Текст книги "Свет мой Том I (СИ)"
Автор книги: Аркадий Кузьмин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 40 страниц)
XI
Тактика агрессоров в нападении била на эффект: главное, окружить, оглушить противника, не дать ему опомниться. Захватчики лезли напролом, в смраде и грязи, но чопорно-надменные и всемогущие. Стало так, что передовые немецкие части, ударив под углом – с юго-запада, заняли город Зубцов (что в восемнадцати километрах восточней Ржева) еще 9-го октября, а 14-го – в день вступления в отрезанный Ржев – уже достигли расположенного северо-восточней, в ста тридцати километрах отсюда, города Калинина. И понятно же: немцы, взяв и Ржев, сливались вновь в мощнейший поток и торопились с марша окружить Москву, а тем самым, несомненно, скорейшим образом завершить всю русскую кампанию. Это-то, казалось всем им, было абсолютно уж решенным, неупущенным. Благо они, взращенные армией насильники, наперед скажу, не тратились ничуть на продовольствие в походе, отнюдь. Зачем же? Они ведь всюду кроме убийств промышляли и как отменные ворюги – забирали на месте у завоеванного населения и всю живность, все припасы съестные, не чурались ничего.
Толю, однако, даже восхищала солдатня, рьяно рвущаяся к цели – захвату Москвы, и как, несмотря на то, что нацистское командование раз за разом вынужденно упоздняло такие планы, она еще верила в свою победную прыть. Пускай и на последнем вздохе.
Днем же 14-го октября, когда свежий снег еще лежал подтаянный, белея, на земле и когда Толя, Антон и Саша направились во Ржев, по размешанному колесами большаку с темно жирневшей жижелью тяжело ползли туда, меся его и запружая собой, тысячи вымуштрованных немецких солдат. Эти лезшие из кожи вон счастливчики ломили вперед вперемежку в автомашинах, на трещавших мотоциклах и на повозках (пеших пока не наблюдалось). И мальчишки после перехода моста, на обочине, пережидали этот непрерывно-серый поток. Были однообразно чужие солдаты, солдаты. Солдаты уже не сидели нормально на седлах велосипедов, а привстав на педалях, с подвернутыми болтавшимися полами шинелей, и наживая что есть сил, переваливались всем телом с педали на педаль, согбенные, взмученные, и ехали безропотно, всецело занятые, видно, в мыслях такой отвратительной дорогой, ползущей под собой, только дорогой, – ехали с самым тупым равнодушием. Только проклинали Россию за эти муки свои. Не светились осмысленно их глаза – в них не было ни малейшей человеческой искринки; была лишь одна демонстрация подлой солдатской исполнительности и проверенной немецкой готовности к этому: воевать – так воевать по-настоящему! Нельзя было понять, объяснить, какая сила несла сюда эту грубую вооруженную орду. Зачем?
Потому-то тотчас и опротивел Толя в глазах братьев: он сладко причмокивал, будто конфетки-леденцы сосал во рту; он все наглей восторгался и восторгался немцами – их такой самоновейшей техникой, их таким непостижимым упорством, выучкой, их якобы непобедимостью. Этим самым он точно бросал братьям вызов, заведомо провоцировал их на скандал.
И все-таки мальчишки прошмыгнули под самым носом у немцев через большак.
– Schnell! – пискливо-железно вскрикнул один велосипедист, который, обвешанный оружием, наскочил маленько, колесом, на Антона и чуть ли не свалился от этого в необычайно глубокий кювет, выдавленный колесами, но вовремя выровнялся все же. – Mein Gott!
Что он? – спросил, смеясь, Саша.
– Сказал: «Боже мой!» – пояснил Антон. – Уж если немец божемойкает от ничего, то нам бы и всю жизнь не навозмущаться им; так что лучше помолчал бы он – его сюда никто не просил… Вон от немецких рук чернее город!.. Подумаешь: «Schnell»!.. Куда он спешит?
Они миновали ледник и опустошенные вдрызг станционные пути, как они, учащиеся (еще и в сентябре), избранно сокращали расстояние на пути в школу N 6, стоявшую почти у самой Волги. И вышли в еще разворочено-дымившийся и начисто вымерший город. Ни души в нем не было видно. Побродив по его окраинным развалинам, братья подобрали возле разбитого бомбой клуба гитару и балалайку. Нашли также библию в красном переплете.
На первых немецких солдат, поглощено подбиравших для себя кровати, они наткнулись у бывшего родильного дома, а затем – на подходе к переезду. Двое красавцев, в серо-зеленых френчах (в октябре-то!) вели встречь по мостовой брюхатых рыжих тяжеловозов, цокавших подковами; третий, мордастый, звякая ведрами, пьяно шагал рядом. И его почти бойкий и веселый голос:
– Wo das wasser? Wer voch euch nann mir das sagen? – Где вода? Кто из вас может мне это сказать? – остановило ребят.
– «Все-таки занятно», – подумалось Антону. Он точно присутствовал опять на уроке немецкого языка, только не услышал при этом традиционного учительского обращения «Das kinder» («Дети»). И, впрочем, на довоенных школьных занятиях они, школьники, учились перелагать на этот иностранный язык чувства дружбы и любви, а тут Антон слышал его от щеголявших собой разорителей. И поэтому он и братья непонимающе глядели на чокнутых немцев, хоть и поняли вопрос да и знали о том, что городские водоколонки не работали. Немцы точно чокнулись: сами ж все измолотили в крошево, но все-таки водичку им подай! Ну, психология какая! Однако шедший с лошадьми белозубый ездовой весело проговорил что-то мордастому, отчего последний, полный радости, даже поставил наземь ведра и, энергично хлопнув себя по лбу с обычным, видно, возгласом: «O, mеin Gott!», полез в карман-нашлепку на мундире. Он извлек оттуда тоненькую серую книжонку-разговорник, изданную специально для оккупационных солдат, и пальцем водил по ее страничкам, ища нужные слова. Это напоминало какую-то слепую игру, в которую играли обманутые, но не замечавшие того взрослые люди.
– Wo… Wo во-да? – нашел он, довольный.
– Воды нет, – сказал теперь Антон. – Вы же сами все разбили.
– Was? Was?
– Dort! – Там! – отмахнулся вдоль улицы Толя. – Идите туда! – И разумно сказал потом, едва отделались от солдат: – Пусть туда идут, а то еще привяжутся… Не отцепишься…
Он как напророчествовал.
Когда братья возвратились, Ромашино уже было забито немецкими автомашинами, повозками; солдаты везде бесцеремонно устраивались – все таскали, ломали, корежили с треском. Один фашист, остановив братьев окриком, отнял у Толи его трофей – балалайку – русский национальный инструмент, а другой, нескладный, властно позвал их с собой. У него был нос во всю харю: девять кур и один петух на нем уместятся! Может, улизнуть? Но не тут-то уж было. Антона пребольно дернули за ухо, а Толя подзатыльник схлопотал. И не серди! Их троих загнали в одну избу (без хозяев), уже очищенную от лишней мебели; здесь сунули им в руки голик, из чего явствовало, что нужно пол подмести – после такой генеральной расчистки.
Немцы вносили в избу свое снаряжение, тяжелые окованные ящики и оружие. И все-таки заискивающий перед ними Толя по-свойски похвалил их за что-то. Глядишь – и заработал от них сигаретку. Он заядлым курильщиком уже был. С блаженством закурив, пыхнул разок дареной сигареткой:
– Ах, мечта какая! Класс! Нет, вам не понять!..
Как вдруг вошедший снова в избу длинноносый ефрейтор, даритель сигаретки, с размаху шлепнул его по губам и выбил ее у него изо рта; растоптав ее, он вскричал иступленно-испуганно:
– In die Zuft! Kaput! – Побоялся, очевидно, что курильщик неосторожный запалит избу, отчего немецкие солдаты взлетят на воздух. И, крича, он размахивал вверх руками. – Die Foier! Kaput!
После этого отпущенные Антон и Саша похохатывали над Толей:
– Ну, что, словил оплеуху. А то: «Мечта!..» Будешь перед ними лебезить – всегда прогоришь, как неудачник, право. Подумай!
Тот надулся, выматерился.
Но еще и подобострастничал:
– Нет, а губа у них не дура, погляжу. Им тут лафа. Смотрите! Ишь стервецы!
Немцы уже вовсю и занялись охотой на домашнюю дичь.
Обезумевшие куры во весь опор, кудахча, бегали по деревенской улице и ее закоулкам, а мародеры, по-своему кудахча от предвкушения удовольствия от вкусной еды, прытко гонялись за птицей; они, швыряясь касками и сбивая несушек, подбирали их и беспощадно – привычно и ловко откручивали их головы и кидали их тушки, словно попадавшие с яблони яблоки, в бумажный куль, который таскали за собой (потом приносили птицу бабам и детям и заставляли ощипывать ее и варить для солдат).
