355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий Кузьмин » Свет мой Том I (СИ) » Текст книги (страница 16)
Свет мой Том I (СИ)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:06

Текст книги "Свет мой Том I (СИ)"


Автор книги: Аркадий Кузьмин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 40 страниц)

VI

Антон, уже самоутверждавшийся в большом городе, еще неотложно хотел навестить во Ржеве и своего бывшего наставника-живописца Пчелкина, с которым он не видался уж больше года; ему-то, естественно, не терпелось узнать, увидев самому, как тот живет и что нынче пишет. Оля самоустранилась – не пошла с ним: она, во-первых, не знавала Пчелкина и была противницей (что похвально) всяких девичьих тусовок вокруг мужчин, а, во-вторых, радостно устала накануне ночью после дальней прогулки с Антоном на просмотр фильма и обратно. Она, понятно, хотела отдохнуть от всего.

Эта блаженная ночь объяла все вокруг, когда они, влюбленные, возвращались из кинотеатра пеше, минуя городской центр и пригородные постройки, и станционные пути, и речку, и совхозные поля, – к ее приютному дому деревенскому. Напоследок они шли по затравеневшей – с ромашками и васильками – дороге, среди извивов массива наливавшейся ржи. Колоски шелестели, качаясь, соприкасаясь один с другим. И кузнечики вели отлаженный стрекот. Были полусумрак, воздушная густота. И луна серебрилась, путалась в облаках. И зарницы слабо-слабо разряжались с розоватым отсветом над землей.

Оля и Антон ловили друг друга в объятья, обнимались, целовались; они резвились, очень счастливые – и от прикосновения к себе мягких рук, коленок, плеч, губ при их движении вперед, вперед, и от потоков душистого воздуха и качавшихся, дымящихся пыльцой ржаных колосков на тоненьких стебельках. И она, и он, словно опьяненные своим сближением, и не думали тут ни о чем плохом. О том думать не могли в такой момент. Их счастью пока ничто не мешало. Ему не было предела.

И какой же ангел, интересно, наворожил им двоим такое, что они вдруг оказались столь близки один к другому в пространстве, хотя не знали друг о друге ничего с самого начала. Антон ведь случайно приветил Олю в Мариинке, когда был на балетном спектакле и нашел ее по какой-то спущенной с яруса шаловливо вьющейся бумажной завитушке, привлекшей его внимание. О, необъяснимые и неповторимые моменты в нашей жизни, данные судьбой на радость нам!

Однако Антон и Оля, прогулявшись, зашли не в дом, а в воротца ограды и залезли на свежепахучий сеновал дворовой и, лежа на нем, еще разговаривали (она не отпускала его) – они все еще не могли наговориться досыта. Какое там!

Тем временем из дома неторопко вышел старик; он, войдя за воротца, молча постоял, постоял на улице, послушал их болтовню – и затем удалился обратно в избу.

Оля после, смеясь, рассказала Антону, что она этой ночью потеряла во ржи поясок от розового платья, наутро ходила туда – искала потерю – и удачно нашла его. А бабка струнила мужа:

– Полно тебе, Петр, безвредный! Не паси внучку! Пускай, если ей любится, и дружит с Антошей; я вижу: он – надежа, ничего худого с ней не станется при нем.

– Ну-ну, моя провидица домовая! – только и нашелся он сказать так.

VII

Антон размашисто-несдержанно подходил к старому потемнелому дому Пчелкина, стоявшего в линию на боковой Ржевской улице с канавками для дождевых стоков. Неведомо сколько раз он бывало, бывало проходил здесь.

Как раз на открытое крыльцо, что было сбоку, вывалились из дверей острая сосредоточенная фигура Колокольцева, художника-бизнесмена, какое-то круглое красное с бородавкой божественное личико с красными бегающими глазками не то мужчины, не то женщины, округлая дама в панамке и провожавший главным образом ее сам Павел Васильевич Пчелкин, свободная личность, – поджарый и, как всегда, весь забронзовевший от пребывания под солнцем на любимой рыбалке. Пчелкин был с полусерьезно-уважительным выражением на аскетическом лице и расставил крепкие цепкие руки так, точно собирался протанцевать, что ему ничего не стоило. Хотя был он в клетчатой рубахе и повседневных брюках, испятнанных засохшей масляной краской, чему он не придавал абсолютно никакого значения. Никогда и нигде. Чего там! Привычное дело для художника! Психически надо понять: еще прежде иные столичные живописцы (а Павел Васильевич раньше много живал в Москве) видели над собой ореол богоизбранности своей профессии настолько, что могли прямо от палитры, не переоблачаясь, заглянуть по-свойски даже на концерт в Большой театр, как бы этим подчеркивая лишь свою неоспоримую значимость для общества, как открывателей чего-то нового и очень нужного всем. Причем не декаденствуя, не занимаясь мессианством, не подлаживаясь ни под кого. Искусство живописи обретало зримые жизненные формы.

Итак, остановившись на крыльце, Пчелкин машинально ощупал левой рукой (сохранны ли) удочки, заложенные им на гвоздиках под карнизом крыши, и договорил:

– Анастасия, я в долгу: Ваш обзор моих офортов бесподобен; жалко, что оттиски с ним замельчили: увы, первый штрих из-за этого пропал весь…

– А потому и не напечатали полосу газетную. Редактор-то хотел поместить на ней все – оттого накладка вышла. Бесконтрольная. Оттого. – Прокрутилась Анастасия, снимая со своего голубого платья, какие-то прилипшие пушинки. – Приезжайте сами в Москву, коли собрались; будем очень рады, и Вы лучше разберетесь на месте с цинкографами. А может, в журнал «Художник» постучитесь – попросите напечатать? Попробуйте…

– Исключено. Я уже не гож – не котируюсь никак. И там…

– Ну, на такую облигацию еще можно играть и играть – заметила Анастасия. Она перешла, словно спохватившись, на тот свободный, ровный тон, при котором можно сказать многое, его не скажешь просто так.

– Вот видишь, как высоко ставят тебя женщины. – Заметил Колокольцев.

– Моя внешность, говорю вам, обманчива с виду для многих. И в Москве-то кордоны своих рукодельцев у кормушек выстроились в затылок. Не пробьешься наскоро.

– Все, откланиваюсь, мастера. До скорого!.. К вам же еще посетитель спешит, – кивнула Анастасия через плечо на шлепавшего по дорожке короткой и мятой мужской фигуре. – И сошла по ступенькам с крыльца. А с него попутно – и двое мужчин.

Около же придомной скамейке в томительном, но стойком ожидании терлись какие-то запьянцовские други, промышляющие попрошайки глазослезливые. Шумели сдержанно:

– Ну, хорошо тебе, тезка: ты-то в люди уже вышел сегодня. А я еще не вышел. Рубишь? Ни-ни! Ни росинки еще не было у меня во рту. Ужас!

– Вольно ж тебе пропадать. Худо, видать, старался, дятел.

– Да, просвистел. Хуже не бывает. Не к тому бережку пристал было, опростоволосился. Фигово! Здесь-то пожива светит нам?

– Вроде б промаячила. Но я все-равно больше бухать не буду, клянусь вам; душой поприсутствую при компании, возрадуюсь так. Иду на просушку. Железно!

– Брось дурить, Евсей! Успеешь еще. Поживи-ка ты по-человечески, как все люди.

– А ты, дорогуша, где будешь? – неуверенно спросил, вглядываясь в подошедшего сюда Антона, вертлявый малый, принявший его за компанейского дружка.

– Далеко отсюда, дорогой. Не видать, где, – сказал Антон.

Что и обидело малого, ошибившегося в признании некомпаньона.

