Текст книги "Двор. Баян и яблоко"
Автор книги: Анна Караваева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)
– Да поймите же, что я, может, больше всех за вас душой болею! Запомнили вы, как радостно люди к вам собирались?.. А как они от вас ушли? Со стыдом за вас… да, да!.. Горько стало людям, что именно с вами такое приключилось.
– Да что, что со мной-то было? Ведь я только о хорошем, о полезном старался… и вдруг явился этот… этот кулацкий чертополох и у всех настроенье сбил своими подлыми словами…
– А-a! В них-то и дело, в словах этих! – словно торжествуя, крикнула Липа. – Уж на что не любят люди корзунинскую семейку, а старик такие слова сказал, что всех заставил призадуматься: корова-то, мол, красуется, как барыня, а баба злосчастная хуже нищей.
– Во-от вы о чем? – зло и горько усмехнулся Степан. – Н-ну, знаете… мне тут только дивиться и остается. Виданное ли дело: она… эта Марина вас била… синяки от ее кулаков у вас только что на лице зажили, а вы, вы же ее защищаете!
– Не в синяках дело, а в человеке!
– Да кабы это человек настоящий был, Липа… А то ведь…
– Несчастный, забитый она человек, вот что. Лучше бы вы сразу отдали ей половину имущества… не было бы этих безобразий! А то жальче, униженнее, чем она, Марина, не видывала я еще человека! Я даже не смогла смотреть на нее… затряслась вся и убежала.
– И даже… о синяках забыла… Н-ну, знаете, Липа…
– Дались вам эти синяки! – гневно крикнула она, вновь заливаясь румянцем. – Да, я забыла о них… да! Совесть же надо иметь!
– Эко!.. Совесть замучила! Да помилуйте, Липа, – за что вам-то совеститься?
Баюкову было нестерпимо горько, больно, а в то же время так мила была ему Липа с этим жарким румянцем и горящими упрямством глазами.
Они стояли друг против друга, обмениваясь взволнованными взглядами, которые выражали гнев, возмущение, боль, досаду. Они спорили, словно разделенные незримой, но остро ощущаемой каждым преградой.
– Вам легче моего, – укорял Баюков.
– Не хотите подумать, оттого и говорите, – резко отвечала она.
Кажется, никогда еще не переживал Степан подобной душевной боли, когда все в душе кипит и ноет, будто тебя ранили. И в то же время бесконечно хотелось переубедить эту девушку, такую необходимую и дорогую, сломать в ней настроение, которое отдаляло ее от него и заставляло смотреть в его сторону чужим, недобрым взглядом.
– Зачем вы на себя, насчет совести, наговариваете, Липа! Ваша жизнь, ваша работа чиста, как стеклышко… Как вы только появились в нашем дворе…
– A-а!.. Двор, дво-ор! – вдруг простонала Липа, как от боли. – Не очень ли вы, хозяин, своим двором любовались, не очень ли хвастались двором своим перед людьми?
– Липа, да помилуйте! – даже пошатнувшись, заговорил Баюков. – Да как же это можно? Ведь все, что я задумал, вы сами же хвалили, одобряли. И что ж, разве плохо все было задумано? Хоть кого спроси, всякий грамотный человек скажет: вот, мол, полезная живая пропаганда. Пусть, мол, каждый демобилизованный так будет проводить в жизнь то, чему его Красная Армия научила. А сейчас, вот хоть убей, не понимаю!.. Ведь вместе же с вами мы старались над всем, а? И вы так работали, что любо-дорого было смотреть, а теперь вдруг…
– Работала! – и девушка яростно сверкнула чужими, недобрыми глазами. – А теперь не видите, что все насмарку пошло?
– Не может быть! Неправда! – словно защищаясь, крикнул Степан. – Не может такое старанье пропасть, если от этого люди могут полезному поучиться!.. Я выступаю в этом деле как передовик…
– Передовик!.. Поучиться! – повторила Липа и вдруг всплеснула руками, будто вконец отчаявшись в том, что оба они вообще когда-либо поймут друг друга.
Но все-таки много взяла на себя домовница: будто нагнала в дом студеного духа, и самой стало страшно. Она глянула вполглаза на побелевшее лицо Баюкова – и вдруг прижалась головой к косяку двери и заплакала навзрыд. Опять это была тоненькая зеленая девчонка из города: еще по-детски двигались беспомощно острые локотки, слезы лились ручьем.