Как же невероятно все сместилось! Так, подростки пошли куда-то за тем, чтобы глянуть на врагов своих – и застали их хозяйничавшими в самом доме собственном, куда их никто не звал. А они насели…
XII
В душе Анны Кашиной усилилось щемящее, тревожное чувство.
Да, сама матушка-земля, наверное, в одночасье вздыбилась и заходила ходуном от несметного наплыва самонарасваленных ангелов-освободителей. Двери, как тюремные, в избе захлопали… На все кандалы… И долетало до ушей грубое:
– Schnell! Kaput! – В воительном, знать, по их понятию, сочетании. Так-то и пошло здесь с самого начала.
Щеголяя этакой неподдельной и, должно, понятно, разделимой всеми радостью солдатской, победительной, немцы тотчас – и без тени сожаления – сказали вслух «Kaput» разбомбленному старинному городу на Волге (потому что это не был их родной город); потом они мстительно бросили «Kaput» глупой Толиной дворняжке Пеге, которая вырвалась со двора и облаяла их взахлеб и которую они, не обойдя вниманием, отлично (готовая мишень) – всего двумя выстрелами из карабина – пригвоздили к старой пашне; потом будто полуизвинительно и говорили– приговаривали «Kaput» хватко изловленным курам да гусям, которым ловко сворачивали шеи, и потом – спешно сжигаемым школьным книжкам и партам, и даже детским тетрадкам с прелестью рассыпанных в них каракулей. Ой! Разлетелись бумажные разлинеенные листочки в грустном осеннем закоулке…
Погром школы, дом соседний, крайний (дом Трофима раскулаченного), мигом завершился. Не успела Анна оглянуться и опомниться. Засучившие рукава и возбужденные погромщики, будто соревнуясь в деле неотложном, расправлялись уже с последней ребячьей партой; разодрав ее с мясом, они протолкнули ее обломки в раздернутое окно – на груду разодранных уже парт, сваленных наземь. Однако и после этого они не успокоились: с последовательностью истуканов начали подбрасывать все, что могло гореть, к огню и в огонь, плясавший в костре посреди дороги. Собственно – что? – от школы оставались только стены, одни стены деревянные; но и стены эти голые, дай переночевать, еще, надо знать, ни за что не устоят при подобной страсти к светосокрушению.
Послышалось:
– Gut! Gut! – Похвально-освободительное «Хорошо», что определенно выражалось в довольной интонации. Так подбадривал своих подчиненных немецкий голенастый офицер в шинели и в фуражке с задравшейся тульей – важно подходя к пылавшему костру, демонстрировал выправку и торс, и шаг размерный.
Хорошо – кому? Германскому народу, что ль? Да не могло быть хорошо никому оттого, что уничтожался чужой образ жизни с ее укладом, справностью, ценностями и культурой. Это надобно всем зарубить себе на носу.
Никогда еще насилие не производило в ангелы насильников.
Одна сильно брошенная солдатом книга вылетела, кувыркаясь, за костер, шмякнулась под ноги офицеру. И он, картинно чистенький и вышколенный, не замедлил наклониться; и он поднял ее и, взвесив на ладони как бы с некоторым проникновение к ее солидности, зашвырнул ее в огонь. С приговором, вдохновенным, кощунственным, что подверг ее уничтожению. Оказавшаяся вблизи Анна, – она улицу переходила, – даже вскрикнула от варварства сего – с неожиданностью для самой себя: она признала вроде бы роман «Севастопольская страда», который как-то принесла почитать ей дочь Наташа. Но расправщик-ариец довернулся к Анне туловом и, нахмурясь, с недоступной холодностью, погрозил ей пальцем (в черной кожаной перчатке): мол, не забывайся, не мешай нам, баба русская, малокультурная, – нынче наш парад… Скоро мы Москву возьмем… Тогда вы, русские, больше попоете и попляшете – не помилуем… Сейчас нам не до мелочей… Видно, свойство важничать было его второй натурой, тогда как свойство лиходействовать – первой, и одно не исключало другого, а лишь дополняло. Был он лиходеем, но хотел быть и был серьезным в своем кровном ремесле. В том ранге, в котором верно служил тиранам. И, верно, был им сам.
– Gut, – повторил офицер тише – для себя и стал, точно тесаный столб. Подрагивая чуть ногой и хищно раздувая ноздри (истинно Наполеон), он засмотрелся в таинственно-глубоко смурневшую даль на востоке; его пьянил настоенный осеннее-землистый дух русских лугов, полей, перелесков; оттого его воображение волновал, должно быть, размах их сокрушающей врага наступательной операции, с которой он связывал и далеко идущие личные планы. Хорошие. И, поди ж, соображал еще: «Ах, какая дикая необозримая страна, наконец поставленная нами, новыми немцами, на колени!..»
Уходящий дневной свет уж ощупью скользил по склонявшейся и свившейся продрогшей в снежку, траве восковистой.
И тут грохнул шалый выстрел недалече, возле одинокой шоры, – и еще, еще: какой-то рехнутый гитлеровский солдат упражнялся там в стрельбе из карабина. Он повесил на кол, будто бы на стрельбище, найденную каску красноармейскую, со звездой, и всаживал в нее пули на большом и малом расстояниях. И, всадив, он подступал к мишени, чтоб полюбоваться на результат и порадоваться верной твердости своих рук, в которые вовсе не напрасно вложила оружие власть, призвавшая его среди миллионов немецких мужчин, чтобы защитить германский народ от азиатско-еврейской опасности. В войсковых приказах и инструкциях немецкому солдату предписывалось убить всякого подозрительного русского и тем самым якобы обезопасить себя и свою семью от грядущей гибели и прославиться навек, даже на тысячелетье, – за солдата думали всесведущие генералы, и поэтому солдатская совесть была чиста, подобно незамутненному стеклышку. Завсегда у него чесались руки, если где-нибудь маячила мишень: он уже инстинктивно, возбуждаясь, словно на охоте, садил пулями во что попало, что принадлежало его предполагаемой жертве, если только эта жертва сама не изволила промаячить перед ним поблизости во весь рост.
Дальше больше.
Ужасно, что это-то ошеломительное нашествие застигло абсолютное количество немалочисленных наших семей, брошенных по большей части на попечение и обережение ахающе-суетливых и беспомощно тыркающихся в неволе женщин-домохозяек. Вечно так.
XIII
Антон по привычке раненько-таки проснулся: ему приспичило отлить. Выбежал он в неоглядно-просторный двор, постоял и, припоминая вчерашнюю стукотню и топотню пришельцев (те еще дрыхли), головой туда-сюда поводил по верхам, еще полусонный. И сон сразу у него слетел, едва он уронил взгляд на прибитую к стене чулана байдачину, служившую отцу полкой для укладки инструментов: на ней валялись в запекшейся крови куриные головы! Оторопь его взяла. Среди голов холодно блеснул позабытый кем-то большой нож – складной, с белой костяной ручкой…
Значит, темной ноченькой пробрались поживщики во двор и при свете фонариков сняли с насеста добычу… И никто-то не услышал того…
Вообще, что касаемо живности, не то, что промашка, а скорей проглядочка вышла у местных жителей: все совсем забыли о том, что могли бы вовремя и сами попользоваться своим добром, – заботились-то, прежде всего, о том, как бы самим сдобровать, уцелеть.
Анна и Поля (тоже лишившаяся десяток кур), поразмыслив, еще надумали уберечь от обжор несколько несушек, для чего запрятать их (для развода) у Поли под сенями, а лаз туда со двора зарешетить ситами. Женщины надеялись-таки на лучшее: что вскорости обязательно турнут фашистские войска отсюда… Не могло иначе быть!
Валера занимался своим проектом. А Толя, Антон и Саша отправились с тачкой в шору за ситами. Во взлохмаченном небе низом возвращались разгрузившиеся где-то от бомб «Юнкерсы». И Толя по обыкновению завосхищался ими, пиратами. Опять зарасхваливал, что подпевальщик, классную немецкую технику, за счет чего немцы и классно воюют; нашим бойцам, дескать, далеко до них – теперь их не одолеть, – нечего рассчитывать на это. Полено к нему поднеси – и то, вероятно, вспыхнули бы немедля без спички от его, юнца, зажигательного шипения. И с чего же в нем такая кособочина выперла? Да не оттого ль отчасти, что он безотцовщиной рос и что, стало быть, лишился нынче отрады постоянно быть в мыслях с воюющим в Красной Армии отцом? Только разве несознательность от понимания чего-то происходит? Нет и нет! И также задевало братьев то обстоятельство, что в союзника он подобрал Женьку Голихина, сверстника Антона, кто всячески подсюсюкивал ему согласно. И сейчас, похоже, стравил братьев. Драка началась с того, что Толя стал отнимать у Саши маленький мех – пылеочиститель, подобранный здесь, в шоре. А Женька подначивал. Ну, и братья сцепились с Толей на земляном полу, разодрались…
Толя старше – и бык здоровый был, но и братья разлиховались. Лица в кровь разбили друг другу – нешуточно… Антон увидал, что уже уткнулся в землю и захлипал его братишка Саша, всегда такой выносливый крепыш; в сердце его словно резануло чем, и силы его умножились. И он запросто, наверное, убил бы тотчас приставалу Толю, провокатора, если бы тот следом сам тоже не осел под ударами Антона, плачущий, сдавшийся совсем.
А затем они все-таки пришли в себя, обмыли водичкой из лужи кровь на лицах, совместно же, хотя и понуро, набрали и наложили на тачку нужные сита и, взявшись за одну ручку тачки, довезли их до двора тети Поли, – не годилось, чтобы старшие дознались о случившемся раздоре: им, младшим, точно бы влетело от них по-справедливости… Нашли время, чтобы сводить друг с другом счеты!..
Только старшим было уж не до этого. Женщины уже ввязались в схватку с двумя немецкими солдатами, открыто залезшими в тетиполин двор, за бедными хохлатками; страсти накалились так – только б головешки растащить, чтоб не полыхнуло пострашней.
Была то, казалось, лишь возня, не более того. Вроде б понарошку все… Что ж такого: солдаты, держа емистый мешок и горячась, излавливали носившихся по двору кур, а Поля, Анна и Наташа мешали им то делать или же выхватывали птиц из загребущих солдатских рук и выпускали несушек опять на волю. Но не должно, не должно было никак все закончиться такой, казалось бы, невинно-легкой потасовкой. Напряжение росло. И верно: вот уже обезумел молодой остролицый немец, что был в сбитой с беловатого затылка на бельма пилоткой. Он взвизгнул, как резаный, и выругался – оттого что Наташа с помощью тети Поли ловко перехватила и выдернула у него очередную словленную курочку с выдранным уже хвостом. В следующее мгновение он, дико подпрыгнув, схватил точно за глотку Полю и приставил ее к стенке; так он, силясь, одной рукой удерживал ее, а другой сдергивал с плеча карабин. Исступленно извергал ругательства. И она, схватившись с ним, вся преобразилась как-то в этом жутком, морозом пробравшем, поединке. Не оробела она ничуть, на лице ее крупном – не было ни кровинки, а грудь ее тяжело вздымалась, а глаза горели гневом, и она в упор выкрикивала в самую физиономию душителя:
– Фашисты! Фашисты! Фашисты!
Он зажимал ей рот, вновь дергал свой карабин – она кричала и боролась с ним.
– Полюшка, опомнись; милая, брось, что ты! – молила Анна. Умоляла.
Но ни к чему умоленья. Ни к чему и то, что теребила ее за рукава фуфайки и Наташа. Толя же с разбегу, вскочив во двор, рухнул к ногам матери и заколотился в рыданиях, приговаривая, что они убьют, убьют ее и что-то такое, бессвязно рвущееся из глубин подсознания…
К счастью, вовремя второй солдат вмешался: прицыкнув, толкнул вспылившего напарника, стал уводить его отсюда. Они, возможно, побоялись лишнего шума и, значит, привлечения к инциденту внимания начальства. Наступил перелом в столкновении.
– Wil schade! – произнес, остывая, душитель в распале ненависти к чужим мирным жительницам, которые были по его разумению виноваты в том, что бдительно стояли на пороге своих жилищ и которых он поэтому был вынужден хватать без промедления за горло – так же, как кур, – только пачкал свои руки о строптивцах. И поэтому произнеслись им автоматически с досадой столь безжалостно-уничтожительные слова: – «Как жаль!»
Гроза миновала. Напряжение разрядили слезы Поли, Анны и Наташи, видевших, как немчура сматывалась без оглядки, поволочив куль с изловленными несушками. Женские слезы были вовсе не от ужаса перед тем, что только что могло произойти, не слезами жалости к самим себе, а больше всего слезами осознаваемого бабьего бессилия перед гитлеровскими вояками.
– Ну, погодите же! – еще грозилась вслед уходившим солдатам Поля, утешаясь хоть этим. – Найдется управа на вас, бандиты!..
«Хорошо еще, – подумалось при этом Анне, – что мы-то здесь как-никак вместе. А каково-то сестричке Дуне быть одной… Без поддержки всякой… С малым дитяткой…»
И она о ней сильней запереживала. И вспомнила о Василии. Что с ним? Три письма коротеньких он прислал, намекал, что он воюет примерно в тех местах, куда хаживала к мужу бабушка Анны. Писем не получал. Идет в бой, товарищей, знакомых нет.