– Какие новости мне принес, давай выкладывай, мой душеспаситель, – обратился Пчелкин к оказавшемуся у крыльца киномеханику Инякину. И они оба присели тут же на ступеньки, по-скорому пообсуждали очень сокровенные, видно, дела. И тотчас же киномеханик ушел.

А Павел Васильевич наконец завидел подоспевшего Антона и почти вскричал желанно, благословенно:

– О-о, Антоша-дружок, ты прикатил? Ну, покажись; давай, давай на казнь неминучую – наш обоюдный отчет без утайки.

И мужчины поздоровались, крепко пожав, как водится, руки друг друга.

– Ну-ну, заходи!

И они вошли в старый скрипучий дом.

В нем Антон был встречен всеми домашними по-всегдашнему радушно-приветливо и доверчиво; он всегда вел себя перед ними безупречно, с должным уважением, ни в чем никогда не осуждал их в чем-нибудь. В доме, на стенках, он с восторгом увидал свежие малоформатные работы Павла Васильевича, написанные им очень сочно, экспрессивно, как тот умел. На застеленной постели валялся оттиск газетной полосы «Правды» с текстом и ею же чересчур уменьшенными дальневосточными перьевыми рисунками, исполненными в год войны с Японией. Видно, это затевалось опубликовать к какому-то юбилею бывших военных художников студии им. Грекова. Одно время Пчелкин был одним из них.

Однако Антон вскоре почувствовал какое-то нервозное состояние, или обеспокоенность, прорывавшуюся наружу, у хозяина, и спросил у него с проникновением:

– Что-то вижу: Вы, Павел Васильевич, как будто не в своей тарелке… Что-нибудь произошло? Я могу помочь?

– Я вчера врезал сукину сыну – директору кинотеатра Жакову, признался Пчелкин с досадой. Изодрал в процессе схватки с ним его рубашку дорогую…

– За что ж?

– За кобелиное домогательство перед Анютой, уборщицей, милой девушкой беззащитной. Представь, замучил ее, прижал боров ее в углу помещения; грозился уволить ее, если она не отдастся ему. Я бы и башку дурью снес ему, да меня доброхоты за руки схватили (вот сейчас один из них приходил сюда), поскольку я подвыпивши был; закрыли меня на ключ на втором этаже, но я выполз из комнаты в окно и спустился по трубе водосточной. А тот обалдуй Жаков якобы в милицию пустился, грозился меня засадить в тюрягу… Жду теперь финала… Ну, как он напугал меня!.. Прежде я лохмы причесал и Скачкову, директору кинотеатра «Победа». Это одна шайка-лейка директорская. Кровососы и крохоборы. Тебе, мальчишке, они не оплатили за красочную рекламу на новые фильмы, и проверка финансовая показала, что на эту рекламу была заложена оплата в смету, и за эти денежки они погуляли в Крыму, представляешь!..

– Ах, Павел Васильевич, оставьте, забудьте Вы такое!.. Кляп с ними!

– И напрасно вовсе!..

– Меня интересует, что со стариканом Кепиным?

– А ты разве не знаешь? Не слыхал?

– Что же?

– Он умер год назад. Мы тризну великую закатили по нему…

Вдовец Кепин, искусствовед и художник, обаятельный собеседник, многознающий поклонник и знаток индийской культуры (он семь лет прожил в Индии), поручитель и муж дочери Сурикова, в 1948 году, как якобы космополит, был выселен за пределы Москвы и жил на съемной квартире во Ржеве. К нему приезжали близкие москвички и увозили миниатюры и пейзажи, которые он тихо писал, для продажи через отделения художественного фонда. А питался он, судя по всему, скудно – тем, что собственноручно готовил для себя. Слишком скромно.

В дореволюционные годы Кепин сотрудничал с видными журналами, такими, как «Апполон», писал туда искусствоведческие статьи, обзоры, в том числе и о творчестве Сурикова.

Однажды он рассказал, что вел переговоры с известным богачом-промышленником Р-м о продаже за 50 тысяч рублей картины Сурикова «Стенька Разин». Прочитав записку-предложение Сурикова об условии продажи, тот сделал характерное движение руками, и Кепин невольно вскрикнул:

– Постойте! Что Вы делаете?

– А что?

– Да это же великий художник написал Вам! Не рвите, пожалуйста…

Р-й на это лишь самодовольно хмыкнул, небрежно порвал записку и бросил обрывки под ноги себе.

– Этими барскими замашками, что все за деньги можно позволить себе, – заметил Пчелкин, – отличались и властьпредержащие. А чем же, стоит спросит, руководствовались злодеи и мелкие нынешние пакостники, которые выпихнули безобиднейшего Кепина из столицы? За любовь к книгам Тагора? К фильму «Индийская гробница?» Кто они? Откроют ли когда свои святые личики? Жди!

Следует признать, что живописцу Пчелкину, разведчиком фронтовым повоевавшим с немцами, а потом и с японцами на Дальнем Востоке, по-граждански жилось и творилось немыслимо трудно, исходя еще из его бунтарско-ершистого характера. Он приноравливался в трудоустройстве, чтобы как-то просуществовать, и не более того. Околовластная московская суета, присущая многим прислужникам искусства, его не интересовала нисколько. Он писал работы для себя, когда ему писалось по душе. И для того, чтобы приобретенная крепость руки на этом поприще не забывалась в непостоянстве. И тому способствовала провинциальная размеренная жизнь, диктовавшая свои условия. В материнском доме она занимал одноокошечную комнату за лежанкой, стоявшей в переду, а мать его, Татьяна Васильевна, ютилась на кухне – существовало два мира, равноценных, независимых, атеистично мыслящих людей.

И вот раз зимой Павел Васильевич и Тихон, его неизменный сподвижник, загадочно отбыли на пару недель в Белоруссию. А поскольку Тихон работал рекламистом в кинотеатре «Победа», то сюда покамест определили, как замену, Кашина, по его согласию и дирекции кинотеатра. Вследствие чего он и после уже продолжал здесь художничать: его не заменил никто.

Новостью стало то, что Пчелкин привез домой жену Киру, с которой он не жил давно и, видимо, не думал дальше жить, однако не выдержал – расчувствовался вдруг – и пошел на примирении с ней. И это-то воссоединение с ней усложнило существование и ему, и ей самой, и его непреклонной ни в чем матери. Сухожильная, несгибаемая Татьяна Васильевна не выносила ни на дух Киру, обзывала ее немецкой шлюхой; она не раз, выходя из себя, взрываясь, запускала в нее раскаленный, с углями, утюг или кочергу, или еще что попадавшее под руку. У самих примирившихся отношения были разлажены, не обновлены; нужно было всякий раз лавировать, как-то утихомиривать возникавшие страсти. Поэтому Пчелкин все чаще и чаще пропадал по два-три дня на рыбалке на Волге, ночуя где-нибудь в копешках и принося домой какую-нибудь рыбью мелочь. Удачливостью в ужении он не мог похвастаться, да и не хвастался никогда, как иные заядлые рыболовы.

А вскоре взаимоотношения в семье Пчелкина усложнились до чрезвычайности. Словно сам собой раздвинулся занавес, и на сцену явился новый живой персонаж: это негаданно вернулся из заключения его младший брат Николай, отсидевший под Магаданом срок за убийство и амнистированный. О нем Антону никогда никто не говорил. Вышло же так, что довоенным майским днем Николай ввязался в драку в пивнушке, куда он и нарядные Кира и Павел Васильевич зашли на минутку, направляясь на одно из театральных представлений. Кто-то из городской шпаны, поднаторевший в уличных разборках, сильно ударил кулаком в донце пивной кружки, из которой пил Николай. Ну, и он взревел, и ответил сгоряча. И в схватке этой пала жертва кулачной расправы…

VIII

Юнцом Николай (безотцовщина) накуралесился, должно быть, изрядно.

Как-то он рассказал Антону раннюю историю куражного зимнего заезда их ржевитян на гулянку в Ромашино, где они, бой-парни, сцепились с местной молодежью. И давай волтузиться. Они отстреливались даже – до этого дошло, а один молодой мужик молотил их кольями. Они спаслись бегством. И Антон подивился такому совпадению; им, ребятам мать, Анна, порассказала про то. Тогда на гулянку в избу вломилась эта ватага городских гуляк и давай себе бесцеремонно хватать девок – таким образом приглашать на танцы. И Анну схватил какой-то щеголь-супермен: – «Пошли, красавица, со мной!» Да тут Василий встал на защиту своей девушки: так саданул в грудь тому кавалеру, что тот открыл собою дверь и вылетел напрочь в сени, загремел там ведрами. Ну, и схватилась молодежь врукопашную. Отпор налетчикам, однако, почти некому было дать: была еще зеленая молодежь, не драчливая; вот Василий и молотил в одиночку тех пришельцев, и только кричал: – «Ребятки, колья из тына мне подавайте!..» Анна со страху вжалась в стенку избы, пули свистели – банда отстреливалась и мимо удирала на двух возках, кони всхрапывали, дико косились; а Василий, преследуя «гостей», молотил их по спинам, по головам тычиной… Жуть как страшно было!..

А вскорости и приключилось нечто совершенно выходящее за разум, о чем поведал Антону сам Пчелкин, взъерошенный, взбудораженный и раздосадованный: выходило, что Николай в его отсутствие, домогаясь Киры, чуть ли не изнасиловал ее, хотя сами виновники случившегося уверяли, что до самого худшего у него не дошло. Кира сказала, что, хотя он имел неосторожность сблизиться и обнимать, но она не сдалась. Кто-то же застал их за этим занятием. А насколько оно вроде бы было у них это совокупление – с мужской спермой на коленях женщины, что ей может быть лишь приятно, – незнамо… Николай затворился. И Пчелкин спрашивал у Антона, что же ему теперь делать: сигнал дан серьезный, ужасный: во всем кроется какая-то заумь – неясно, как здесь поступить мудрей? Кто же занимается враньем? Кому верить? Он допускал, что здесь Кира не меньше виновата, хотя она не виноватится нисколько, отрицает все.

Случившееся, что поставило взрослых людей в тупик, мучало всех каким-нибудь его разрешением, которое ни за что не находилось, пока не выскочила вперед очередная нелепица. Николай раз, обедая на фабрике-кухне и выпив стакан водки, увидал перед собой вывешенный на стене портрет Молотова среди других портретов членов правительства (были назначены новые выборы). И он всамделишне возмутился:

– Ах, вы нас сажаете, а мы должны голосовать за вас и выбирать! Ну-с, вам фигу! Получите!.. – И он залепил в портрет соленым огурцом.

Милиция дело на это завела. По суду Николаю дали два года тюрьмы. А в тюремной кузне, как впоследствии сказывали очевидцы, он сцепился с братвой из-за чего-то и был убит ударом молотка.

Следственно, исчез-таки человек, не принесший ни дому, ни родине никакой даже малой пользы, словно он и ни жил вовсе. По нему не плакали, не рыдали. Как так можно? Даже ведь песчинка иногда служит земле…

IX

И все-таки, как ни помысли, еще держались у Антона, хоть и слабевшие, привязанности к Павлу Васильевичу, проявлявшим иной раз неприличествующим образом свои склонности. Умышленно или по вольности духа. Чем, впрочем, вовсе не обескураживал окружающих граждан – от него никто не шарахался прочь, отнюдь. Напротив, для питейных ларьковых товарищей, аж сиюминутных, – он был неоспоримым авторитетом, почти патриархом независимым, для хозяйственников-заказчиков – профессионально-знающим художником; для блуждающих по улицам выпивох – щедрым гуманистом, спасителем.

Но и был вместе с тем это мастер, отменно глубокий живописец, традиционалист, сильный колорист (цвет выкладывал просторно) и рисовальщик-график на зависть; для него творческим мерилом были истинно созданные ценности, видимые и понятные каждому, а не те мнимые, придуманные, которые всяко нуждались в каких-то заумных пояснениях иных эстетов при неоглядном навязывании таких поделок публике. Просто такое обычно-необычное дерево жило на виду у всех. Оно ничего не затеняло своей кроной. Полновесной, не причесанной, не подстриженной под гребенку. И Антон, приезжая на родину, поддерживал связь с Пчелкиным, как с единомышленником в мере отношения к подлинным произведениям в искусстве, не нуждающемся в рекламе, в восхвалениях. Замечено: сие восхваление не воспринимается людьми, знающими толк, с серьезностью. Никоим образом.

Проявление же Антоном еще давнишней уважительности к Пчелкину-мастеровому, однако, не свидетельствовало о их взаимной сердечности, открытости вследствие неконтролируемого характера последнего, который прежде поступал скрытно-полуоткровенно, даже несколько жуликовато, – эту данность объективную, привычную для Пчелкина, нельзя было забыть, отбросить в сторону никак. Так, этот учитель своеобразно благодетельствовал: подряжаясь на какой-нибудь заказ, он приглашал на помощь и Антона, но не включал его в список работающих с ним в мастерской – ни рабочим, ни подмастерьем, ни учеником, и не выплачивал в полном объеме сумму, заработанную им; наверное, считал, что достаточно ему, юноше, и того, что ему выплачивал кинотеатр за афишки (спустя несколько лет тот по пьянке покаялся перед Антоном за эти свои вольные прегрешения). Все как есть.

Да, все это для Антона, очень бедного, как бы не имело тогда существенного значения, или он сам неоправданную оплошность допускал. Главное, тут он держал как бы сильную сторону, как трезвенник, удерживающий слабого, чтобы тот, слабый, окончательно не свалился с катушек долой. Значит, он, Антон, был подстрахующим спасительным кругом? Он чувствовал всегда себя более здоровым и здравым человеком, хоть и не таким уж умным, знающим? А зачем? Чтобы спасти чей-то талант? Страдающий от неразделенного бытия? Юношеская блажь, конечно. Но она была, была ведь в нем.

С той поры порядком все изменилось. И у Павла Васильевича уже были другие ученики. Он восхищался одним из них, говорил, что тот спорит с самим профессором по поводу, какую куда краску положить. Каково-то!

Антон всерьез и на сей раз попытался учителя уговорить выставить свои работы, чтобы молодежь видела, судила о них, училась на них; он убеждал горячо, заинтересованно о необходимости подобного просветительства, чтобы продвигаться дальше. Только успешным уговорщиком он не был: эта-то его попытка не возымела никакого воздействия на Павла Васильевича, кудлатое дерево. С сопящим носом.

И опять его память отворилась – вновь вспомнилась ему (с неменьшей, чем прежде, в молодость, досадой) – мелкая оплошность, как он попал впросак, купив на базаре залежалую банку с белилами, нужными для грунтовки холста. Отсюда был для него в душе отсчет чего-то важного, наисущественного, чем поступиться он не мог, несмотря ни на что, что и приводило иной раз к нежелательным последствиям. На Ржевском рынке тогда он столкнулся с молодым и бойким малым, называвшимся художником и журналистом. Тот в разговоре и предложил Антону белила в банке. Повел по дороге к себе домой и в комнате вытащил из-под железной кровати полукилограммовую банку с белилами; открыл ее и, нахваливая за качество краску, просил за нее сто рублей. Деньги такие были у Антона последние, полученные за портрет вождя. И он колебался: потратить ли их либо воздержаться покамест.

Незнакомец был старше его и несомненно опытнее, хитрее и напористее; он говорил, что сам купил за эту сумму, будучи в Москве, но что заниматься живописью больше не намерен, потому как самые богатые люди у нас – писатели. И он будет этим – писательством – заниматься впредь – это выгодней. Причем он называл по имени одного современного маститого писателя, который имеет целых два миллиона. И Антон не без сомнения купил за сто рублей эту злополучную банку белил, без которой, как потом выяснилось, он мог бы и обойтись в данный момент.

Но разве торговец не мог бы отдать белила просто так? – упорно мучал Антона такой вопрос. Ведь тот мечтал стать писателем. И, значит, нравственно должен был бы быть человеком, прежде всего. Тогда Антон не подумал сколько-нибудь об этом, а теперь вот размышлял сам с собой. И видел вдруг только это несоответствие (а не то, что переплатил, очевидно) – между желанием того торговца и тем, кем тот был на самом деле. Он попросту очки втирал. Теперь это ясно бросалось ему в глаза… Да будь на его месте, он, Антон, сам бы никогда такого не сделал – не уговорил купить то, что самому-то, видно, уже не нужно, а пожалуй отдал бы первому встречному или, по крайней мере, поделился тем, что имел. Собственно, он всегда делал так.

И много раз потом он по другим причинам попадал впросак. Заблуждения неотвратимы. Во всем. Они сродни невежеству. Какие духи порой помогают нам бескорыстно? И когда они бессильны?

Пчелкин верно говорил:

– Несть числа людей, образующих ложные потоки. Не по скору созрева, а в период беспорядочного колошения, разброса пыльцы по воздуху. Для оплодотворения заурядных фикций. Куда она полетит, где закрутится и осядет семенем – это нисколько не беспокоит таких подвижно промышляющих людей: это ведь кредо их существования, снования, толкания – видимость пользительности неотложной, без чего, разумеется, ну и никак немыслим иной порядок вещей. Для прыти явно противопоказан порядок в мозгах. А отсюда, – скоротечные завихрения у мужей публичных. Своего рода недержание. Неизлечимое. Хватит на все века новейшие. История потом отметит.

Неудовлетворительно поразмысливая так-сяк, Антон было взялся за автопортрет, начатый им раньше, уже подмалеванный. Небольшой холст этот уцелел. Тогда как все раннее Антоново рукоделие – картины и рисунки, и бумаги подсобные, в том числе и три наброска, выполненные в Берлине в 45-м году, и военная записная книжка – то, что провалялось несколько лет на чердаке, поизгрызанные мышами и подмоченные, и покоробленные, – было ликвидировано, даже без ведома Антона, как всякий ненужный никому хлам. Тем более что братья на пару начали капитально строиться.

Так, Саша, смикитив, подложив под избенку бревна, как на катках вручную откатил ее в целости (вместе с печкой) в сторонку – к удивлению сельчан – и занял под стройку место прежней отцовской избы, широкой, просторной.

И Саша попросил Антона назавтра поехать с ними, братьями, на лошадях за кондовым лесом – помочь им управляться.

Антон теперь, портретируя себя, испытывал двоякие чувства: хотелось написать вещь вполне приличную, не абы как; но вместе с тем ему не нравилось как бы этим самым возвеличивать себя или, верней, за счет нужного или выигрышного сочетания красок создать какое-то ложное представление о самом себе. Ведь можно переборщить и сфальшивить. Он был обыкновенен, как все, даже, может быть, малоинтересен во всем. Что ж, написать себя поскромней, не манипулировать красками? Тогда портрет выйдет какой-нибудь анемичный, безынтересный. Вон куда занятней Пчелкин изобразил себя с разбухшей щекой и повязкой на ней, когда у него болел зуб. Так что же: быть портрету в серой рубашке или в красной майке – по-нахальному?

Антон находил сочетания красок и размышлял, и в голове у него встраивалась фраза: «Уж июль парил». Не с нее ли начать? Запеть? Что я смогу?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю