Текст книги "Свет мой Том I (СИ)"
Автор книги: Аркадий Кузьмин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 40 страниц)
II
Вся довольно симпатичная (Антон с приятностью отметил) Олина родня – задорная круглолицая тетя Варя и веселый дядя Боря с дочерьми и двоюродный дядя Николай с женой Клавой и детьми – сверхрадушно, как водится, встретила, обняла саму виновницу переполоха Оленьку, такое ангельски розовенькое существо с милейшим голоском, и ее ладного и прилично-стеснительного покровителя Антона – не, ровно небожителей каких, спустившихся откуда-то из-за заоблачных высот на радость всем: вся родня рассуетилась вокруг молодых гостей, запотчевала их за столом едой, хорошими словами и любовью впрок (потому как случайность редко дарит такие встречи).
Пошли сбивчивые разговоры.
Эти родственники Морозовы были уроженцами близких Оленинских мест. Они стихийно и вполне удачно переселились сюда, подо Ржев, в послеосвободительные годы, завербовавшись на возникшую местную молочную ферму, где стали работать во благо себе и людям и то осознавали прекрасно. Поскольку разор был повсеместный, и они, безотказные трудяги во всем, были лишены жилья и возможности работать и зарабатывать себе на хлеб. Это было время, когда невиданной силы каток германских полчищ прокатал, проутюжил полроссии и когда малочисленно спасшиеся и выжившие жители перемещались в обезлюдневшие города и поближе к ним и другим поселениям и так сорганизовывались для восстановления разрушенных хозяйств и кое-каких производств и налаживания торговли. Никто тогда не жаловался никому на обременительные обстоятельства для выживания и нормального мозгового обращения в тех условиях; никто не бездельничал, потому как иного было попросту не дано. Не открутишься.
Однако, сейчас трапезничая, хозяева и не вспоминали о неблагополучных временах; их более всего занимала сегодняшняя распорядительность и забота о переработке поступающей молочной продукции и о своевременно ее вывозе куда нужно, доставки нужной тары и о всяких других сопутствующих мелочах.
III
Сердце у Антона сжалось, а затем заколотилось так, что он непроизвольно поприжал к груди ладонь, чтобы оно не выскочило въявь. И он снова поразился своей неизбывной связи с прошлым и страданием за людей, погубленных ни за что жестоко, тех людей, которых теперь не было с нами. В том числе и умершей двадцатисемилетней тети Зои. Мысленно он припомнил, обозначил: здесь, по береговому взгорью тогда змеилось несколько рядов полуосыпанных немецких траншей с пулеметными гнездами и дотами; все повсеместно было перепахано, перемешано взрывами, и почти у самых вражьих бруствер уткнулись веером в землю набегавшие в атаке бойцы – всего их более примерно двух десятков, которых посекли сидевшие в засаде гитлеровцы. Мало того, некоторые трупы красноармейцев были заминированы – от них тянулись проводки!.. Что удручало: убитых еще не похоронили; фронт проскочил на Запад, и здесь пока не было ни жителей, ни похоронных бригад, ни саперов, чтобы прежде разминировать эту местность.
На миг Антону представилось: вот этот сраженный боец, атакуя, набегая из-под Волги, в секущем февральском полурассвете, мчал с колотящимся сердцем прямехонько на дьявольский редут, изрыгавший убийственный огонь и черноту, и уже опередил приостановившегося соседа, слабо простонавшего; он уже увидел, как дьявольски сверкнули из-под ребер нахлобученной на голову горбатой каски угольки глаз засевшей стальной немчуры, трясущиеся костлявые руки гада, наводящего именно на него ствол смертоносно брызгавшего автомата, и подумал только: «врешь ты, гадина! Не возьмешь!» И он как бы поскользнулся некстати, в ненужный момент. Он-то все хорошо видел, понимал, но ему надлежало непременно успеть доделать начатое им; он попытался на бегу выдернуть гранатную чеку, да в горячке он вдруг стал почему-то наклоняться, не успел нащупать чеку, и земля стремительно сама наехала на него (родная земля), словно спасала его; он лишь почувствовал в последний миг у самого лица сырой огуречный снежно-землистый запах, улыбнулся тому, и дыхание у него уж прервалось… Граната-лимонка выкатилась наземь из его разжатой ладони. И он затих.
Среди других полегших молодцов. В слепой, неподготовленной атаке.
Рядышком голубь пролетел, рассек воздух со звуком. Будто зримый голубь, облетев круг от того дальнего дня и часа и того памятного места уже на абрамковском большаке, где упал гонимый в колонне пленных и подстреленный жидким гитлеровцем красноармеец – упал тогда в двух шагах от Антона. Этот голубь и вернулся сейчас к Антону и его коснулся своим крылом.
И кто-то прошептал вслед упорхнувшей опять птице, растворившейся в некой органной музыке, мазках красок:
– Помнишь, мальчик?
Антон медлил, и за него сказал голос:
– Помню. Спасибо тебе за напоминание.
Ну, а те неистовые мясорубщики и вандалы-арийцы, которых наствозыкнуло и благословило германское правительство на невиданный разбой в России против ее армейцев-защитников и цивильных жителей, коих тоже, не щадя нисколько, предавали смерти, – те из них, которые сами сбереглись удачно в пекле развязанной ими войны, – разве они нынче каются в непростительно совершенном ими зле на чужой земле? Да никоим образом! Ничуть! У них есть один железный аргумент: был такой приказ; они ослушаться не могли, как солдаты. Это была их обычная работа. Бесполезно тут касаться совести.
В людных пивных, потягивая из кружек классное пиво, они нынче изображают из себя очень заслуженных и добропорядочных европейских граждан, живущих в согласии с законами и думающих всегда правильно и хорошо. И их благовоспитанные детки и внуки в парламенте, еще услышим мы, будут с пеной у рта разглагольствовать о том, что, дескать, у русских-то не все ладно с правами человека и что нужно требовать от них если не уступок в том-то и том-то, то хотя бы дележа кусочков природного пирога, которым они владеют, – запад ведь это может оплатить. Но то, что агрессор нанес нашей стране величайшее разорение своим вторжением и выбил целые трудоспособные поколения, – об этом наследники его молчат благоразумно.
Едва ли не двадцатую часть репараций от причиненного ущерба получил Советский Союз лишь от одной Германии. От бездны же других европейских ее саттелитов, охотно воевавших на нашей территории, нисколько. А ведь только 24 дивизии Финляндии держали долгую блокаду Ленинграда – родного любимого города ее верховного правителя и героя, русского офицера Маннергейма. И Финляндия тоже содержала в невыносимых лагерных условиях военнопленных красноармейцев. И те гибли.
Таковы-то эти доблести. О них – негоже говорить?
Гостей отвели на ночлег в райски пустовавшую наверху светлицу, еще попахивавшую краской, но в окна вливался волжский воздух. Оленька была очень довольна собой, оживленной и счастливо усталой. Антон лишь поцеловал ее, прилег на мягкую постель; и они тут же успокоились, отдалились. Его потянуло в сон. Он не сопротивлялся. Правда, еще пустословил сам с собой: «Ну и что я высматриваю? Я, конечно же, отъявленный трус. Кому помог в беде? По большому счету. Никому. Даже и не мыслю оказаться у пропасти – выстоять, не спасовать… Пекусь о себе, своих пристрастиях, выгодах, ревную… Ладно, что никого не убил, хотя ненависти к пришельцам и хватило надолго; она не выветрится, видно никогда…»
Как знающий посетитель Третьяковки, Антон одиноко поднимался по прямой парадной красноковровой лестнице, ведущей на второй этаж. Целеустремленно завернув влево, вошел в большущий темно-красный зал, как бы наглухо задрапированный сверху-донизу, без окон и без всяких экспонатов. И увидал небольшого, но значительно расхаживавшего и ушедшего в себя Сталина, в глухой серой шинели. «Значит, он переживает», – нашлось в памяти то слово, которое не любил употреблять Лев Толстой. И с толикой сочувствия и как более выдержанный и здраво рассудительный гражданин, способный кое-что понимать, стал успокаивать его: «Да Вы плюньте на весь шурум-бурум, Иосиф Виссарионович, еще рассветет…» Но Сталин не то, что не внимал его словам; он и слушал и не слушал его, прохаживаясь взад-вперед, или значительно не слышал его.
Затем Антон еще умиротворял почему-то и задиристого, каким был, Генку Племова, который, скандаля с ним за час до своей гибели от бабахнувшего снаряда, с такой силой запустил в Антона камень, что тот просвистел над самым ухом и содрогнул тес крыльца. А самому Антону мама говорила-наговаривала: «Ты смотри сам, сынок; как хочешь, мне жалко, я не знаю… И мальчики, вишь, гибнут напрасно…» – Говорила смиренно перед невозможностью что-то исправить, на что-то повлиять…
Было, было все такое.
IV
Мы предполагаем, но точно история судит о связи текущих событий.
В том же 1943 году, когда Сталин, быв в Хорошевской избе, назначил первый победный салют в честь освобождения Орла и Белгорода, когда в Пруссии Гитлер буйствовал от того, что его ассы-генералы провалили и эту летнюю операцию «Цитадель», когда британский премьер Черчилль, интриган и посол холодной войны, хотел бы ввести на Балканы турецкие войска, чтоб опередить таким образом приход сюда Советов, коим он привирал не спеша открыть второй фронт, когда, впрочем, и честно-мудрый американский президент Рузвельт желал бы прикончить все 200 с лишним немецких дивизий только руками русских, без помощи (и, значит, потерь) союзников, однако же был не прочь как бы половчей перехватить-таки победу и побыстрее русских войти в Берлин, когда семью Кашиных известили о том, что их отец пропал без вести на фронте под Ленинградом, а юного Валерия Кашина нацисты, отступая, гнали с лагерем в глубь Смоленщины, – именно тогда, августовским днем, четырнадцатилетний Антон Кашин стоял над телами трех мальцов, подорвавшихся на мине над Волгой. Восточней Ржева, под Таблино.
Этот край был донельзя искровлен, истерзан вражьей полуторагодовалой оккупацией. Такое и представить себе невозможно.
И столь невыносима была роль прощания с убиенными, неизменного испытания при сем какой-то своей вины в случившемся, поскольку ты сам-то еще все-таки жив и здравствуешь под солнцем, вопреки всему. Неважно, что ты еще не совсем и взросл, не можешь отвечать морально за чью-то безответственность, чье-то соучастие в очевидном зле – стойком помрачении и агрессивности миллионов германских мужчин, отравленных пропагандой и ядом насилия повсеместного.
Вышло так, что Антон уж почти с месяц служил в Управлении Полевых госпиталей, прибывших сюда из-под самого Сталинграда: он упросил военных взять его в часть, и командир – добрейший подполковник, толстяк Ратницкий, дал на то согласие под расписку его растерянной матери, Анны, прежде трижды перебеседовав с нею.
С нею же оставалось еще четверо детишек…
В рассыпавшемся березнячке разошлись военные палатки.
Омрачилась и пустилась в слезы вольнонаемная повар Нина Андреевна из далекой Ахтубы, когда она услышала от прибежавшей сельчанки о гибели мальчишек, в том числе и обоих братиков Лены, сверстнице Антона, с которой он раза два собирал в поле щавель для варки зеленых щей взамен наскучившей армейской еды. Она-то, Нина Андреевна, и умолила его пойти в село, чтобы отдать последний долг пацанам, и сержант Кулагин, новый шеф-повар, наводивший круто, по-солдафонски, свои порядки на кухне, теперь, хмурясь, не перечил ей.
Да только Антон надвинул на голову красноармейскую пилотку, как донеслись тоненький скулеж и всхлипывание; из-за кустов показались сама Лена с испуганной подружкой – обе в слезах. Они принесли пустые кастрюльки – те, в которых Кулагин накануне послал для ребят излишки еды. Нина Андреевна обняла девочек, прижала их к себе. И Лена, рыдая, лишь сообщила, что в этот раз они не набрали нисколько кислицы.
Русая Лена, в вылиняло-пятнистом платье, была взрослеющим подростком без какого-нибудь девчоночьего притворства, чего, естественно, и не могло быть в тяжелейших прифронтовых условиях, под бесконечными бомбежками и обстрелами вокруг, долговременно выживая в примитивных землянках. Антон все же покровительствовал Лене, когда они, встречаясь, собирали по пригоркам щавель; они кружили с разговором вблизи ее более не существовавшей деревни, начисто сметенной, как и все окрест, металлом и огнем, – лишь бурьян выдавал ее местоположение. Никто здесь не косил сейчас высокие травы – было некому и незачем: никакой скотины не осталось. И опасна могла быть косьба: столько торчало повсюду в земле ржавеющих осколков железа…
Лена тогда спросила у Антона, почему же он пошел служить, коли мама жива? Не жалко расстаться?
– Стало быть, мне так очень нужно стало. – И он, не зная, как понятнее объяснить свое решение, вздохнул оттого, что еще не совсем освоился в военной части, а уже нарвался на конфликт с Кулагиным и тосковал по дому, которого тоже уже не было. Странно!
– Разве не страшно быть возле фронта? Мы-то натерпелись, ой!.. Такого никому не пожелаешь…
– Как же все случилось, Лена? – спросил Антон сейчас, направляясь с девочками в их деревню.
– Мы… – Она сглатывала слезы. – Ну, мы кислицу собирали… Я и братики…
– Что же, для себя?
– Почему? Не для себя. А он приходил – нас попросил.
– Кто приходил?
– Ой, забыла, как его зовут… Повар ваш…
– Но мне-то он не сказал ничего… Непонятно…
– Видимо, решил, что мы справимся… Одни… Да не справились вот…
– Пожалуйста, забудь про то, что навлекло беду…
– Это я одна виновата. Я не уследила за своими братиками: они захотели между делом мину раскрутить – нашли ее в траве; понимаешь, они с самого начала занимались не кислицей, только мешали мне; я, как могла, покрикивала на них, но бесполезно: не смогла их остановить, как ни умоляла…
– Верно, верно, Лена. Ты была бессильна тут… перед ребячьей страстью все потрогать, пощупать… Саша, мой брат, тоже такой ловкий…
– Были-то они ведь под приглядом у меня – у старшей…
– Да, примириться с этим нелегко. Понимаю…
V
– Сейчас я покажу, где взорвалась у них мина, – сказала Лена, свернув от Волги опять и всходя на невысокий склон.
– А какая ж из себя мина-то была? – спросил Антон. Ты видела сама?
– Да обыкновенная такая. Отчетливо видела.
– Круглая?
– Да, такая маленькая, остроносая бомбочка хвостатая.
– Ну, понятно: при стрельбе она вставляется в ствол миномета.
– Вот на этом самом месте, у окопа, – показала она Антону, – они ее подобрали. И решили разобрать. С братьями моими увязался и тети Матрены Колюшка. Патронных дел мастер. Ну, они и сговорились быстро. На ходу. Вон туда мы шли. Ну, когда они решили разобрать, мне стало страшно так за них, что аж ноги у меня в коленках подкосились и я с испугу ничего сказать не могла – отнялся даже язык; я не могла опомниться, их остановить, чтоб они не делали этого, – говорила Лена, то продвигаясь по склону, то приостанавливаясь, стискивая кулачки у груди. – Боязно мне за них всегда бывало. А тут я одна старшая была с ними тремя, и поэтому очень испугалась. С корзинкой, я вся задрожала, стала умолять их: ребятки золотые, бросьте вы ее! Что вы делаете? Ведь она взорваться может – и тогда поубивает всех вас! И смотрю на эту бомбочку в их руках – и все страшней мне делается; и хочется бежать куда-то прочь, и кричать что есть сил. А они смеялись надо мной: девчонка и есть девчонка! И одно мне ладили: – «Ты, Ленка, не бойся шибко, не дрожи. Больно ты пужливая. Боишься какой-то малюсенькой мины… Мы же поглядим, чем начинено внутри ее и как головка у нее откручивается…»
Я за большего брата, Петю, уцепилась, – плачу, уговариваю его бросить мину, а они уже головку пробовали отвинтить – вот где, над овражком этим. Колька, тот не смог, передал Пете в руки. Все они над миною склонились. Им – не до меня. Я со страху закричала: – «Миленькие, бросьте! Кончите так баловаться! Не могу я больше…» А сама под горку эту побежала. По привычке той, как обычно прятались мы от бомб и снарядов. Струсила я порядком. – Лена всхлипнула, затем продолжала снова: – Не успела я до низа еще добежать, как что-то лопнуло и брызнуло надо мной. Меня швырнуло в спину, и я торнулась в землю лицом. Только и подумала: «Ну, бахнул рядом с нами какой-то снаряд прилетевший. Как некогда бывало». Корзинка из рук моих выпала. Но опомнилась, повернулась я – стала опять наверх карабкаться. Сначала на четвереньках. Ну, забыла, что можно на ноги встать. Звала: «Петя! Павлик! Коля!» Никого и ничего. Только в ушах звенело. Ну, кое-как влезла я на горку – и глаза мои, знаешь, не видят привычного: нет никого из ребят, одна я стою. А передо мной – земля почернелая и это… что было они… разбросано… Я зажала уши и в деревню понеслась без памяти. Ведь говорила же я им, предупреждала их… – И Лена, замолчав, опасливо покосилась на Антона, когда он, увидав в траве сверкнувший осколок от той, вероятно, мины злосчастной, нагнулся и поднял его на ладони – кусочек металла.
Взрывом ощутимо покромсало, выщербило, опалило травяной покров вместе с дерном.
Бегущая приволжская тропочка, малоприметная и малохоженая, все выпрямлялась; впереди возникли культяпки яблонек, обрубленных минными и снарядными осколками, вишенник, малинник и густые крапивные, лопуховые и всевозможные травяные заросли, скрывавшие осунувшиеся землянки. Возле одной из фактически земляночных нор скорбно-неподвижно стояли, как некое одно изваяние, несколько сухих, показалось Антону, старух в полиняло-темных платках с замороженными лицами и с повислыми руками. Кто-то из них горестно, тоненько поскуливал, подвывал как бы про себя, точно жалуясь одному небу, больше некому было, о том, доколь же, мол, эти муки им, людям, принимать, выносить терпеть? За что? Ведь никаких таких своих провинностей они ни перед кем не совершали… И тем более дети…
На словно ватных ногах Антон подходил сюда вслед за Леной, сняв с головы пилотку и держа в руках пучок ромашек, – подходил молча, будто на свою казнь – ответчиком, виноватым за все случившееся несчастье. Он приблизился-таки к вечным живым, но застывшим теперь бабьим изваяниям и вшагнул вровень к ним – лицом к лицу, над чем они выстаивали полукружьем и лишь покачивались чуть. И опустил цветы к грубо сколоченным из старых досок (поразивших его) ящиков, стоявших тут, на затравеневшей земле. В них лежали собранные и прикрытые кусками материй останки подорвавшихся ребят. Больно, страшно и взглянуть-то на это вживье – взгляд невольно отводишь, тупишь от такого зрелища. Это нечто бесчеловечно-оглушительное, не подвластное твоему понятию; чувствуешь ровно внезапный толчок в грудь – и уже не можешь опомниться никак. Тук-тук-тук! – начинает само собой стучать у тебя в груди.
Антон было принял за старух и обеих иссушенных горем матерей, которые в обесцвеченно-простеньких, помятых в окопной теснине, нарядах, склонились напоследок над неубереженными своими чадушками и что-то еще причитали.
После он один в раздумье, сокращая расстояние, возвращался в березняк, к палаткам, напрямую – полями. Но едва он зашел в знакомый овраг, как очнулся, сразу, немало удивленный. Все в овраге было изъязвлено свежими черными воронками, пятнавшими всюду зеленый травяной покров; впечатление было такое, будто здесь снова только что прокатился массированно настоящий фронт. И Антон застыл в недоумении: а может, он не туда забрел? Ведь этих же ворон прежде, когда он один собирал здесь щавель, точно не было, он не видел. Так откуда же они? Ах, да! Ему вспомнилось, что в эти самые дни саперы зачистку и подрывы проводили! Гремели взрывы.
«Вот как оно! – с изумлением подумал Антон. – Все-таки какое ж изрядное количество мин было понатыкано повсюду!..» Выходило (что невероятно): он, ничего такого не подозревая, многажды расхаживал в минувшие дни, когда собирал щавель, по таившейся под каждым кустом и кочкой смерти! По крайней мере, стало быть, от нее-то он не был же ничем застрахован. Однако то, что ничего не взорвалось под ногами у него, могло свидетельствовать лишь о том, что здесь были заложены по большей части не противопехотные, а противотанковые мины, которые – с особенным устройством – лишь под тяжестью большой срабатывали…
Вблизи его вспрыгнула, заставив его вздрогнуть, и плюхнулась в ржавую колдобину лягушка. И он, уж более не задерживаясь, но повнимательней обшагивал свежевырытые воронки, выбрался из овражка и заспешил отсюда на ромашковую опушку.
Те малые горемыки беззащитные, только что ходили, бегали, жили, радовались дню, как и все живущие, – очень любознательные, жадные до ребячьих открытий, до каких-то впечатлений; они, малые, абсолютно никакого зла не причинили никому, но так нелепо, дико погублены адской силой неразборчивой, слепой. И об этом напоминали Антону эти черные воронки, безжалостно разорвавшие зеленый мир.
Назавтра, встав с зарей, Антон заворожено писал прямо из окна волжский пейзаж с двумя лошадками, зашедшими по косе в реку. Было тихо, спокойно, волшебно. Уходили тревоги.
Через день бригадир – толстушка в фуфайке и резиновых сапогах пустилась впрыть, чтобы остановить вывернувшийся из-под Волги грузовик, который вывозил песок из карьера – разрытого, исковерканного крутого берега. Она успела, и шофер, усадив Антона и Олю в кабину, довез их до города.