Текст книги "Двор. Баян и яблоко"
Автор книги: Анна Караваева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)
Каждый раз, слыша подобного рода восклицания, Устинья обращала в сторону мужа угрюмый и свирепый взгляд. Поневоле подавляемые, бурные вздохи сотрясали ее грудь, сводили злобной дрожью плечи; она вся кипела, но взорваться не могла – обстоятельства оказались сильнее ее. Никишев перехватил ее растерянный взгляд, брошенный было в сторону главного зачинщика «беседушки», но дедунька ничего не заметил.
Дедунька, Никодим Филиппыч, приумолкнув, почесывал за ухом. Его томно полузакрытые глаза и склонившаяся к заплатанному плечу маленькая лысая голова с лохматыми височками – все должно было показывать мирную и ласковую старость. Бесстрастно, покорно молчал и «род» его; только младенец, воюя с тугой материнской грудью, временами всплакивал в полусне. Мать младенца, как покорная сноха, испуганно прижимала его к себе, боясь гневного взгляда свекра. Но Никодиму Филиппычу в данный момент не было никакого дела до одного из своих потомков. Благолепный старичок о чем-то думал, что-то прикидывал в своем «избяном уме», как выразился про себя Никишев; право, чем дальше, тем пестрее «беседушка» играла красками!
Из этой пестроты выпадал Борис Шмалев. Он сидел несколько позади дедунькиного «рода», почти рядом с Устиньей Колпиной. Его рубаха-косоворотка, вышитая васильками, опрятно голубела над встрепанной головой соседки, он был выше ее. На его свежем молодом лице не заметно было ни волненья, ни раздумья, да и, казалось, после провала его предложения «разверстать» урожай по печам, уже ничто не занимало его на «беседушке».
Но когда Никишев передал, что сказали ему в Трактороцентре в Москве о той самой машинно-тракторной станции, которая должна в текущем тридцатом году открыться в районном центре, – в выражении лица Шмалева что-то изменилось. Он даже вытянулся вперед, будто не желая что-то пропустить, и с каждой минутой в его доселе равнодушном взгляде все более подчеркнуто обозначалось напряженное внимание.
– Батюшки! – в веселом испуге воскликнула Шура. – Извиняюсь, что речь вашу, Андрей Матвеич, прерываю… но ведь я уже видела… Я видела, как эта новая машинная станция в наших краях строится!.. Я только не сообразила тогда, что и как… Помнишь, Семен Петрович (она обратила к Коврину зарумянившееся от оживления лицо), как я месяц назад ездила в район в очередь на «интер» записываться?
– Ну как же, как же… – бросив ей навстречу горячий взгляд, ласково ответил Семен.
– Я тогда в районе и пожаловалась: один-разъ-единственный «интер» на сотни пашен, попросту сказать, на разрыв гонят… этак скоро от него, сердешного, рожки да ножки останутся!.. А тут мне один пожилой товарищ сказал: «Не печалься, трактористка, дай срок – тут появится целая семья «интеров» и других машин, много легче колхозам станет…» И другие дяденьки, которые кирпичную стену клали, еще добавили: «Вот, мол, для машин приют строим!..» Но я домой торопилась и потому краем уха слышала, да и мнилось мне, вроде шутили они со мной… А оно, выходит, станция-то машинная строится!.. Ой, не смейтесь надо мной, Андрей Матвеич, что я сразу не сообразила…
– Зато сейчас вспомнили, Александра Трофимовна, – приветливо ответил Никишев, – к вашему свидетельству я с удовольствием добавляю имеющиеся у меня сведения о вашей будущей машинно-тракторной станции.
Когда Никишев прочел одну за другой несколько страничек своих записей о районной машинно-тракторной станции, Володя бурно захлопал в ладоши.
– Вот здорово, ребята!.. Тракторы и прочие машины, ремонтная мастерская… учеников будут принимать. Я обязательно пойду учиться, стану трактористом!
– А электричество! – восторженно зазвенел голосок Лизы. – От станции и к нам потом электричество дотянут… и к нам будет приезжать кинопередвижка, картины будем смотреть!..
– Ишь как раззадорило вас! – по привычке заворчал было Радушев, но его перебили заливчатые молодые голоса:
– У нас тоже радио будет!
– Изба-читальня!..
Костя Шилов почему-то вскочил на скамью и, крутнув ногой, почти пропел:
– Футбо-ол! Футбо-о-ол!
– Дай срок, все будет! – воодушевился Семен. – А теперь напоследки слушайте все, что я объявляю!.. Так вот: нечего вам, товарищи колхозники, беспокоиться, на какие, мол, средства будем обзаводиться механизацией, откуда деньги возьмем… Объявляю никаких денег и не потребуется – сушильную камеру нам сделают в порядке шефства города над деревней рабочие-механики на Тракторострое. Понятно?
– Понятно… – проскрипел Никодим Филиппыч. – Святые люди в наших краях объявилися!
– На что нам святость, если мы по дружбе-товариществу можем поступить! Рабочий класс на Тракторострое наши яблочки за милую душу будет кушать, которые через кооперацию мы туда, на степной простор, доставим. А как заработает у нас механическая сушилка, мы и различными сухими фруктами будем рабочий класс снабжать! И вообще первосортные наши продукты всюду найдут потребителя. Да! Еще новость: был у меня сегодня посланец из нашей будущей машинно-тракторной станции. Им для столовой нужно постоянно закупать овощи и фрукты. Пожа-а-луйста, говорю, с нашим удовольствием будем вас по договоренности снабжать!.. А этот товарищ мне в ответ: «У нас, говорит, будет хорошая ремонтная мастерская, а при ней всякие специалисты-техники…» И, словом, наша задача, говорит, распространять и внедрять самоновейшую технику в сельское хозяйство и обучать тому людей.
– Вот мы, молодежь, в первую очередь и будем обучаться! – возликовал Володя.
Сначала он, а потом и другие принялись расспрашивать Никишева о разных сторонах жизни в виденных им машинно-тракторных станциях.
За «дедунькиным» столом глухо забубнили, а Устинья, тяжело дыша, от растерянности и злости, таращила на всех ошалелые глаза. Ни срама, ни скандала не получилось, а, наоборот, о них, скандалистах, все словно забыли, они просто оказались не у дел, «беседушка» раскололась, как гнилой орех.
Отвечая на вопросы, Никишев вдруг заметил, что Борис Шмалев, подсев поближе к Устинье и Никодиму Филиппычу, что-то быстро зашептал им. Устинья беззвучно прыснула в кулак, а дедунька с загадочным видом пригладил ладошками свою желто-восковую лысину.
«Эге, Шмалев их настраивает на какой-то шаг… – предположил Никишев. – Но что именно они придумали?»
Не прошло и пяти минут, как среди оживленного говора и шуток раздался жалобный, как дудка, голосок Никодима Филиппыча:
– Ради господа бога… не гневайтесь на меня, старика… а дозвольте мне, милостивцы, спросить… э… кхм… сколько этих самых станций пооткрывали?
– Пока сто пятьдесят с небольшим, – ответил Никишев.
– Сто пятьдесят… дай-то, господи… – забормотал Никодим Филиппыч и слегка покосился в сторону Шмалева.
– Не очень густо – насмешливо прозвучал голос Шмалева, и он поднялся с места, слегка разминаясь и посматривая на Никишева нагловато-недоумевающим взглядом. – Не очень это густо, говорю… Для нашей огромнейшей страны эти сто пятьдесят станций… просто капля в море! Помилуйте, да что может значить этакая малость?
– А хотите – поспорим, – сказал Никишев среди наступившей тишины. – Через год-два у нас в Советском Союзе будет уже не одна тысяча таких вот станций!
– Пятилетка же на дворе! Заводы какие строятся! – подхватил Семен. Но Шмалев продолжал доказывать свое, а потом беззаботно расхохотался:
– Да все это когда еще будет! А я опять же предлагаю: пока дойдут до нас всякие технические блага, испытаем еще один простецкий, но ей-ей же верный способ. Эх, взять бы пару добрых коней, да и развозить яблочный мелкий сорт во все концы. Вот тебе и Тракторострой будет с яблоками. Эх, да еще с баяном, так десять верст нам просто шутка… Эх, Костя, поедешь со мной? Песни будем играть! А?
– Поеду! – чуть дыша от радости, крикнул востроносенький веснушчатый Костя.
Шмалев увидел Валю и, засияв улыбкой, еще ласковее спросил:
– А ты, Валя, поедешь со мной на Тракторострой яблоки продавать? По дороге привольной будем с тобой песни играть и разные истории рассказывать… а? Хочешь?
Валя оторопело подняла на него широко раскрытые глаза с их кротко-животным выражением.
– Я?.. Хочу… – и залилась румянцем до слез.
– Вот дураки, дураки! – не сдержался Володя.
– От дурака слышу! – вспылил Костя.
– Стой! – гневно прервал Семен и вмиг представил себе степную дорогу, поющий ветер, и яснее всего этих ребят, жадно впитывающих еще не изведанные впечатления, которые потянут их совсем в другую сторону. Семен злился на себя: увлекшись своей мечтой, он не предусмотрел, что Шмалев у всех на глазах по-воровски переиначит его же, Семена, мысли о будущем.
– Ты!.. Тоже искуситель нашелся!.. Мы о большом деле говорим, а ты ужом изворачиваешься, зеленым ребятам душу смущаешь!.. Мы с рабочим классом договариваемся о братской помощи, чтобы вырастить нам настоящие промышленные сады, с механизацией мы здесь зачнем новую полосу жизни! А ты палки в колеса? Да кто ты такой, чтобы против этого идти?
– Кто? – с горделивой горечью повторил Шмалев и даже подбоченился. – Кто? Не так давно батрак бездомный, прямо сказать – нищий… И ты мне рот затыкаешь!
– Ох, любовнее с народом надо! – огорченно взмолился Никодим Филиппыч. – Ох, жалеть надо народушко!
– Плевали они на народ, им чужие приятней. По чужой дудке и пляшут, а мы вот локти кусай!
Это поднялась с места и вышла из-за стола уже ободрившаяся и потому разъяренная Устинья Колпина. Вьющиеся жесткие волосы, намокшие от пота, как дикарский убор из перьев, стояли над ее красным, будто воспаленным лицом.
– Мы вам не ребятишки – балясы точить! Рученьки, ноженьки, сидючи, затекли, а толку не вижу. Да еще слушай, как эти двое (она ткнула пальцем в сторону Семена и Шмалева)… ишь какие спорщики, блага-а-родные!.. перепираться вздумали! А кто не знает, что эти двое… – Устинья еще злее замахнулась на Семена и Шмалева, – эти двое за одну девку, за Александру свет Трофимовну, дерутся, горло друг дружке вот-вот перегрызут!
– Как… как ты смеешь?! – пронзительно, вскрикнула Шура. – Никогда этого не было, врешь!.. Семен Петрович, да осади ты ее!
Шура, сорвавшись с места, остановилась как бы на лету под молодой легкой и сквозистой липой. Болезненной легкостью дышала и сама Шура; вскинутая к Семену ладонь ее как бы готовилась схватить летящее ей навстречу избавление.
– Семен Петрович!
Но Семен, бледный, пришибленный, молчал.
– Я… – после тяжкого вздоха заговорил он, смотря пустыми глазами на закатное радужное, точно свадьба, небо, – я против… товарища Шмалева отнюдь не возражал… Не возражал, – повторил он и надел машинально кепку.
– Вот и слава богу! – безмятежно сказал дедунька. – Люблю, когда дружба.
И, сделав знак роду своему, старичок неспешно пошел прочь во главе семейного шествия.
Устинья, играя боками, проплыла мимо Шуры.
– Ай голубка, голубка, не по тебе наш Семен нареченный! Не защитник он тебе… бедная ты моя, голубушка!
– Ну, извините, жалеть здесь некого, – сказал быстро Шмалев и, почти угодливо поклонившись Шуре, осторожно взял ее беспомощную руку. – Александра Трофимовна не из таких. Кого сама наречет, тот и атаман!
Все стали молча расходиться.
Кто-то дернул Никишева за рукав. Оглянувшись, он увидел насмешливо улыбающееся лицо Баратова.
– Ловок парень… а? – шепнул Баратов, кивая на Шмалева, который явно торопился увести Шуру подальше от всех. – Деревенский Ромео не так-то легко уступает свою Джульетту!.. Ка-ак все шло у вас деловито… но столкнулись страсти, и все смешалось!.. Посмотри же, ваша партия собеседников расходится далеко не победительно!
– Да, «беседушка», которую мы взяли в свои руки, могла завершиться несколько иначе, – задумчиво сказал Никишев.
– Вот и говорю… страсти помешали! – повторил Баратов.
– Страсти… Ромео и Джульетта… ей-ей, выдумки все это, Сергей. Не в страстях тут дело!.. Ты слышал, что Устинья пробурчала этому благолепному старичку… Недослышал? Жаль. А она констатировала фигурально следующее: «Коли шерсти не собрали, так хоть дегтем плеснули!» Вот они и плеснули дегтем в сторону Семена и Шуры… и кое-кого смутили. Но «деготь», с чем фигурально Устинья сравнила их общий «трюк», уверяю тебя, порожден не взрывом страстей, а другими причинами.
– Так раскрой их, Андрей Матвеич!
– Не все сразу, Сергей Сергеич, не все сразу.
– Ах, да… ты ведь все любишь взвесить, потом убедиться… и только после всего этого рука твоя наконец выведет первую строку… Ну, хорошо, не будем спорить на сей счет… Все-таки Шмалев Шуру увел… и она с ним, смотри, идет и слушает его… что?
– А по обочине, обрати внимание, за ним идет Семен Коврин.
Семен, мелькая из-за кустов темноволосой головой, шагал неслышно по траве, и каждое слово идущих впереди доносилось до него вполне ясно.
– Вы не серчайте на меня, Александра Трофимовна, – просительно говорил Шмалев.
– Да за что? – лениво спросила Шура.
– За прибаутку не серчайте… насчет того, что кого вы отличите, тот и атаман.
– Никого я не отличаю, – холодно сказала Шура и отвернулась от Шмалева.
Тот неловко пожал плечами и быстро свернул в переулок. Тогда Семен подошел к Шуре и посмотрел ей в лицо беспокойным и печальным взглядом.
– Ну? Что тебе? – вздрогнув от неожиданности, отрывисто бросила ему Шура. – Эх ты… герой флота… Грубую, скверную бабу осадить не сумел, она ж надо мной, да и над тобой тоже издевалась!..
Семен поднял на женщину тусклый, точно выпитый взгляд.
– Личную мою линию не могу вмешивать в общие дела! И чтобы этого не допустить, я на все пойду… Ежели личная линия покажется у всех на виду – позор… нельзя терпеть…
«Словно подмененный, даже почернел весь», – подумала Шура с невольной жалостью.
Некоторое время она молча шагала рядом с Семеном, остывая от возбуждения и досады.
– Странное дело! – заговорила она задумчиво и строго. – Если ты позора не допустил, так почему от этого радости нету? И опять же я не понимаю… Ты вот в мужья ко мне просился… Если бы я за тебя вышла, мы с тобой тайком бы жили, чтобы никто не знал, что мы друг дружке родные?
– Но ведь ты все не идешь за меня, Шура, – угрюмо возразил Семен. – Поддерживаешь меня в деле, а чтобы в загс вместе, наконец, поехать, – тут я тебя не докличусь!
– Все еще испытываю я тебя… – грустно вздохнула Шура. – Была ошибка у меня в жизни… тебе об этом я сказала, а все-таки еще испытываю тебя, какой ты есть: не станешь ли потом меня попрекать да мучить?
– Эх, Шура, Шура!., знаешь ведь, как ты люба мне… а вот оттого, что ты все еще пытаешь меня, и все знают, что ты не жена мне, а та, кого я к другому ревную… значит, я и завидовать могу, злобствовать и портить отношения с людьми в общем колхозном деле из-за личной моей линии? Нет, невозможно, это нельзя!.. Как большевик, я, Шура, от этого должен быть чист, как стеклышко.
– Нет, – сказала она убежденно, – если уж чист, так и горд, гордее всех. А ты где-то заврался, Семен… Ну, ладно, потом договорим… Что-то обидно мне и тяжко на сердце… я пойду… прощай пока.
Семен долго смотрел ей вслед, пока она не скрылась за косогором.
– Вон Шура-трактористка домой торопится… что-то невесела она… – робко произнесла Лиза, чтобы как-то нарушить молчание. Володя шел рядом с ней, но словно не замечал ее, погруженный в странное и мрачное раздумье.
– Володенька, да что ж это с тобой? – чуть не со слезами спросила Лиза.
– Что, что? – мрачно передразнил он. – Размазни мы несчастные, вот мы кто!
– Почему… размазни? – удивилась Лиза.
– Потому что ничего не смогли возразить Устинье, Шмалеву и мерзкому старикашке. Они же нарочно на Семена Петровича и Шуру накинулись, чтобы собрание сорвать… Вот тут-то бы нам и срезать Устинью с ее компанией… а мы, комсомол, ничего не могли придумать, так и промолчали, как чурки!.. Сначала в ладошки хлопали, веселые словечки выкрикивали… а как дело хуже пошло, мы сразу и скисли!..
Володя сел на траву и сжал ладонями голову.
Лиза робко придвинулась к нему.
– Володя, нельзя же все к сердцу принимать. Смотри, как хорошо лодки плывут – должно, рыбаки…
Он с сердцем зажмурился.
– Ну их к черту!
Девушка отодвинулась и вспыхнула.
– Ничем тебя и занять нельзя. Видно уж, противна я тебе…
– Ну, пошла молоть! Ты понять должна, что я переживаю, а ты… – он взял в руки ее круглое лицо, с изумленно полуоткрытым пухлым ртом и мелкими, как бисер, веснушками на щеках, – а ты совсем дурочка… В идеях ничего не смыслишь, вот в чем дело.
– Какая есть, – обиделась Лиза, оттолкнув его руки. – Какая есть, бессовестный ты человек!
– Да это ведь я виноват, что ты такая. Не заострял я перед вами никаких вопросов!.. Ты бы слышала, как на комсомольской конференции один старый большевик выразился: «Поймите, говорит, товарищи, что настоящий комсомолец не просто житель – день, мол прожит, а как – не все ли, мол, равно? Комсомолец, говорит, деятель, помощник партии и государству». А мы кто? Мы беспомощные, неумелые, просто жители, как и многие прочие. Понимаешь? А почему так получилось?.. Вот у меня еще замечательный разговор был с Андреем Матвеичем… и я еще больше понял: плохой я еще секретарь… Эх! Не заострял я перед вами никаких важных вопросов! Вот и вышли мы как безоружные, с голыми руками… Больше так не может продолжаться!
– Ну… так поучи и меня… я помогать тебе буду! Вот честное комсомольское! – уже забыв обиду, горячо пообещала Лиза.
На другой стороне по косогору Шуру остановил Шмалев.
– Присядьте хоть на минутку, Александра Трофимовна!
Шура нехотя села на траву.
– Плохо ли, что я вас после неприятного разговора перехватил здесь, на самом прекрасном месте, а, Шурочка? Этакая чудная картина!
– Да, – неопределенно вздохнула Шура. Задумавшись, она смотрела на широкую реку.
Большое, уже бледнеющее пятно света дрожало в воде, как последняя судорога остывающего пламени. Тонкие прозрачные облачка, как теплый парок, курились и таяли в дымчато-синей вышине.
– Чудная вещь – природа! – прочувственно сказал Шмалев. – Придешь к ней, как к матери, особенно когда разные гнусные житейские дела треплют твою душу.
– Дела-то эти не гнусные, а важные, – сурово сказала Шура, – только вот людишек плохих у нас немало.
– Сами мы виноваты: жадны очень на хорошую жизнь, а выходит одно беспокойство. И что человеку – мне хотя бы – к примеру, нужно? Заработал – и сыт. А отработался, – дай мне хорошей девушке песни поиграть…
Не дождавшись ответа, Шмалев начал тихонько перебирать клавиши – и баян запел низким, бархатно всхлипывающим голосом, как бы жалуясь на что-то, раздумывая и надеясь.
Река внизу уже потухла, тускнело небо, и только тонкая багровая полоска света, как раскаленная стрела, еще горела в темных облаках.
Охватив руками колени и откинув голову, Шура следила за упорствующей одинокой полоской. Шмалев, оглянувшись, увидал в полузакрытых глазах Шуры острый отблеск этого непокорного гаснущего света.
– Что вы, Шура?
– Вот солнце какое… – заговорила она, чему-то своему потаенно и скупо улыбаясь. – Вот оно какое… Каждый день ему заходить, а все упирается, не хочет…
– Но все равно скроется, а потом опять взойдет, – быстро перебил Шмалев. – Эх, жизнь наша единственная! Все в ней, как солнышко родное, заведено на полный век, а мы мудрим, злобствуем, жилы из себя тянем, как богатырь в сказке, землю-матушку за кольцо подымаем. Эх, дураки мы! А годы идут, полюбить не успеешь…
И Шмалев вдруг прижался щекой к коленям Шуры.
– А девушка дорогая, – забормотал он, мгновенно опьянев от тепла ее тела, – девушка нынче любит, а завтра…
– Стой, погоди… – глухо отозвалась Шура, и в ее задрожавших прохладных руках, которыми она освободила себя от него, Шмалев почувствовал гордое и непримиримое упорство. – Со мной так не надо. Этим меня не возьмешь. Прошло то время…
– Странный разговор, Шурочка! – слегка смутился Шмалев.
– Это я про то, что меня так просто не поманишь, знаю эти дела. – Шура заломила руки за голову, с силой потянулась и добавила жестко: – Восемнадцати лет у меня ребенок был. Через год умер от безотцовства да моего стыда.
– Ха… да мне-то какое до этого дело? – вдруг бойко заговорил Шмалев. – Я, дорогая, не поп и не злодей, чужие грехи не считаю!
Его русые волосы маслянисто блестели под луной, баян на правом плече темнел, как щит.
– Не знаю точно, какой ты, – раздумчиво проговорила Шура, – но тебе, конечно, все равно… у тебя, похоже, душа ни о чем не болит… А я вот думаю, начали мы большое верное дело, а оно – трудно… ох, до чего же трудно! Еще многие у нас не понимают: ведь для того и колхозы, чтобы люди жили разумно, по-человечески!
Еще до луны Баратов затащил Никишева к себе на сеновал, где, вдыхая ароматы свежего сена, Сергей Сергеич перед сном любовался картиной ночного сада.
– Я почему-то уверен, Андрей Матвеич, что у нашего героя Семена Коврина сердце сегодня так болит и кипит, что он не усидит дома… и еще будет искать нашу милую трактористку.
– Возможно, – согласился Никишев. – Да и ночь сегодня уж очень хороша… и как яблоком пахнет!
– Но Семена Коврина и яблоко сегодня не успокоит! – насмешливо сказал Баратов, которому хотелось повернуть разговор ближе к своим мыслям и настроениям. – Да, да… И даже эта чудная лунная ночь Семену сейчас не радость. Ты же видел, что он начал беседу, как «братишка» с «Авроры», а кончил, как измученный пламенем чувств человек, достойный поддержки и сожаления!
– Так… И какой же ты выход посоветуешь?
– Погодите с иронией, товарищ Никишев. Еще посмотрим, как сойдет у Семена торг с жизнью, со всякими нормами и установками за свое живое, черт возьми, естество! Счастье твоего Семена будет зависеть от неминуемых уступок своему сердцу, своей страсти… вот что я пророчу! – и Баратов решительно махнул рукой.
– Н-да, операция серьезная, – пошутил Никишев. – Однако помолчим, сюда идет кто-то.
Снизу приближался негромкий разговор двух голосов. Приятели затихли у окна.
– И зачем ты опять пошел искать меня, Семен Петрович? – устало и грустно произнес грудной голос Шуры.
– Ищу, потому как сердце кипит, покоя не дает!.. – ответил ей охрипший от волнений голос Семена Коврина.
Баратов в эту минуту толкнул локтем Никишева и торжествующе прошептал ему насухо:
– Слышишь? Сердце кипит!.. Я предсказал!..
Семен первым ступил на тропу, озаренную луной.
Шура, выйдя на лунный свет, остановилась против Семена. Ее склоненная голова и опущенные плечи выражали глубокую телесную и душевную усталость.
– О чем опять разговор у нас будет? – горько усмехнулась она. – Уж хватит вроде на сегодня… Обидел ты меня, как в сердце ножом пырнул…
– Не вспоминай, не вспоминай об этом, Шура! Я с другим делом к тебе! – взмолился Семен, протягивая к ней руки. Но женщина резко отступила, чтобы его руки не коснулись ее.
– Ты уже с другим делом, а я еще из-за давешнего душой болею… Подумать же надо: живу я одна, честно свой хлеб зарабатываю, никому не подвластна… и вдруг злая, хитрая баба при всем народе заводит сплетню, будто вы двое меня делите, как… как овцу или лошадь! И не забуду я, Семен, каким ты трусом оказался… меня словно змея ужалила, а ты не защитил меня, подставил голову мою под напраслину… на смех всяким злыдням меня выставил!.. – Голос Шуры вдруг налился и зазвенел. – Тебе бы оборвать этих злыдней, а ты забормотал (она зло и сухо засмеялась), что, мол, против Шмалева ничего не имеешь… А что со мной, тебе до того…
– Да я ненавидел Шмалева, когда эти слова говорил!.. Вот узнай теперь, что не впервой у меня в груди будто нож поворачивают (Семен сделал резкое движение правой рукой), когда Шмалев к тебе подходит… Ты этого игральщика на баяне слушаешь, а я зубами скриплю… А обрезать его при тебе – как душа ни рвется – не могу, нельзя!.. Личную свою линию к общему делу припутывать не могу, позор это на мою голову!.. Но… погоди, погоди, Шура!.. Я ведь уже начал было с того, что у меня к тебе новое, важное дело: выходи за меня, немедленно выходи, вот завтра же поедем расписываться! – и Семен широко шагнул к ней, но Шура не шевельнулась.
– Откуда спешка такая? Почему?
– Эх, Шура! Неужто не сдогадалась?.. Будь бы ты жена моя, разве кто посмел бы тебе худое слово сказать и меня попрекнуть, будто я из-за моей личной линии в работе большевистскую мою честь…
– Ладно! Хватит! – прервала она, и презрительная нотка зазвучала в ее голосе. – Все понятно, председатель… не продолжай. Тебе бы только все работа да работа… а жизнь где? Тебе бы только не к чести укор, не для молодца спор. Ты горазд только из себя жилы тянуть, богова коняга. На что ты мне такой? И зачем мне торопиться за тебя замуж выходить, ежели главней всего для тебя «линия» твоя… чтоб она пропала!..
– Стыдно тебе, Александра! – негодующе остановил ее Семен. – Я за передовую пролетарскую идею кладу всю жизнь свою и послабления не просил себе никогда.
– Ах, ах, какой богатырь каменный! А кому радость от тебя такого?
– Еще, еще как умеешь?.. Эх, когда зайдешься ты, Шура, нет в тебе жалости, хоть и знаешь, кто ты для меня… Я бы тебя сквозь огонь пронес, сам бы горел, а сердце бы радовалось, что ты у груди моей… Подымись кто на тебя, я бы с голыми руками на ножи кинулся…
– Не верю я храбрости твоей… И не рассказывай ты мне больше, не терзай мою душу. Уходи, слезно прошу тебя…
– Шура!
– Уходи! – задрожав, прошептала она.
Семен тяжелым шагом пошел по тропке и скрылся в темноте. А Шура некоторое время стояла неподвижно. Среди черных ветвей светлело ее платье и закинутое к небу лицо.
– Ах ты… – сказала она с неопределенно страстным и печальным вздохом и, бросив руки вдоль тела, пошла к дому.
– Вот где показываются люди в настоящем свете, – зашелестел шепот Баратова. – Эта женщина стояла сейчас под звездами, как тоскующая богиня. А Семен? Только на минуту освобожденный от лямки норм и условностей, от очередных обязанностей у котла истории, этот басистый матрос заговорил, как поэт…
Баратов откашлялся и певуче повторил:
Я бы сквозь огонь пронес тебя,
Сам бы горел, а сердце радовалось,
Что ты у груди моей…
– Боже мой, Андрей, ведь это ж Саади, это любовь Лейлы и Меджнуна.
Меня друзья корили за страстную любовь.
Ее хоть раз увидя, простили бы меня…
Председатель плодового колхоза, как говорится в «Гюлистане» Саади, «опустил повода воли». Он проворочается всю ночь, изнеможенный, повторяю тебе, испепеленный в «пустыне своих чувств», как поэт «Гюлистана».
– Погоди, погоди козырять «Гюлистаном», – усмехнулся Никишев, взбивая охапку сена, тонко пахнущую цветами и пылью. – Как известно, Меджнун, забыв о всех своих совершенствах, сокрылся от людей и, по выражению некоего арабского царя, «отказался от чести быть человеком». Нет, шалишь! Семен мой – не Меджнун. В нем, брат, не пепел, а сердце, мысль. Он не испепелен, – он спотыкается, страдает, но жаждет найти верное решение.
– А Шуре все это уже надоело! – снова заспорил Баратов. – Женщине нужны не доказательства, а непосредственное выражение любви, защиты своей страсти… Нет, Шура в конце концов бросится на грудь Шмалева – вот увидишь!
– Уж если и случится так, боюсь, что это ей дорого обойдется, но думаю, этого не будет, – ответил Никишев и пошел к себе.
Как всегда неожиданно поспели ранние сорта яблок, и в колхозных садах начали сбор.
Накануне Семен вызвал к себе Володю. За столом, в комнате председателя, сидел как всегда озабоченный Петря Радушев и громко щелкал костяшками старых конторских счетов, оставшихся еще от помещичьей «экономии».
– Вон идет твой желторотый командир, – неодобрительно сказал Петря, бросив беглый взгляд в окно. – Ишь торопится… будто ему тут подарок заготовили!..
– Сознание у парнишки пробуждается, – возразил Семен.
– Какое там у них сознание? – фыркнул Петря и еще сердитее защелкал на счетах. – Сознанье-то у нас искать надо – мы в боях да трудах землю нашу создавали, а эти желторотые на готовенькое пришли… им только приказы наши слушать, а не самим руководить… тоже мне… руководители…
– Выходит по-твоему, ребята эти виноваты, что после нас родились, – уже резче сказал Семен. – По-твоему, мы им завидовать должны, что их доля полегче нашей оказалась? Моему Васятке, к примеру, жить будет уже легче намного, чем этим ребятам… Ну, так мы, отцы, должны этому радоваться, а не завидовать…
– Поглядим еще, чем они нас, отцов, порадуют, когда сами начальниками заделаются! – заключил Радушев и молчаливым кивком ответил на поклон показавшегося в дверях Володи.
– Ну… комсомолец, разговор у нас сейчас будет решительный, – начал Семен, указав Володе на табуретку возле стола. – Сам понимаешь, события у нас развиваются… и работа должна быть поставлена куда лучше.
– Я понимаю, – быстро сказал Володя. Он заметил, что председатель хотя и говорит бодро, но очень осунулся, как после болезни. Володе вдруг стало жаль его: ох, труднейшее это дело – руководить большим хозяйством… Наркизову даже стало приятно, что он может сообщить Коврину нечто новенькое, чего прежде не водилось в колхозе.
Прежде всего, впервые удалось созвать большое комсомольско-молодежное собрание. Правда, на собрание пришли не поголовно все, но многие из тех, которых, бывало, никогда ни на какие собеседования и зазвать не удавалось. Очень возможно, как он полагает, что внимание молодежи привлекли слухи о новостях в связи с готовящимся открытием машинно-тракторной станции в их районе – а ведь машины труд людей облегчают. На собрании решено было работать добросовестно, без опозданий и прогулов. Были даже разговоры, что не худо было бы выходить на работу под знаменем и с песней под баян. Но жаль, небольшое сатиновое полотнище с нашитыми на него буквами из белого коленкора, право, так выцвело, что и на знамя мало похоже; а баян только у одного Шмалева, который свой инструмент никому не доверит, а сам «по заказу» играть не любит.
– Ишь чего захотели… знамя, песни… тьфу! – возмутился Радушев, сердито стукнув счетами. – Тоже выдумают!.. Работа – сухота да забота, а не пляс с песнями!
– Эх, голова!.. Да отчего ж работу не скрасить? – с досадой возразил Семен. – Я, например, во флоте в песельниках числился…
– Ничего, Наркизов, повремени малость, – обратился он к Володе. – Разживемся механизацией, деньжонки в колхозной кассе появятся… и купим баян для клубного пользования…
– И уж Шмалеву кланяться не будем! – подхватил Володя.
– Провались он к дьяволу со своим баяном! – вдруг с силой вырвалось из груди Семена. – Обойдемся мы без этого музыканта, лучше вы сами играть на баяне выучитесь! Уж это я вам обещаю, ребята! – и он даже ударил кулаком по столу.
Володя не задумывался, почему при этом возгласе так помрачнело лицо председателя: самое важное заключалось в его обещании.
«И как это здорово выходит, – думал довольный Володя, возвращаясь домой после разговора с Ковриным. – Вот расскажу об этом нашим ребятам, веселее им будет работать!.. В первую очередь пусть Костя об этом узнает, – он ведь спит и видит на баяне выучиться играть!»