– Липа… Липушка! – трепещущим голосом прошептал Баюков, не смея коснуться ее. – Родненькая ты моя… Да что же это такое?
Он заглянул было ей в лицо, но девушка замотала головой и тихо всхлипнула:
– Не надо… не подходите.
Степан оставил ее в покое и вышел на крыльцо. Охватив голову ладонями, он долго сидел у ворот – и казалось, уже никогда не успокоится его потрясенная душа. Он знал, что Липа не спит, но боялся даже подать голос, чтобы еще больше не расстроить ее. А Липа и верно, лежа с открытыми глазами, продолжала тихонько и тяжело плакать; больнее всего было то, что ей только сейчас открылось, чего она, Липа, ждала от этого «живого урока». А день этот значил для нее больше, чем для самого Баюкова.
«Ему, конечно, хотелось коровой похвастаться. А мне?.. Я доброго его слова ждала – перед всеми, да, да!.. Чтоб вот он прославил меня, уважение свое ко мне показал… чтобы все видели, что я не какая-нибудь просто только вот за жалованье нанятая девчонка, а работаю от всей души… И вот, все, все испорчено!»
Потом Липа стала думать, что ведь, кроме этого двора, у ней в жизни не было еще ничего, на чем она могла бы самостоятельно проявить свою энергию и способности.
«Да и привязалась я ко всему этому, будто этот двор в самом деле мой единственный дом, а Степан… Ох, да неужели я совсем вот по-настоящему люблю его?..»
Липа вдруг представила себе, что сталось бы с ней, случись ей уйти из баюковского двора: какой одинокой и несчастной почувствовала бы она себя, очутившись одна, без Степана, без его преданных глаз, без его то и дело прорывающейся наружу любви к ней.
«Боже ты мой, да я только и хочу быть с ним, жить здесь, хозяйничать, заботиться о нем! – думала Липа, вся дрожа от этих новых, так резко и прямо возникших в ней мыслей. – Он ведь любит меня… Он свободен теперь… Мы можем хоть завтра поехать в волость и зарегистрироваться… А дальше что будет? – с испугом вдруг подумала Липа. – Жизнь-то сразу ведь станет неспокойная: люди корить начнут за Марину, а нам со Степаном будет совестно, всякая радость будет не в радость… Нет, против совести жить нельзя, никак нельзя… Но как, как все это поправить, если Степан добром, без суда не хочет отдавать Марине имущества?.. Укоряет меня, что я про синяки забыла… Ох, да ведь и я дралась с ней… Я вот лежу на своей постели, а Степан из-за меня страдает, и Кольша тоже меня жалеет, я знаю. А Марина… она у Корзуниных живет хуже собаки… Мы поженимся, а люди обо всем этом будут помнить… Нет, так оставить невозможно!.. Но как убедить Степана, как переломить в нем это упорство? Как?..»
Уже совсем измучившись от дум, от слез и тревоги, Липа заснула только под утро.
Баюков встал словно разбитый – и не только от бессонницы, а больше от гнетущего сознания, что все к нему отнеслись несправедливо, нанесли ему обиду, ужаснее которой он еще не знал за всю жизнь.
Утром у Баюковых завтракали без разговоров. Потом домовница принялась месить квашню, а сама все глядела в пол, крепко сжав губы. Только раз она бегло глянула в сторону Степана, когда подала братьям, как всегда опрятно завернутый в холстинку, обед.
Степан так же молча взял сверток, кивнул домовнице, и братья уехали на пашню. Но так тяжело было на душе, что Баюков просто себя не узнавал: еще никогда не работал он так плохо, а устал раньше, чем всегда.
– Сядем, что ли, поедим, – хмуро предложил он брату.
Ели молча, и вдруг Кольша беспокойно сказал:
– Уж не к нам ли Финоген Петрович торопится?
– И то… к нам, – заметно взволновался Степан.
Финоген поздоровался, как всегда, потом напомнил, что завтра в присутствии волостного агронома будут взвешивать и проверять семена для первого «товарищеского сева».
– У меня все готово, – невольно оживился Степан. – За мной, ты знаешь, общественное дело не станет. И в амбаре все вычищено, чтобы удобно было зерно проверять да взвешивать. Достали весы-то?
– Достали, а только… – и Финоген вздохнул. – Народ решил, знаешь, у Демида Семеныча на дворе зерно проверять… это мне и поручено тебе сказать.
– Вот как… Отчего же это вдруг перерешили? – глухо спросил Баюков, не скрывая обиды.
Финоген замялся. Его маленькое сморщенное лицо с реденькой бороденкой выражало страдание и жалость.
– Уж так Демид предложил… потому, видишь ли, что народу так способнее показалось.
– Уж скажи правду, Финоген Петрович, у Демида ныне показалось приятнее собраться, чем на моем дворе.
– Так ведь, Степа, сам понимаешь, после того случая…
– Да, да… – прервал Степан, и его осунувшееся лицо исказилось от злой боли. – Вот как эти волки мой двор опозорили, что люди его уже обегают!
– Ты о волке пока брось, брось! – быстро произнес Финоген. – Волка кляни, да правду не заслони – вот в чем штука-то, Степан Андреич… Погоди, я сейчас все тебе обскажу прямо, без утайки. Марина, конешно, виновата, да ведь и у вины мера есть; за вину платить надо, так опять же не до смерти!
И финоген отошел, будто решил оставить за собой последнее слово.
– Что это он… а? – недоуменно спросил Кольша, но старший брат хмуро промолчал.
Едва начали на дворе Демида Кувшинова собираться люди, как сразу стало тесно. У весов, где проверяли и взвешивали семенное зерно, люди толкались мешками, наступали друг другу на ноги, а некоторые, понетерпеливее, ворчали и огрызались.
– Чего бы лучше у меня на дворе все это проделать, – не утерпев, с обидой сказал Баюков Демиду Кувшинову, ожидая своей очереди.
Демид сидел насупившись и, казалось, не слышал.
«Вот как! Нынче и прислушаться не желает», – самолюбиво подумал Степан и, повторив громче уже сказанное, прибавил:
– Вот народ недоволен, что здесь толкаться приходится… Ей-ей, зря не захотели моим двором воспользоваться.
– Оно так и есть – не захотели, – ответил, не глядя в его сторону, Демид. – «Придешь, говорят, к Степану Баюкову, а у него опять какой-нибудь случай».
Демид вдруг обернулся к Баюкову печально и сурово нахмуренным лицом и, тяжело вздохнув, промолвил:
– А скоро сеять, товарищ Баюков… сеять скоро – по-новому.
– Об этом даже странно товарищу Баюкову напоминать! – строптиво вскинулся Степан. – Что? Будто я дело торможу или мешаю…
– Ан вот и мешаешь, – твердо проговорил Демид.
– Я?! Мешаю?! Да постыдись ты! – возмущенно поразился Степан. – Да чем же это, чем?
– А тем, Степа, как с человеком ты обошелся… с Мариной этой самой, – прошелестел за его плечом укоризненный шепоток Финогена.
Баюков вскочил на ноги и приблизил к Финогену покрасневшее от гнева лицо.
– Что это, право, уж вроде со всех сторон начали мне гудеть об этой… о Марине. Не пойму – с чего это вы, уважаемые мной люди, вдруг с Корзуниными в одну дудку загудели?
– Ну-ка… пройдем в избу! – повелительно произнес Демид.
Идя за ним, Степан успевал заметить десятки взглядов, которые проводили его. Словно физически ощущая на себе острый холодок, идущий от этих взглядов, Степан вдруг почувствовал в них то же самое недовольство и суровость, что и во взгляде и словах Демида. Невольно поеживаясь спиной, Баюков вошел в низковатую кухню. Было в ней чисто, но неуютно. Бревенчатые стены и нависший потолок избы, прослужившей нескольким крестьянским поколениям, почернели от старости. Невестка Демида, молоденькая женщина с круглым, нежнорумяным лицом, бойко двигая худенькими локтями, мыла с дресвой толстую, выщербленную временем столешницу.
Демид указал Степану место рядом с собой на широкой лавке у окна и сказал снохе:
– Поторапливайся-ка, Настасья.
Молодая женщина еще быстрее задвигала локтями.
Демид, задумчиво усмехнувшись, обратился к Степану:
– Вот этак трижды на дню наши бабы столешницу моют – на ней ведь отродясь скатертки не бывало. А ведь охота и нам на скатертке или на клееночке кушать. Верно, что ли, Настасья?
– Да уж, конечно, так, – весело ответила сноха, смывая дресву со стола. – Вот в новом году такую скатертку тут постелем, что любо-дорого!
– Видишь? – кивнув ей вслед, молвил Степану Демид. – Кого ни возьми, каждый чего-то ждет от нашего тоза. Вот и не надо, значит, дух угашать в народе.
– Да разве я… – начал было Баюков, но Демид движением руки остановил его.
– Вот ты меня и Финогена попрекнул, что мы с Корзуниными в одну, дескать, дуду загудели. Эх, не то, брат, не то… У них своя линия, у нас – своя. Они хотят побольше содрать с тебя, чтобы кусок для их ненасытной пасти был пожирнее. А мы обсудили так: ежели видим, что человек, беспомощный, слабый, в корзунинской пасти пропадает, надо помочь ему из этой пасти вырваться. Вот ты и помоги, ты зачни, а мы, общество, каждый хотя и по малости, а к твоему даянию прибавим – и вызволим бедную бабу из ямы. Погоди, погоди… Горько нам, Степан Андреич, что ты всю эту погибель человечью видишь – и отворачиваешься. А ты ведь во сто крат сильнее и умнее этих двух разнесчастных – Марины и Платона. А почему нам так охота, чтобы ты обиду свою забыл, а людям помог подняться? Степан Андреич, дорогой ты для нас человек! Ты партийный, Красная Армия тебя образовала… Вот и хотим мы, чтобы ты был и умен, и силен, и чист был, как стеклышко… Понимаешь ты это?
– Как не понять! – усмехнулся Степан. – Но почему это вам, товарищи, охота из меня святого сделать? Неужто, по-вашему, так легко обиду забыть, когда она все еще у меня в сердце кипит?.. Легко ли человеку, когда его родная жена недругом стала, обманывала, двор разоряла?
– Эх, Степан Андреич! – горестно вздохнул Финоген. – Ты теперь не о том только помни, что она тебе жена была, – ты о том помни, что мы тебя вожаком считаем… что мы тебя уважаем и доверяем тебе.
– За это спасибо, Финоген Петрович. Доверие народное всех богатств дороже, я всегда так считал.
Степан замолчал и только сейчас ощутил в груди тепло, которое словно изливалось на него из неторопливой речи Финогена.
– А помочь Марине… что ж… я готов, – продолжал он, сначала с заминкой, а потом все тверже. – Действительно, может, ваша правда: лучше Марине и этому… Платону уйти из корзунинского двора… Как я смогу этому помочь – уж разрешите мне подумать.
– Подумай, родной, подумай. Тебе больше дано, с тебя больше и спросится.
Лучшего момента, чем сейчас, передать Баюкову просьбу Платона и Марины принять их в товарищество не следовало и ожидать. Финоген пошептался с Демидом и передал Баюкову просьбу.
– Под твое, слышь, руководительство, Степан Андреич, эти двое пойдут, прямо сказать, всей душой. Примем их… а?
Это было неожиданно. У Степана вдруг мелькнуло было сомнение насчет того, сумеет ли Платон сразу и с пользой включиться в это общее дело.
Но так хотелось сберечь в груди это влившееся в нее тепло, что Баюков не стал возражать.
Домовница ходила по чистому двору, не зная, куда приложить руки.
– У-у, несговорный… все из-за тебя убиваюсь… расстроил вконец… – мысленно говорила себе она.
Хотелось сердито думать о Степане, но жалко его было до того, что в горле щекотало, а на глазах то и дело выступали слезы.
Работая в огороде, Липа то горько вздыхала, то вытирала глаза, – ночные думы и тревоги все еще как боль томили ее.
Вздохнув, Липа наклонилась к грядке и принялась за прополку. Вдруг кто-то тягуче застонал за плетнем корзунинского огорода.
Сердце Липы заколотилось от тревожной догадки. Подойдя к забору, она позвала:
– Марина… ты это?
У крайней гряды ей было видно красное, мокрое лицо Марины. Сквозь спутанные волосы она глянула испуганно и зло на домовницу. Но девушка в белом платочке спокойно спросила:
– Плачешь все?.. Тяжело?
Марина оторопела, вытерла глаза и сказала:
– Куда еще тяжелее… Руки, что ли, на себя наложить? Или вот… запалить бы этот двор проклятый! – и Марина дико взмахнула руками в сторону крепко рубленных служб корзунинского двора. – Душу они из меня вынули!..
– Тише, не кричи, – остановила ее Липа. – Вот о том я и хочу с тобой поговорить.
Марина от неожиданности замолчала и бросила недоверчивый, затравленный взгляд на бледное, чистое лицо девушки и спросила хрипло:
– А ты с чего спрашивать о тяготе моей вздумала?.. Хоть бы кто другой еще, а то ты. Чай, сама радехонька, что я хуже собаки теперь живу… Мы с тобой как две медведицы… одна в берлоге греется, а другая под ветром да морозом стоит… и всякий ее убить может.
– Мы с тобой люди, – спокойно прервала домовница, – и говорить нам надо друг с дружкой по-человечески.
Но Марина тупо глядела на нее и не верила, как и вообще она ничему теперь не верила.
– Ты… чего? – вскинулась Марина, громко глотая слезы. – Чего стоишь?.. Ну?.. Дорвалась до сладкой жизни… ну и ладно… Не измывайся над людьми!
– Зачем зря говоришь? – неспешно сказала Липа, выдерживая взгляд Марины. – Не похоже, по-моему, что я над тобой смеяться хочу. Мне тебя жалко.
Марина вся подалась вперед.
– Жа-алко? Меня?.. Да ведь я же тебя… вспомни-ко… я же тебя била, девка!.. Разве можно тебе меня жалеть?
– Это, конечно, нехорошо было, что ты на меня тогда кинулась… но ведь и я тебе тоже сдачи дала, – спокойно произнесла домовница. – Но потом я поняла, что ты это сделала не только от злобы на меня, но и по другой причине: уж очень голову тебе задурили, мечешься ты, как безумная… Вот-вот лоб разобьешь, а выхода не видишь.
– Выхода? – встрепенулась Марина и вдруг впервые без злобы загляделась на домовницу. Та смотрела ей навстречу серьезным и ясным взглядом голубых глаз, которым невозможно было не поверить. – Выход… – повторила опять Марина, цепляясь за это простое слово, как за протянутую ей руку. – А ты… ты разве знаешь, как этот выход найти?
– Знаю, – твердо произнесла домовница, и строгая, но благожелательная улыбка раздвинула ее неяркие губы. – Уж ты поверь мне, пожалуйста… я тебе добра желаю.
Марина оторопело пробормотала:
– Тебе что… и подобреть можно – в сытости живешь.
Домовница упрямо покачала головой.
– И в сытости надо совесть иметь, я так думаю. Я, например, не найду своей душе покоя, если одно дело не выйдет…
– Какое дело? – бормотала Марина, следя за строгим, задумчивым взглядом этой замысловатой девахи.
А в груди домовницы что-то теплело, ширилось, как песня.
– Какое дело?.. Хочу сказать тебе и…
Тут Липа запнулась: неожиданная мысль, налетев на нее, как вспорхнувшая с дерева птица, заставила ее сомкнуть глаза, вздрогнуть и обратить к Марине уже иной, ясный и прямой взгляд.
– Хочу тебе и себе помочь, – повторила Липа твердым и ровным голосом. – Если тебе будет по-прежнему плохо, так и мне счастья настоящего не будет. Вот я и считаю: надо твою жизнь наладить. Дядя Финоген говорил мне, что вы с Платоном в товарищество проситесь. Вас примут, конечно. Заживете как люди. Иди ты за Платона, живите себе счастливо, по-человечески… вот тебе и выход, вот чего я тебе и желаю.
– Ты… ты… мне… А я-то тебя как! Да как же это… да с чего же это ты?.. – растерянно залепетала Марина, и слезы, обильные, жаркие, вдруг хлынули из ее глаз.
– Ох, чудная ты, – улыбнулась домовница и, протянув руку через плетень, положила ее на плечо Марины. – С чего, ты спрашиваешь? Да просто по справедливости так нужно сделать.
– По справедливости… – повторила Марина и теперь наконец поверила.
Кто бы посмотрел сейчас на них, диковинную картину увидел: стояли две женщины, бывшая хозяйка двора и входящая туда хозяйкой, стояли тесно, плечо к плечу, и разговаривали как сестры.
– Надо корову тебе обязательно дать, Марина, потом свинушек пару на разводку.
– Господи… вот бы счастье-то!
– Кур штук пяток отберу тебе, одну кохинхинской породы, недавно в городе я их пару купила, яйца у ней, знаешь, с яблоко хорошее. Петушонок есть, правда еще молоденький, но задористый…
Все легче и легче становилось домовнице.
– Семян огородных потом тебе дам – хочешь? Верные семена, всхожесть замечательная…
– Родненькая ты моя-а! – заливалась счастливыми слезами Марина. – Ты для меня вон как стараешься. Прости ты меня…
– Ну, ну, ладно, – остановила ее Липа, потом строго нахмурилась и добавила: – Ты меня тоже прости – мне бы надо давно о твоем житье подумать, а я…
Марина прервала, изумляясь до стыда:
– Да брось ты… что ты-ы? Да ведь ты меня к жизни ворочаешь… Скажи кому – не поверят!
– А ты пока и не говори никому, не разбалтывай, – серьезно посоветовала домовница. – Я тебе свои намерения раскрыла и буду за них стоять. Думаю, что все-таки Баюков согласится. Я ему докажу, буду стоять на своем.
– Он согласится, – с беззлобной уверенностью сказала Марина, – он ведь тебя любит… И-и, не отпирайся, девушка.
– Я не отпираюсь – может быть, это и так, но только… без совести и с любовью радости настоящей в жизни у меня не будет.
Так и условились, что Липа начнет настаивать на своем, а Марина должна пока помолчать.
– Тем лучше выйдет! – уверяла Липа. – Сразу корзунинскую жадность да злобу перед всем народом посрамим. А сначала я должна обо всем договориться с Баюковым. И договорюсь!
Будто не замечая, какое сейчас у Степана лицо, Липа начала рассказывать о встрече с Мариной в огороде и о своем решении вмешаться в ее судьбу и помочь ей.
– Да, да… помочь ей надо, – сразу же поддакнул Степан.
– Вот ка-ак! – радостно встрепенулась Липа и, забывшись, даже обратилась к нему на «ты»: – Значит, ты понял, сочувствуешь?
– Понял, Липушка, – ласково ответил он и, смело взяв ее за руку, нежно пожал девичьи пальцы. – Важный разговор у меня с народом был.
Баюков рассказал и о том, какие после этого разговора появились у него мысли и в каком настроении возвращался он домой.
– Так что теперь, Липушка, все пойдет по-другому.
– Вот и хорошо! – просияла Липа и впервые крепко пожала ему руку. – Ну, слушай дальше.
Оба посмотрели друг на друга счастливыми глазами. Липа продолжала свой рассказ о том, что она на свой страх и риск пообещала дать Марине. В ответ на упоминание о курах, поросенке, огородных семенах и прочем Степан согласно кивал и даже кое-что еще добавил от себя. Но когда Липа упомянула о корове, он беспокойно вздрогнул и прервал:
– Погоди… то есть как это… дать Марине корову?.. Топтуху, питомку мою?
– Зачем Топтуху? – выдерживая его встревоженный взгляд, спокойно ответила Липа. – Топтуху можно оставить дома, а Марине другую корову купить.
– Другую корову… – повторил он и задохнулся от внезапного прилива тревоги. – Да ведь что это значит – корову купить? Что я, капиталист, кулак какой… что, у меня деньги пачками лежат под половицей? Вы же знаете, я человек небогатый…
– Верно, а хозяйство все-таки исправное, – возразила домовница, смотря на него прямым и строгим взглядом. – Чтобы корову купить, деньги все же наскрести можно.
– Это откуда же? – спросил Баюков задрожавшим голосом. – Какие же это запасы вдруг у меня во дворе обнаружились?
– Есть запасы, – произнесла Липа твердо, и голубые глаза ее глянули на него опять так строго, что ему оставалось только помолчать.
А она, неторопливо загибая пальцы, перечисляла, что можно сейчас продать, чтобы «наскрести денег Марине на корову».
– Если на дворе три свиньи, так две вполне можно продать… свиньи породистые, хорошо упитанные…
– Да ведь, вспомни, только к зиме я их хотел в оборот пустить… ведь тогда продать можно будет куда выгоднее…
– Причем тут вы-го-да, – презрительно отчеканивая слова, прервала домовница, – если дело идет о судьбе человека.
– Какого человека-то! – вскинулся было Баюков, но девушка опять так глянула на него, что он осекся, как виноватый.
– Я еще не все сказала, Степан Андреич. Ведь ты отлично знаешь, что без скотины Платон и Марина хозяйствовать не начнут. Да не худо бы… еще и жеребенка Марине дать…
– Еще и жеребенка?!
Баюков с размаху сел на стул. Он отчаянно взмахнул руками, точно готовился к защите, – наступление на его двор шло теперь с иной стороны. На него наступала Липа, которая внесла в его двор такое невиданное тепло, которая вошла в его сердце, вросла там крепко, как свежие корни в плодородной земле. И она же разрушала его планы, шла на него походом. Хотелось обхватить ее руками, как березку, прижать к себе, согнуть, покорить: думай же по-моему! Но она сейчас была опять так недоступна, что у Баюкова недоставало бы смелости даже подойти к ней ближе.
– Круто… ох, как круто решаешь ты все, Липа! – только нашелся он сказать и тяжело вздохнул.
– А вот так по справедливости и приходится поступать!
– Но ведь о себе забывать тебе совсем не следовало бы!.. Ведь ты сейчас и от себя отрываешь! Подумай, Липа, голубушка: точно вот нарочно ты все это разворачиваешь?.. И уж до того готова другому помочь, что свое же будущее добро разоряешь? Ведь ты… согласна ведь ты за меня идти? Да?.. Ты ведь уже как бы хозяйка над всем этим, что есть в этом дворе… Ты же знаешь, что я только и жду, чтобы передряга эта наконец кончилась… и чтобы мне любить тебя, Липушка, милая ты моя!
Он было опять осмелел и протянул к ней руки. На миг лицо ее порозовело, взгляд смягчился; но, словно все еще борясь с ним и с собой, Липа отошла в сторону и прислонилась к двери, снова непримиримая и строгая.
– Ты все еще не хочешь понять, – заговорила она неровным от волнения голосом. – Да разве я смогу мягкий хлеб спокойно есть… любиться с тобой, радоваться, а за плетнем, совсем близехонько от нас человека унижают, губят…
– Эх! Да стоит ли она, Марина эта самая, чтобы столько о ней говорить! – вырвалось у Баюкова. – Все-таки распутно она вела себя, было такое время.
– Да ведь не распутная она, нет! – прервала Липа. – С нелюбимым жила, с тобой-то. Легко ли?.. Человек она или нет? Имела право полюбить? Да, самое полное право… да! Не мотай головой, я верно говорю! Только вот темная она, неграмотная… не так она сделала, сама лишнюю кашу заварила! Я ей говорю: «Тебе бы сразу все Баюкову сказать, потребовать от него развода, а имущество пополам поделить».
– Вот уж как, ты против меня пошла… против моего двора…
– Вот, вот! – воскликнула Липа, и щеки ее запылали от гнева. – Опять двор!.. Даже ты, передовик, партийный человек, а и тебе двор душу мутит!
– Разлетелась-то как, батюшки!.. А на что нападаешь? Уж если на то пошло, давай обсудим, как говорится, на общем основании. Я тут тоже кое-что соображаю, – вдруг раззадорился Баюков.
– А! Желаешь прин-ци-пиаль-но вопрос поставить? – важно и в то же время задорно спросила Липа. – Нуну?
– Да, именно так! – продолжал Баюков. – Ты сообрази-ка, ведь трудовая собственность у нас не запрещена. Ага?.. Согласна?.. Так. И трудовой этой собственностью, скажем, я, крестьянин Степан Баюков, владею честно…
– Владей, пожалуйста!.. Только чтоб не она тобой владела! – отрезала Олимпиада. И, будто чувствуя, что сильно задела его, сказала еще резче: – Но вообще… я ненавижу эту… мужицкую душу!
Вдруг она топнула изо всей силы, а глаза заблестели злыми слезами.
– У-у, жадность эта деревенская, мужичья! Прежде я ее никогда не видала и не знала… И до чего я ее ненавижу – как стена человека обступила!.. Вот и тебя тоже…
– Ладно, – утомленно выдохнул Степан, – будет Олимпиада, хватит с меня… довольно уж, наслушался.
Глаза его потухли, губы сжались. Домовница даже пошатнулась – так ударило ее крепко жалостью к Степану. Но отступать уж было никак невозможно. «Поддамся сейчас – потом ничего не выйдет!»
И тут вмиг надумала она конец этому тяжелому разговору. Выдержав взгляд Степана, она дернула его за рукав.
– Баюков… Степа… слушай. Помнишь, ты мне рассказывал, как всегда хвалил тебя командир, тот самый, которого сам Ленин знал?
– Ну… помню.
– Помнишь, ты рассказывал, что тебя и за то бойцы уважали, что тебя боевой командир хвалил? Помнишь?
– Ну? И что же, что же? – спросил Баюков и посмотрел на нее сбоку, не зная, куда опять гнет эта удивительная деваха. А она допрашивала, сияя большими глазами.
– Ну а скажи, скажи… ты Ленина-то уважаешь? Любишь Ленина-то?
– Смешная… Чего же спрашивать об этом?.. Лучше людей еще не бывало на свете, как Ленин.
– Ну вот, вот… – заторопилась домовница, а глаза все сияли и уговаривали. – А если бы Ленин жив был? Пришел бы вот к тебе товарищ Ленин, да и посмотрел… Похвалил бы он тебя сейчас или нет? Как ты думаешь?
Она заглядывала ему в глаза, требовательно посмеиваясь.
– Похвалил бы тебя Ленин, сказал: «Пр-ра-виль-но, товарищ Баюков, набивай карман крепче…» Или совсем иначе бы сказал? Ну, как ты соображаешь об этом?
Степан шумно вздохнул, отводя глаза.
– Ох!.. Ну и хитра!
Сунул руки в карманы и, выходя из комнаты, застучал сапогами по лестнице, будто вовсе не желая видеть, какое сейчас у домовнииы лицо.
Ходил, посвистывал, ухмылялся.
– Ну и хитра-а!
Но внутри, как уже не однажды бывало в эти дни, будто что-то раздалось и беспокойные мысли тянуло куда-то, как лодку под ветром, с волны на волну.
А домовница, точно нарочно оставив его наедине с этими мыслями, занялась всякими мелкими делами: полила цветы на окнах, потом, раздув утюг, начала гладить сатиновые рубахи Степана и Кольши, – и все это она делала удивительно неслышно, красиво и ловко, что и на этот раз заметил про себя Баюков. Ее легкая фигурка в ярко-синем ситцевом платьице с белым горошком, русые подстриженные волосы, мягко лежащие вдоль чуть порозовевших щек, ее то чуть прищуренный, то озабоченно опущенный, то словно солнечный лучик, брошенный в его сторону, взгляд голубых глаз – все притягивало к себе Степана, и каждая его мысль неразлучно шла как бы рядом с Липой.
Она же, закончив все дела, наконец принесла плетеную в виде коробки корзинку с крышкой, где всегда держала вещи для чинки и штопки, и уселась на своем любимом месте, на верхней ступеньке крыльца, прислонясь плечом к стене. Краем глаза Степан увидел, что она штопала его старую рубаху. Выцветшая старая рубаха, словно только оттого, что лежала на коленях Липы, казалась ему легкой и светлой, как облачко. Сейчас эта забота Олимпиады о нем Баюкову особенно понравилась, даже растрогала. Он подумал: «Вот… шьет, будто простое дело, а тебе приятно… Да и что ни возьми на моем дворе, все хорошо, что Липой сделано, о чем она заботилась. Липа, Липушка, да ведь без тебя и двора своего и жизни своей я и представить себе не могу!» Нет, нет, он уже ни капельки не сердится на нее. Ему хочется сесть с ней рядом, прижаться к ней…
– Что же, иная дума дела стоит! – быстро сказала домовница, будто готовилась услышать эти слова, и подняла к Баюкову ласково усмехающийся взгляд голубых глаз, который он ожидал встретить.
– Может, что сделать для тебя нужно? – спросил Баюков, присаживаясь рядом и несмело касаясь ее плеча.
– Но в чем же ты можешь мне здесь помочь? – спросила она, посмотрев на Степана добрым, все понимающим взглядом, и кокетливо поиграла в воздухе иглой с белой ниткой.
– Впрочем, можешь помочь. В шкафчике книжка лежит, что ты в городе купил…
– Да, да… Максим Горький «Рассказы». Опять почитать тебе вслух?
– Почитай, я буду работать.
За ужином Липа заговорила ласково, но требовательно:
– Я прошу тебя, Степан Андреич, назначить день, когда поедешь на базар всякое добро продавать, чтобы Марине корову купить. Ну… когда это будет?







