355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий Кузьмин » Свет мой Том I (СИ) » Текст книги (страница 32)
Свет мой Том I (СИ)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:06

Текст книги "Свет мой Том I (СИ)"


Автор книги: Аркадий Кузьмин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 40 страниц)

III

Услышав от ребят о том, что нынешним днем редкостно повезло однодеревенской Хрычевой Зинаиде, – ей удалось найти и вызволить из лагеря мужа, Анна Кашина немедля засобиралась к ней; у нее в душе сжималось все от боли за Василия своего, и ей представлялось важным (чтоб ни в чем не сомневаться после) непременно повидать Степана и порасспросить его о том – не видал ли он случайно где-нибудь Василия. Мало ль что и как с людьми бывает… Все возможно…

С началом войны Степан Хрычев, не призванный в армии по негодности, был отправлен на рытье оборонительных окопов и оттуда ошибочно этапировался немцами при наступлении тоже в плен – они без выяснений обстоятельств загребли его попутно. За компанию. Оказавшись же в Ржевском концлагере, поблизости от дома, он чудом накарябал и переслал записку жене, и та по представленной охранникам справке, заверенной старостой и печатью, вытащила его на волю, счастливая. Что значит удачливость! У Анны был зато лишний повод для того, чтобы упрекнуть опять детушек в видимом отсутствии у них желания также спасти отца. Может, он сейчас беспомощен… Просто нужно, она говорила, как-то расторопней действовать – шнырять, что ли, везде, опрашивать знакомых – незнакомых и так разыскивать его…

– Детушки, вы не сердитесь… Но нужно покрутиться…

Работящая, нескладная собой Зинаида как раз отмывала в корыте перед печью, своего вызволенного мужа, когда Анна вошла к ним в избу, полутемную при убывавшем уже свете уличном и поздоровалась; ей при первом взгляде показалось, что Зинаида мыла какого-то ребеночка, – таким хилым был Степан, измельчавший, знать, еще больше за дни томления в лагерном чистилище.

– Ах, ты это, Анна! – Зинаида, повернув от деревянного корыта свою кудлатую голову с преобразившимся (было видно) от счастья, раскрасневшимся лицом и, плотней задернув шторку, тихо засмеялась: – Погоди маленько. Только вот ототру от грязи моего Степана-то… – И слышно заплескала водой.

– Да, он-то мне и нужен… желательно спросить… – обрадовавшись тому, что застала их дома, хоть и невпопад для них и себя, сказала Анна, улыбнувшись про себя: стало ей как-то смешно и грустно. И само собой подумалось: «У нас, грешниц, в каждой избушке свои игрушки…» Применительно к чисто женской семейной доли, суете.

Постепенно, по мере ее ожидания, – она присела на краешек шаткого венского стула, – улыбка и грусть в ее душе вытеснились усилившимся чувством неуверенности, даже страха перед всемогущей неизбежностью. Она впала на мгновение в почти обморочное состояние. Но потом сердце справилось, отошло, хотя захолонувшее отчаяние не истаивало. Супруги Хрычевы односложно переговаривались между собой, и Анна, невольно прислушиваясь, ловя слова, которые слышались, долетая до нее из-за всплеска воды в корыте и после, когда Степан уже одевался, определенно поняла, что Степан-то ничего не знает про Василия ее. Да, он ничего не знает и, верно, не может знать; если бы он знал, то, наверно, уже сказал бы ей что-нибудь подбодряющее или как-нибудь выдал себя. И оттого она совершенно отчаялась.

И когда Степан, одетый в измятое, но чистое белье, маленький, предстал перед Анной с виновато-кислым выражением на желтом, что у монгольца, постаревшем лице, она увидала по нему, что все ее невольные догадки подтвердились; и было у ней впечатление от его шаткой фигуры узкой ограниченности в чем-то неведомом, не подвластном никому. Однако она, пересилив себя, чтоб не расплакаться опять несдержанно, все же расспросила Степана, только он присел на скамью рядом с ней. Да: ничего определенного, утешительного он не мог сообщить ей. Он, не фронтовик, попал в лагерь по чистому недоразумению: он окопничал по разнарядке – его и загребли немцы, не разбираясь. И Василия ни там и нигде он не видывал.

– Да и то: если бы твой муж в этом лагере был, он бы дал как-нибудь знать о себе, – заключил Степан. – Столько люда там толкается… Бог даст еще отыщется. Невредимым, живым.

Анна ничем не утешилась.

Люди, попавшие в блокаду, в плен, в оккупацию, чем дальше, тем больше трагическое узнавали. Был же повальный их измор. И было чудовищно то, что власть предержащие чинуши, не познавшие ни капельки того, всех граждан, переживших особенно оккупацию хотя и в малолетстве (а их – женщин, детей и стариков было пол России), впоследствии десятилетиями старались за что-то ущемлять в правах, как прокаженных, недостойных ни имени своего, ни места в большой истории.

Впрочем и в век нынешний нам как-то неловко публично касаться этой темы – вроде б дело прошлое, все прошло и быльем заросло; то как бы вовсе и не с нашим-то народом было, мы опять сдружились с немцами и со всеми. Вот лучше-ка поговорим между собой о мытарствах в собственных советских лагерях, о своих маленьких болячках, изменах, обидах и претензиях к власти. Она же – какая у нас в России? Не хотящая нормально служить своему народу. Властолюбцы, рвущиеся к ней, по большому счету не умеют и не хотят делать ничего другого, кроме нее, так хорошо, по их понятию, для себя, а не для всех. Это проще всего.

IV

Во Ржеве, как назло, немецкий концентрационный лагерь, само существование которого оглушало болью, угнетало и сжимало сердце, все пополнялся из-за могущей где-то быть катастрофы фронтовой, какой-то роковой, безостановочной еще. Но даже и помыслить дальше о том все страшились, чтобы, право, не рехнуться, разуверяясь в чем-то окончательно. И не остолбенеть совсем.

Кашины, ребята, в безверии в поисках отца еще не раз, однако, приходили в город и к лагерю. На всякий же случай: мало ль что бывает…

И то: сперва писались на бумажках, вывешивались (новоиспеченная администрация старалась пока добродетельничать) фамилии вновь пригнанных пленников. Такие списки вначале вывешивались на улице Комунны, около злополучного Чертова дома, или на дощатом заборе у городского рынка, что над Волгой сиротливой. Что ж, этакое послабление для русских. Оно, отнюдь, не было миротворческим побуждением мерзавцев-арийцев; то было точно лишь излюбленным жестом, рассчитанным на желаемый эффект, оккупанта-баловня судьбы, кто знал цену сильного кнута и сладкого пряника, залога скорейшего, по его разумению, достижения всеобщего повиновения и порядка в России. Была тут одна прихоть, и все.

Видно, воинственный пыл у них, немцев, едва забрезжила им скорая победа под Москвой, был столь велик и сладостен. Вдруг даже грозные генералы, путаясь в собственных железных приказах, призвали своих солдат сквозь зубы: «Добиться доверия русского населения!» Ну, каково прорвало их!

Но и, к примеру, как свидетельство желания фашистов сразу приводить упрямцев в чувство надлежащее, по обеим сторонам волжского моста лежали уже который день (для устрашения населения) по нескольку убитых мужчин ржевских, истерзанных, полуголых. Лица жертв были зверски изуродованы. Около них торчали воткнутые в землю колья с прибитыми фанерками, на которых черной краской было написано: «Это партизаны! Всем сочувствующим и помогающим им грозит такая же участь». Они были казнены за то, что будто бы готовились взорвать мост.

Известный двухэтажный дом, занимаемый теперь фашистским ставленником, главой города, назывался Чертовым с еще дореволюционных времен. Был такой прецедент. При строительстве его заказчик – купец неуступчивый – явно поскаредничал: уплатил строителям меньше, чем они запросили. И те в отместку при кладке стен потайно вмуровали в них пустые бутылки. Поэтому в ветреные дни весь дом наполнялся неприятными звуками завыванья.

Однажды, не нашедши вывешиваемых списков здесь, на обычном месте – признак прекращения поблажки горожанам, Наташа и Антон в тоске направились за Волгу – на ту сторону города: сказывали, будто видели списки там где-то на Советской площади.

Только перед самым волжским мостом, у которого, на берегу реки, еще лежали неубранные тела казненных, им встретилась молодая тетя Дуня, которая везла на саночках за собой маленького Славика. Они все обрадовались такой нежданной встрече. Поздоровались любовно, отошли чуть в сторонку от дороги и остановились.

– Тетя Дуня, вы куда?

– А вы, ребятки, зачем шли сюда?

– Хотели списки пленных проверить. Говорят, они есть на Советской площади.

– Я – оттуда. Их уже нет. Хочу дойти до Чертова дома. Посмотреть…

– И здесь списков тоже нет.

– Ну, а к лагерю мне далеко… Так что вернусь… – Тетя Дуня привздохнула.

Она прежде работала парикмахером в парикмахерской на этой городской стороне, хотя и жила на той, за Волгой. И нередко к ней на работу заходили ребята Кашины, и она ловко подстригала им волосы на голове, работая машинкой и ножницами.

– Тетя Дуня, так ничего и не знаете о Станиславе, муже? – спросила Наташа.

– Наташенька, ничегошеньки, – сказала тетя Дуня. – Знаете, я ведь со Славиком опять перебралась в свою квартиру из-за того, чтоб не разминуться с ним, если он вдруг появится… Но, наверно, он погиб там, в Эстонии или где-то еще… Попробую еще… Схожу потом к лагерю…

– И туда уже не подпускают близко…

– Да, мы со Славиком одни… Страшновато…

– Крестная, ты к нам приезжай жить. Со Славиком. У нас дом большой. Будет легче всем. Мама вспоминает о вас, говорит и молится.

– Наташенька, я подумаю. И наверно переберусь. Ну, поеду к себе. До свиданья.

С тем и расстались.

После бесцельных хождений туда-сюда Наташа и Антон сунулись к месту нахождения лагеря и их, как и других пришельцев-горемык, уже не подпустили немцы близко, отогнали от лагеря прочь; отогнали, видимо, из соображений строжайшей изоляции пленных красноармейцев, которых выводили за лагерные ворота лишь на различные работы. Тот факт, что военнопленные заметно исчезали из-за колючей проволоки благодаря и содействию жителей. И все же отчаянно-непослушное население, не взирая и на строгий запрет оккупантов, стремилось использовать-таки любой удобный случай для того, чтобы каким-то образом освободить бойцов, содействовать их побегу из лагеря.

Анна же тем сильней беспокоилась за судьбу Василия, словно кто без устали нашептывал и нашептывал ей черные слова и предрекал еще самые тяжкие невзгоды, какие предстояло ей пережить. Она было укоряла детей за нерасторопность – что не могут найти своего отца. Однако что они могли сделать, чтобы облегчить ее душевные страдания? Да ровным счетом – ничего-ничегошеньки. Такое было время.

V

Одним серым морозным днем в избу к Кашиным влетела тетя Поля – покраснелая, с воспаленно-красными глазами. Она, выпалила запыхиваясь:

– Гонят! О господи! Только что от станции отогна-а-али… Сюда… Родимые!.. Бежала я… Чтобы вам сказать… Успеть… – Всплакнула. И, сжав руками голову с выпроставшимися на висках из-под серого платка седыми волосами, упала на скрипнувший стул. Заморгала и морщилась то красневшим, то бледневшим грубоватым лицом.

Ее теперешняя убитость подавляла всех.

И почудилось Антону, ее другу, что прямо на его глазах сию же минуту стала прибавляться у нее седина; и он поспешно, жмурясь, даже отвернулся на мгновение. Вероятно, так и старели прекрасные душевные люди, укорачивалась их жизнь. Потому как тут была жестокая правда: не годы их старили, а горе.

Издала опять Анна слабый стон со слезной просьбой:

– Может, сбегаете вы в Абрамково – отца, авось, опознаете?.. Антон, Саша!..

Лучше бы она не напоминала им об этом! А! Что с нею разговаривать. Не переубедить ее никак. Мысли ребят вновь взвинтились. Ни Наташи, ни Валерия как раз не было дома: молодежь немцы выгнали на работу; так что Антон вместе с Сашей в лад накинули одежку на себя и понеслись стремглав, слов почти не пророня, на бегу запахиваясь и застегиваясь и прикидывая в уме все, что можно прикинуть впопыхах. Но только бы успеть – вот задача.

Красноармейцев, сказывали, перегоняли по абрамковскому тракту под Осугу. А оттуда их вроде бы переправляли по железной дороге в Германию или куда-то еще.

До Абрамково бежать – далековато. А пробежали братья продуваловские дворы – свой крюк деревни – и как открылось виднее взгляду это редко застроенное Абрамково, то в просветах его крайних к станции изб уже видно заколыхалась черная масса идущих. Ну, не добежать туда вовремя. И пустились отсюда братья ровной снежной целиной наперерез, прямо через овраг. Выбежали они дальше, между самим Абрамковым и дремотным садом, где, среди берез, лип и тополей, одиноко чернела вторая ромашинская заброшенная школа; они поспели сюда, аж с опережением колонны: ее жуткая гармошка едва только выдвинулась из-за изб абрамковских.

Пленным, видно было, там еду кидали бабы, дети, и слышно было, как немецкие конвоиры не давали, кричали на всех, погоняли, будто животных каких.

Антон и Саша остановились с разбегу. На обочине дороги, тяжелейшей, заносной…

– Здесь постоим, – выдыхнул кто-то из них, клацая зубами от непривычности того, что предстояло увидеть.

Да, все было вот, наяву; братья с ясной отчетливостью, застыв неподвижно, видели все. Все недетское их внимание было сейчас отдано открыто совершавшемуся на глазах у них.

Слышалось мерно нараставшее шарканье по закованной дороге сотен и сотен подошв передвигавшихся пленных красноармейцев, и от этого лишь шарканья мороз подирал по коже (настоящий же мороз потому, должно быть, и не чувствовался нисколько). Шествие на большаке действительно было леденяще жутким, неправдоподобным, никогда еще не виданным зрелищем. С мрачной молчаливостью сбитыми рядами насилу двигались одни уже развалины с потухшими глазами, иссохшие, в изодранной и грязной амуниции, обутые во что попало и почти разутые, а не те живые и красивые, сильные и смелые воины, какими они несомненно были прежде. Саша и Антон хорошо запомнили, например, какими провожали их на фронт летом…

Они, дети, пропалывали колхозный лен за деревней и, внезапно услышав переливистый паровозный гудок над перелеском, сорвались дружно с поля и через канавы, кустарник, пни, коряги, выбежали к железнодорожной насыпи. И эшелон с бойцами, теплушки в маскирующих зеленых веточках берез, надвинулся на них громадой вместе с чем-то грустно новым, немирным: он будто, подхватив, понес их с собою вдаль по звенящим рельсам. В тот момент, как они растерянной кучкой стояли внизу у насыпи, махали руками и кричали: «До свиданья!» Им, своим отцам и старшим братьям, бойцы пели сурово что-то и ответно махали им. Быстро прогромыхали мимо ребят вагоны. По-прежнему светило, грело солнце. Но уж словно вихрь прошел в растроганных детских сердцах…

Да каким же духом еще живы были эти пленные? И, должно быть, еще велико в них было присутствие духа, если они все-таки передвигались, чувствуя наверное, кто из них уж не жилец на свете, – или желт, как тыква, или бел, как полотно, – и в последний-то, следовательно, раз идет по родной земле, закованной морозом, и гулко отдаются в сердце те последние, тяжело дающиеся шаги.

А фашистские солдаты, повыставив, как водится, перед собой оружие наготове (долговязые зеленые фигуры теснили с двух сторон колонну), надменно, резко покрикивали им, бесчувственным:

– Schnell! Schnell! Schnell!

И еще прикладами – чтобы те шли быстрее – подталкивали в спины. Отдавались звуки ударов.

А ведь это были не какие-нибудь безликие существа вредоносные, а люди гордые, они имели жен, матерей, детей и невест; ведь унижали их человеческое достоинство – самое ужасное, что можно было придумать.

Куда их гонят? Зачем? Почему же так жестоко? Кто повинен в этом? И чувствуют ли за собой вину исполнителя этой жестокости – немецкие солдаты? – все эти вопросы, кажется, застыли ужасом в раскрытых глазах подростков.

Этого нельзя забыть за давностью. И нынче только наши явные недруги, недоброжелатели могут высказывать холодное удивление по поводу нашей памятливости. А иные из завоевателей-мучителей еще жалуются перед телекамерами о том, как их, невиновных ни в чем, попавших в плен, русские держали за что-то в лагерях и еще заставляли работать, тогда как они нисколько не хотели этого. Они расисты, эти полунацисты, могущие позволить себе жениться и на полуеврейке; но политика-думка у них одна, незабытая: сейчас подождать, а потом еще посмотреть… Авось опыт русской компании с проводимой в ходе ее массовой жестокостью еще весьма пригодится им…

Позвякивая железками, прорысили на лошадях вперед, в голову далеко растянувшейся колонны пленных, двое щегольских немецких офицеров. Пахнуло резким конским потом. Лошади убраны специально для прогулок: в тщательно подобранной с бляшками, сбруе. Под всадниками плясали. Видно было по всему, что и верховые, не скрывая, гордились собой в такие вот минуты, гордились своим щегольством и считали очень важной свою миссию, потому как уверенно-красиво скакали здесь, звеня всякими железками, навешанными на лошадках и на себе, и властно отдавали на скаку приказ пленным и конвойным:

– Schnell! Schnell!

И еще усерднее пошла экзекуция пленных: опять раздались тупые удары прикладами в спины бесстрастно онемевших мужчин и крики немецкой команды.

Ужасно!

Ни Антону, ни Саше отроду не доводилось быть свидетелями такого. Так как же следовало вести себя. Они до ощутимой рези в глазах всматривались в лица шествовавших – не потому, чтоб признать своего отца; но не могли ни тронуть, ни прикоснуться к тем, кто истомленный, в серой истрепанной шинели, рядом с ними проходил. А как им хотелось хотя бы подбодрить гонимых, чтобы на сердце и у них самих как-то полегчало. Здесь сама история невинными ребячьими глазами все судила. Пристально смотрела. И запоминала все.

Антону тут почудилось, будто кто-то совсем рядышком, почти над ухом, прошептал охрипло, явственно: «Ну-ну, парень, помнишь ли мой фонарик чудненький?» И было оттого ему стыдно, страшно перед пленными – в каждом из них, проходившем мимо братьев, ему мерещился именно тот боец, кинувший ему из-за колючего ограждения злополучный сей фонарик. А он взамен мало снабдил его капусткой с поля: испугался попросту. Стыд какой! Позор! И казалось при этом, что глаза каждого гонимого опять буквально кричали ему: «Что же ты, малый, никак не узнаешь меня?! Ведь это я иду, вглядись-ка хорошенько. Ну!..» И немо укоряли его за мальчишескую трусость позорную: ведь он был вольней, свободней их – мог и не пугаться вовсе окриков…

И будто что толкнуло братьев: прокатился позади колонны выстрел.

Мало ль выстрелов уже слышали-переслышали. Они завсегда теперь раздавались везде. Но тут-то зачем? Что такое там? И там-то, на пригорке, откуда сдвигался сюда хвост колонны, стали судорожно разбегаться деревенские жители. А здесь пленные бойцы шли и шли, отринутые от всего, – и словно слыхом не слыхали ничего, никакого выстрела и нисколько не догадывались ни о чем. А немецкая машина, известно, была запущена в ход и работала исправно-чисто, не знавала перебоев по части душегубства. И словно ватой у пленных были заткнуты уши – они шли. По четверо в ряд. И только б не отстать и не упасть; не дай боже, чтобы отстать или упасть; это они знали уже лучше местного населения. И, может быть, потому на некоторых их тусклых, посинелых и землистых лицах точно застыла неземная отрешенность. Да, когда-нибудь люди изучать даже абиссали глубин океана, но нескоро еще будут изучены абиссали глубин человеческих. Да и возможно ль это?

VI

Антону было невмочь чувствовать свою беспомощность.

Он весь уже дрожал в напряжении, вглядываясь в опущенные заросшие лица пленных, что и не заметил, насколько вероятно, недозволенно близко продвинулся к самой колоне, так как один из конвойных что-то резковато крикнул, видно, на него, чтоб он отошел прочь. Но ему показалось, что немец был недоволен ближайшим красноармейцем, чуть нарушившим строй. Однако следующий конвоир, дойдя досюда, молча ударил чем-то Антона и отбросил с дороги, так что он отлетел в глубокий сугроб и сел, озираясь.

С досадой, удивлением и возмущением пришел в себя Антон от тычка, отвешенного ему тоже, видно, впрок. Ни за что другое приласкали тумаком. Ведь – по справедливости – он не грозил ничем гонителям, он, не сделавший покамест еще никому, кажется, ничего плохого, совестливо (тайно от других) лишь мечтавший до сих пор о большой любви к другим существам. Ему было очень жалко обижаемых. А у самого от этого обыкновенно вся душенька тряслась…

– Дурак же! – чертыхнулся он, еще сидя мягко на отлете.

А над ним по-прежнему, затемняя отполированное белое пространство, нависшей, колыхавшейся массой порядно с шарканьем перемещались почернелые спотыкавшиеся пленные. Но уж зарядило, засветлев, в глазах у него. Может, оттого, что уже отодвигались влево их ряды: шествие кончалось, уползало дальше; а может, и оттого, что дергал Саша за рукав шубейки – помогал брату подняться, – и все качнулось перед ним неуловимо. В образовавшемся просвете перед братьями закачалась от слабости крупная фигура оборванного замыкающего красноармейца, который, идя ближе к тому краю большака, отставал, и на него-то все осатанелей, злей налетал невысокий конвоир, подталкивая его вперед прикладом карабина – самым испытанным у немцев способом.

В этом заключалась тут главная работа немецкой солдатни. Солдат был соединяющим звеном в цепи производимого гитлеровцами насилия; и если бы он почему-нибудь вдруг прекратил свое гнусное дело, или хотя бы чуть ослабил свои усилия в выполнении его, – эта цепь гнусности и подлости, естественно, распалась бы сама собой. И преступлений было б меньше.

Замыкающий конвоир действовал почти молчком, слов не тратя, – намеренно, определенно, точно. И, видимо, не ошибался он в понимании необходимости и важности того, что делал по приказу или без него. О том говорил гнусный прищур его глаз.

И снова последовал какой-то тихий толчок в самую-самую грудь Антона, не могшего уж не досмотреть, чем все это кончится, хотя стучало у него в висках и он понимал, что смотреть нельзя, хотя и Саша мешал ему тем, что сквозь слезы, почти плача, пытался тащить его куда-то за рукав.

Обессилено-сбивавшийся пленный заметно сбивался, отставая; он хоть и большой, как скала, от одного дуновения воздуха качался. Шедший же с отступом от него в трех шагах конвойный, жалкое слепое создание в буквальном смысле (немец собою невзрачный, белесый, недоросток даже – был с полтора наперстка ростом), дважды снова методично стукнул прикладом его, ощерившись, в озлоблении великом. Они точно играли в кошки-мышки. И, по-видимому, красноармеец все понимал – потому спешил слушаться экзекутора, желая убедить его в том и, возможно, лишний раз таким образом убедиться самому в чем-то очень важно-жизненном. Однако у него уж не получалось ничего, вопреки желанию: напрочь силы все ушли, иссякли, оставили его. Это было так печально. И пока он еще что-то мог, он еще шагал навстречу неизвестному. Без излишней напоследок суеты. Это, очевидно, пуще злило немца; злило пуще его то, что русский, выходило, уж ни в какую не боялся его, гонителя, у которого он был в руках вместе со своею жизнью.

Такой исход на большаке пугал братьев Кашиных. Они, словно позванные кем, с дрожью последовали сбоку уходившей шкробавших колонны пленных.

– Эх, пан, я пойду, пойду, – слышно с укоризною красноармеец бросил за плечо – вымороченному немцу-приставале, признавая сейчас власть за ним, попонятней называя его даже «паном».

Но все больше, не справляясь с ходьбой, отставал от своих товарищей. Катастрофично.

И тогда маленький немецкий солдат, сильный в смелости, что генерал, окончательно и самостоятельно решил казнить русского солдата – зачем миловать военнопленного? Он перешагнул пролегшую справа канаву придорожную, зашел справа с той западной стороны, и на ходу, развернувшись туловом сюда и уперев карабин прикладом в плечо, поднял черный карабинный ствол почти в упор на уровень пленного виска (прямо в направлении кашинских ребят) и по-деловитому нацелился…

«Что это?! Зачем?!» – только и успел сообразить Антон, как уж что-то сделалось. Кончилась игра.

Обычного грохота выстрела Антон будто и не слышал, а почувствовал внезапно, что запахло порохом, чем-то подпаленным. То ли дым пороховой задрожал перед ним, расходясь; то ли в дыме эта глыба человечья дрогнула, словно споткнувшись всерьез и подавшись несколько назад. Нет, именно она дрогнула. Судорожно дернулся красноармеец, качнулся, глотнул ртом воздух, точно рыба, вытащенная из воды. Шагнул еще телом вперед, – ноги у него уже подогнулись сами, – и скалою рухнул наземь – без стона или вздоха, точно стало ему легче, лучше. Рухнул весь – и куда-то провалился вмиг. Такое было впечатление. Все это считанные секунды длилось.

И как будто голубь, облетев круг от того места, где упал боец, трепетно коснулся крылом своим свидетелей-братьев. Они оба почувствовали нечто похожее на то.

И тут ребячьи взгляды скрестились со взглядом хладнокровного, профессионального убийцы в серо-зеленой шинели.

Но были у того две ничего не выражающие дырки вместо глаз, дырки, вот и все.

Свой карабин он, опуская замедленно, покрутил в цепких руках, задержался еще на какое-то мгновение да опять замедленно взглянул, как в прорезь, на неподросших еще для его мужского дела подростков и, нахмурясь, отвернулся. Догонять колонну стал, с твердостью ступая в сапогах по чужому закованному тракту. Сытый, живой, довольный и не сомневающийся ни в чем. В возрасте под тридцать лет.

И казалось совершенно немыслимым продолжавшееся молчание пленных, не взроптавших даже после потери еще одного своего товарища. Они, молчаливо сносившие удары конвоирские, словно вполне согласные с расправой, ничем не проявили беспокойства о жертве; они лишь старались не отстать, чтобы, следовательно, избежать того же самого, или, по крайней мере, не видеть ничего такого, и чтобы, значит, не расстраиваться очень, не сломиться прежде времени и не обречь себя тем самым тоже на верную смерть. Умирать зазря никто не хотел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю