрая Яна-Яночка, жена при Павле солнечном, артистично ручками всплеснула и каким-то магическим взглядом повела перед собой, вот только что они и дети – третьеклассник Толя да трехлетняя Люба – уселись среди всех прочих граждан в желтоскамеечном вагоне и только что вагон, дернувшись, набирая ход, заколыхался мерно в движении вдоль по отполированным колесами рельсам. Все устраивалось нужным образом. А между тем это было 22 июня 1941 года, т. е. именно в первовоенное воскресенье, однако было так, что о том – о случившейся этим утром всеобщей беде – почти никто из горожан еще не знал. О войне еще не сообщалось населению по радио.
Итак, чета Степиных поехала с Финляндского вокзала на дачу – в курортную зону Сестрорецка, любимое место Яны; они хотели для отдыха воспользоваться здесь комнаткой, закрепленной за Яной по статусу учительницы, преподававшей местным ребятам историю. Нынешний учебный год по маю завершился. Все учащиеся уже разъехались на каникулы. А Павел получил календарный отпуск. И в семье у них, Степиных, покамест не было больших потрясений, разве что проявлялись мелкие супружеские стычки, что считалось у людей само собой разумеющимся, существующим в порядке вещей. Не до них!
До Сестрорецкого курорта курсировали так называемые круговые поезда – через станцию Белоостров – примерно каждые полчаса по выходным дням. Однако нынче поезд дошел лишь до Белоострова, а дальше почему-то не пошел немедля. Из-за этого в вагоне все заволновались. Что за штучки такие? Был-то уже самый полдень. А вскоре в вагон вшагнул хмуроватый железнодорожник-начальник в полуформе и, став у входа, срывающимся голосом оповестил всех едущих о том, что данный рейс прерывается в связи с тем, что началась, граждане, война с Германией. Немецкие войска на рассвете атаковали границу. Бомбили наши города. По радио сейчас дали правительственное сообщение…
Услышанное разум человеческий никак не вмещал, не мог вместить; шок, непонимание происходящего и растерянность придавили сразу всех пассажиров. Они, лишь опомнившись мало-помалу, зашевелились, задвигались, заахали, завздыхали, повалили вон из вагонов – кто куда. С сокрушением, тревогой и печалью. Со словами проклятия извергу:
– Вишь, чертоломит гад ползучий!..
– Чтоб поиздыхалось им… Горлохватким колбасникам!
– Вот и верь заклятиям… Доумасливались… до чего…
– Хорошо известно: чем заиграешься, тем и зашибешься, – присказал при сем, ни к кому в особенности не обращаясь, некий замурзанный субъект в вагонной толпе, потянувшийся на облитый лучами солнца перрон, перечеркнутый темными тенями от ближних лип. И сказанное им Павел, который волок чемодан и сумку, тут же мысленно перевел на пример своего жизнеустройства, прежде всего. Он подумал об этом потому, что нынче уже успел поскандалить с Яной вследствие ее умышленно-легкомысленного недопонимания, как казалось ему, его ясно-определенного умонастроения, отчего они и припозднились сегодня с выездом, будь неладен он. – Все ходят, как слепоглухонемые, – продолжал меж тем предрекатель сам по себе, не ища по обыкновению глазами ничьего взгляда. – Разве непонятно людям ничего?
Да легко словесничать всуе, тратить слова.
Ведь так ясно, ясно было: никакое понимание людьми такой нагрянувшей беды никак не спасало наш народ от безумства распаленных вояк, завоевателей Европы. И к такому суровому повороту всей жизни он морально не был готов – отнесся точно к какому-то стихийно налетевшему бедствию, неуправляемому самотеку, с которым отныне предстояло биться насмерть.
Однако же большинство граждан все еще надеялись избежать непредвиденных последствий объявленной им войны. И, собственно, неприятие и отторжение ее, как факта такового, теперь явно было написано, главным образом, на мужских лицах.
В этот момент Павел ничем не отличился, не запаниковал никак. Его всегда выручало врожденное отцовское чутье обывателя: успеть вовремя приспособиться к жизненным обстоятельствам; он ни в чем и ни с чем не высовывался нигде заметно, все на производстве делал, не надрываясь сильно, как умел и считал нужным, в меру своих сил – не утруждал себя излишними нравственными заботами. Никогда. Однажды он напрочь сбежал от изнурительного хозяйствования на земле нечерноземной, обедненной, донельзя капризной – от того, чем, бывало, занимались его родичи, его отец. Но он не принимал осознанно сердцем и все станочно-железное заводское производство, где выделывались, фрезеровались, вытачивались и шлифовались массовые металлические детали в определенно точных параметрах. К этому он в своей жизни попросту не привык и не думал привыкать особенно. Ко всему он лишь чуть подлаживался, поскольку имел все-таки мужскую закваску и было у него какое ни на есть самолюбие в тридцать пять лет. Отсюда все.
С самого утра Павел, недовольный медленным дачным сбором, обидел Яну, попрекнув ее капухой дворянской. И вот сейчас, когда она, услыхав о начале войны, в растерянности возроптала оттого, что теперь, по-видимому, приходится возвращаться обратно к себе домой, он прицыкнул на нее:
– Подожди-ка, Янка. Не дергайся поперед батьки. Все сделаешь не так, как нужно. Может, сумасшедшие еще образумятся – им поддадут маленько и они отступятся. Давай уж доберемся до того места, куда собрались. Там посмотрим, прикинем, что к чему… Бери сумку…
После этого Степины все же добрались на автобусе до курорта, пребывавшего в ослепляющей зелени и уюта. Они прошли по главной аллее мимо светлого главного корпуса. Занесли вещи в дощатый дом, походили по расчищенным дорожкам, по которым близко-близко попрыгивали, радуя малышей, мелкие птички, среди парковых деревьев и цветущих полянок. И потом заняли подходящее местечко на мелком сыпучем песке на немноголюдном пляжном пространстве под шелест волн. Сняли с себя верхнюю одежду…
– О, я вижу: не нашенский голубь закружил. Нет, чужак! – Задрал в небо голову, остриженную бобриком, атлет в белой майке, приостановясь близ стоявшего чуркой Павла, который тоже, услыхав самолетный гул и увидав летевший самолет, только удивился словам незнакомца.
– Вы всерьез считаете так? Не палят же зенитки… Если бы не было так…
– Да, финский друг, знать, пожаловал. Проведать…
– Да почему Вы так решили? – настаивал Павел.
– Фюзеляж не тот. Определенно финский разведчик… Явился – не запылился…
– Неужели и финны уже отважились куснуть…
– Полагаю, что попробуют. Ярослав. – Незнакомец представился и протянул Павлу руку. Павел пожал ее, назвался тоже.
– А такое, чую, будет непременно. Пыл-то не иссяк у генералитета с той стороны. Страсти-то еще не улеглись. И в глазах большого разбойника – Германии – очень ведь лестно малым странам тоже выказать свою храбрость, претендовать на какую-то долю…
– Но мы-то, согласитесь, Ярослав, со мной, – все-таки как-то шатко-валко волтузились с финнами здесь, на Карельском перешейке, потеряли много техники, бойцов. По-моему, эффективнее у нас прошло сражение с японцами на Халкин-Голе. Да?
– Ну, – сказал Ярослав, – это с тем несопоставимо. Ведь у нас тут с финнами не просто локальная несколькомесячная стычка была, отнюдь: вот, мол, поцарапались себе, порасквасили носы друг другу, и все, – большой сосед обидел малого.
– А что же? Немало жизней положили.
– А тоже – по немалой дури. Нашей же. Русской. Скажу по секрету. – Ярослав понизил голос. – В восемнадцатом году Ленин, когда предоставил им, финнам, независимость, то уступил им часть территории, что лежит Западней Выборга и что принадлежала России почти двести лет – со времен еще царствования Елизаветы Петровны.
– Неужели? Я не знал…
– Я карту дореволюционную видел… Финны ему помогали в революцию, он их любил, и они его любили взаимно, как и Александра Первого, который дал им в свое время широчайшую автономию… Из-за этого-то – привет! – Граница придвинулась вплотную к Ленинграду. И это стало угрозой большому городу, когда везде заполыхало. Вы, верно, понимаете… В переговорах о каком-то возврате тут земель финны уперлись… И ни у одной соседней с нами страны нет нейтралитета, никаких обязательств. Да ведь если таковые и есть, подписаны, – получается грош им цена…
– Да, да… Не имеют значения… Для одержимых…
– Все не так просто, Павел, с политикой. Ведь независимому правительству Финляндии присягнул на верность кадровый русский офицер Маннергейм. В дни российской анархии. Он возненавидел большевиков и чернь. Даже расстрелял взбунтовавшихся финских рабочих. Навел порядок. – Об этом я читал, – сказал Павел. – И вот, возглавив уже финскую армию, опоясал границу с нами на Карельском перешейке шипами надолб, а берег финского залива бетонными дотами и дзотами, которых ни один снаряд не прошибал, возбуждался в разговоре Ярослав. – Поверьте…
– Что ж, не промах, знать… Нашел себя… И проявил…
– Откроюсь Вам, я все это видел рядом, как военный корреспондент. По вхождению в Зеленогорск видел даже установленные на столах у финнов теплые пироги: они столь поспешно ретировались отсюда. Уверились настолько в прочность своей обороны…
– Видно, подготовились на ять…
– Так на их стороне была колоссальная помощь западных стран, считавших своим долгом защититься от Советской России. Вся Европа, ее лидеры, собирала сюда сотни самолетов, орудий, танков, посылала сюда инструкторов, добровольцев. Кое-кто из стратегов считал возможным двинуться отсюда с оружием на Москву…
А то, что Маннергейм поддержит Гитлера – всенепременно. Да и другие страны-малышки точно примкнут, можно быть уверенным в этом. Несладко нам придется… – сказал Ярослав на прощание.
II
Этот откровенный, хоть и случайный, пляжный разговор и пролет чужого самолета в небе поколебал первоначальное решение Павла остаться здесь, в Сестрорецке, на какие-то дни: дети могли оказаться в опасности. Поэтому Степины, несколько поприпиравшись по-здравому, однако, рассудив, решили вечером же вернуться к себе – на Таврическую улицу.
Павел ругал в душе все и всех за напрасную поездку.
К утру Павел всяко понимал: с летом дело – дрянь! Уж в небе – фюзеляж чужой!.. Но только друг Армен Меликьян считал, что вполне безопасно будет для них, Степиных, выехать из Ленинграда куда-нибудь восточней в область и там, среди природы, лучше перелетить каникулы, пока в пограничье наши войска поквитаются с тевтонцами. Да и был он заведомо уверен:
– Вот еще дадим мы, русичи, по зубам этим шпендрикам Гитлера! Посворачиваем им башки!
Впрочем, Павел, который еще никогда не нюхал пороха, и сам-то сходно размышлял, прислушиваясь к толкам и толкаясь среди живого, бурлящего люда; он тоже по-обывательски судил о защитительных возможностях страны, уверовав в непробивную мощь России, какую никто и ничто неспособны пересилить, сломить.
Между тем встревоженная Яна, отгоняя прочь самоуспокоенность, сомневалась в целесообразности вывоза теперь двоих детей на летний сезон из города: ее настолько пугала заполонившая все вокруг какая-то необъятная хаотичная пустота в произвольно, казалось бы, идущих событиях, не жалующих никого. Действительно тут никакой уж хороший советчик явно не мог бы предложить ей, маловерке, что-либо стояще-защитительное для жизни ее детей, увы. Ведь отныне самотечно все человеческие понятия сместились, а все делалось людьми ровно в какой-то заколдованной спешке. Словно жесточеннейший вихрь, внезапно налетев, враз сорвал крышу с жилища и дверь с петель; он же соответственно подхватил и всех жильцов, живущих в нем, с силой закружил и понес куда-то врассыпную, как песок сыпучий. Они-то не успели ни даже собраться со своими обыденно-трескучими, не дававшими им покоя, мыслями и никому ненужными решениями, ни даже мимолетно оглянуться ни на что.
Никакой толковой информации не было.
Вот поди, уясни толком что-нибудь путное на ходу, в такой неразволоке…
Когда где-то невдали, у самого порога, или уже здесь, за порогом, была на полном ходу и наславу наизготовившаяся для бойни чудовищная немецкая армия. Хищно раздувала ноздри. Напирала рылом, не разбирая ничего под ногами. Дрожи, визжи вся Европа! Твой час, коллаборационист!
Увы, делать нечего. Яна благоразумно собралась, не артачась, не мешкая, но скрипя сердцем, в нынешний отпуск вместе с детьми – Толей и Любой; она оттого и делала все как-то механически, непрочувствованно, сама себя не контролируя с прежней привычностью. Не контролировала еще постольку, поскольку они, оба непутевых, она осознавала, великовозрастных родителя, находились сейчас при ребятах в психически-взъерошенном виде, ибо вновь поскандалили открыто – при очередной вспышке недовольства друг другом. Оно же, сегодняшнее, недовольство, проявилось лишь из-за того, что они впопыхах, собираясь, чуть было не забыли взять с собой патефон с классными пластинками – увлечение Павла. Именно из-за этого они опоздали на нужный рейс поезда, а потом Яна неуклюже засуетилась при отчаянной посадке в вагон, что еще сильней раздражило взвинченного непорядком Павла.
Видно, не зря Яна считала себя убежденной невинной страдалицей, продолжающей ею быть при нем, муже. Определенно она страдала с той осени, как она с ним сблизилась опрометчиво, отказавшись вдруг от союза душ с Никитушкой и, значит, от новых его, Никитушкиных, волшебных к ней писем, по которым она всегда потом вздыхала, все поняв, перебирая их в руках. Она стойко, как истая историчка-консерватор, не доверяла ничьим благостным словам (перестала доверять), тем более мужниным; она каждый раз понимала его, его подлинную человеческую суть, все меньше, чем больше, как жена, общалась с ним. Невозвратно время. Да не судима избранность судьбы. Лекарства нет для лечения хронического супружеского разномыслия. Изюминка как раз в том, чтоб не залечить его. Ни под кого.
Нынешняя ссора вышла – Павел полагал, – может быть, потому, что он после ночи, и проспавшись вполне нормально, позевывал отчего-то, точно от острой нехватки кислорода в организме. Оттого, видимо, так заклинило в нем механизм переработки его дум пустых, неразрешимых, сколько он ни старался осмысленней и напряженней думать о чем-либо нужном. От него-то самого ничего уже не зависело сейчас, и все. Видимо, просто дьявол недумающий сидел в нем и правил им.
И то: осознанно Павел считал себя обязанным быть правым перед женой почти во всем, как вполне настоящий мужчина, законный преемник и продолжатель мужского абсолюта в жизни, иметь веский голос, быть непреклонным перед слабым противником – женщиной. Тут вовсе ничего не значило, что шла война. По его понятию, мудрость в таком мужском противостоянии заключалась в непризнании при этом никакой своей неправоты, что бы ни случилось; причем он не исключал из этого и даже факта своей супружеской неверности, о чем Яна доподлинно знала (он переспал с ее родной сестрой). Ну и что такого! В его саморассуждениях на этот счет в том, конечно же, могла быть виновата лишь жена: она сама допустила промах. Она ведь прекрасно знала, что он, молодой горячий мужчина испытывал постоянную физическую неудовлетворенность в постели с ней, однако оставалась ледышкой театрализованной, экзальтированной почитательницей искусства – с ахами, с вздохами попусту, умилением перед чем-то ненастоящим, напридуманным кем-то.
Да что возьмешь от женщины упрямо-глухой, нелюбвеобильной? Хотя и очень порядочной, разумной: она пока жила без скрипучего комплекса-желания пугать разводом. Была в том бессмысленность? Она оказалась как-никак старше Павла на пять лет, отчего вроде бы и оказалась привязанной к нему, если не навечно, то наверняка надолго. Добровольно, выходит, привязанной. Как в наказание.
И Павел это однозначно и хорошо усвоил. Наверное, еще потому-то он с каких-то пор вполне освоился с ролью некоего командира в своей семье и потому-то считал себе вправе поступать и думать, и судить-рядить, повышая голос, по своему хотению, а правоты жены никак не признавал (лишь иногда), так как в большей степени замечал ее бестолковость в делах будних, ежедневных. По его мнению, она сильна была в теории, а не в практике, что вовсе не одно и то же – никак несравнимо.
– Вот заботушка у нас хуже губернаторского, – сказала Яна при сборах в отъезд. – Только бы не попасть нам, Павлуш, в пекло, не обмишуриться… Пообомнут тогда нам бока.
– Лихо – не впервой, не боись, – успокоил Павел. – Пообомнемся чуть – ну и что из того? Лишь бы не смертельно… Если что – вернемся. Забираться далеко не будем.
– «Дай черту палец, он и руку откусит», – немцы говорят. Верно про себя самих. Вон как они враз порешили чехов, поляков, бельгийцев и французов. Заграбастали… Не шутили…
– Слушай, мать: не ломай ты голову над мировыми проблемами. Сами верхи не могут разобраться. Я сказал: вернемся в случае чего… Я решил – и перерешовывать не буду!
– Ты же, Павлик, извини, удивляешься на поступки немцев-нелюдей, а ведь сам бываешь неправ, что знаешь хорошо, но действуешь по неправоте, не исправляешься, – уколола она его по-тихому, и он даже осекся, притих. Хлупал глазами.
– Успокойся! Не сопи!
IV
Яна язык пожевала, и все, как бывало при праведном гневании Павла. Поджала губя, знавшие мало помады (и без того были хороши). Не сопротивлялась долго. Трясла кудряшками вороновых волос. Бессильная. Она чаще, огрызаясь для порядка, безуспешно – воспитательно призывала мужа к благоразумию и смирению – качеству характера, которое он не признавал.
Однако Павел нисколько не обеспокоился, когда они фактически спонтанно – наугад сразу поехали на поиски подходящей дачки, ничего заранее не разведав, не прикинув, что и как, уже с Московского вокзала. Это Павел мог позволить себе: на него, как на незаменимого специалиста на военном заводе, распространялась известная бронь, автоматически освобождавшая его от призыва на службу в армию; он вследствие этого находился при семье по месту жительства (пока здесь существовал завод) – существеннейшая, значит, поблажка для него, позволявшая ему не бояться резких осложнений в жизненных обстоятельствах, пока действует эта бронь. Так что по этому поводу он, разумеется, покамест не напрягался умом излишне. Все у него шло еще не худо. А предвидеть нечто существенное в жизни ему не было дано. Отнюдь.
Где-то второпях какой-то добряк надоумил их доехать до местечка Нечеперть, что они и сделали. Здесь высыпали из вагона как горох из стручка. Очень скоро и задешево сняли приличную комнатушку в доме местного приветливого финна, очень, видать, хозяйственного мужика, странно уверенного в себе по нынешним суровым временам. На вид он был здоровым, как початок спелой кукурузы против квелых приезжих горожан-заморышей, еще нисколько не обветренных, не то, что подрумяненных.
Непередаваемая прелесть зеленого окружья изб, сараев, извивы атласных участков и полей с цветными пятнами перемещавшейся скотины тотчас оживило Павла, который распрощался два десятка лет назад с такой же нивой и уютом в родном новгородском селе Грибули, и так всколыхнуло его воспоминание о том. До боли. Ему сразу все понравилось. Сама местность и достойный вид местных жителей его как-то успокаивали. Он словно не случайно привез с собой верный патефон с набором любимых пластинок с замечательными лирическими песнями, исполненными большими советскими артистами. Степины еще не успели разложить все вещи в комнате, а он, Павел, уже завел первым делом патефон, запетушился небеспричинно. Глаза у него заблестели азартно. Как же!
Взросла, обжигающе хороша собой была синеглазая дочь хозяев Лайла, ходившая так мягко, легко, точно летавшая, не проминавшая и травинок, радужно вступающих в свет.
Лайла частенько потом просила лепечущим голоском поставить на патефонный диск пластинку с песней либо Козина, либо песню Шульженко «Синий платочек», либо романсы Церетели. Причем она и сама полунапевала иной раз, заряжая настроение присутствующих. Как нечто несбыточно-трогательное в эти дни звучали слова романсов:
«О, милая, не жди меня напрасно
Поймешь прекрасно…»
«Снова пою
Песнь свою
Побудь со мной…»
Это-то все было, когда уже в отдалении и здесь слышно голосили женщины по отправлявшимся на фронт призываемым защитникам страны. Причем парадоксально было то, что по тем мужчинам и парням, которые уходили добровольцами, никто из женщин не голосил подобным образом.
Особенно никогда не задумывающийся ни о чем светловолосый Павел, свойский в общении со всеми, форся в белых брюках и поглядывая в вожделении на местную красавицу Лайлу, только облизывался и сам подпевал. Он не стеснялся никого и ничего. А непредсказуемость событий, ожидание чего-то и новое ощущение величия внегородского пространства сближало его с людьми больше, словно он почувствовал перед собой какой-то открывшийся простор, им неведомый еще. Как контраст с чем-то узким, реальным, насильственно-искусственным.