Текст книги "Двор. Баян и яблоко"
Автор книги: Анна Караваева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 23 страниц)
ДВОР
Весной двадцать четвертого года Степан Баюнов вернулся из Красной Армии домой, в деревню Бережки.
Однажды вечером Баюнов вышел на улицу, сел на скамью у ворот и не торопясь закурил. Левой рукой он потирал колени, унимая усталость за длинный день работы на вешнем голубом солнышке.
Но усталость эта была даже приятна – своей-то, как говорится, некупленной силой сколько сделаешь за день!.. А пока он служил в армии, на дворе у него скопилось множество всяких прорех и непорядков, с которыми он решил начисто разделаться до наступления горячей страдной поры.
«Маринке, понятно, трудно было без меня, – нежно думал он о жене. – Силенки ведь слабые, женские… А наши деревенские помогали ей, по всему видать, плохо… Экий народ… В свое время сам постановление видел: женам красноармейцев помогать в первую голову… а на-ко вот…»
Степан не успел додумать – знакомый голос окликнул его:
– Степан Андреевич, доброго здоровьица!
По дороге, приветственно помахивая картузиком, шел старик Финоген Вешкин.
– А мы к тебе, Степан Андреич! – крикнул он хрипловатым тенорком. Морщинистое лицо его с прозрачной седой бороденкой довольно улыбалось. За ним, явно сдерживая его веселую торопливость, неспешно вышагивал Демид Кувшинов, глубоко вонзая в землю свою высокую кленовую палку. Демид был высок, широкоплеч, его сивые густые волосы и ровная, еще темная, лопаткой борода вокруг скуластого, носатого лица заставляли предполагать, что ему немногим за пятьдесят. Но, не в пример Финогену Вешкину, который был старше его лет на двенадцать, Демид Кувшинов шагал по-стариковски, тяжело передвигая больные, ревматические ноги, обутые в старые, многажды латанные, низко подрезанные валенки.
Финоген Вешкин поздоровался с Баюковым, весь так и просияв доброй улыбкой. Демид только произнес «здорово» и подал Степану большую твердую руку.
– Уж как мы довольны, Степан Андреевич, что тебя дома застали, – начал Финоген, чуть покосившись на сумрачное лицо молчаливого Демида.
– Я же тебе говорил, что мы Баюкова теперь обязательно дома застанем, – басом проговорил Демид и, оборачиваясь к Баюкову, спросил: – Да уж ты, пожалуй, в волости все свои хлопоты кончил и как следует быть дома обосновался?
– Так точно, – по-военному довольно ответил Баюков.
– Это как же, милый, дома… в вдруг «обосновался»? – удивился Финоген Вешкин. – Чего ж тут, не пойму, обосновываться, коли человек в свой дом родной вернулся?
– Ну… несмышлена голова! – с легким пренебрежением сказал Демид Кувшинов. – Степан-то Андреич ведь человек партийный… а такие в волости на счету должны быть… Верно я говорю?
– Верно, – подтвердил Баюков, с хитроватой усмешкой посматривая на обоих собеседников. – Это хорошо, Демид Семеныч, что ты во все вникаешь.
– Вчера мы с Демидом Семенычем в волисполкоме встретились, – продолжал Баюков, обращаясь теперь к Финогену. – Демид Кувшинов меня спрашивает, для чего я приехал в волость. Я отвечаю ему: «Приехал по своим партийным делам – теперь и я состою здесь на учете». Потом я его спрашиваю: «А ты что тут делаешь, Демид Семеныч?» А он мне отвечает (тут Баюков опять хитро усмехнулся), что приехал нарочно – справиться желает насчет важного общественного дела…
– Это уж не насчет ли товарищества нашего будущего? – живо насторожился Финоген.
– Насчет того самого… проверить все хотел… да, – твердо ответил Демид.
Финоген вдруг возмущенно передернул сухими плечами, добрая улыбка исчезла с его сморщенного лица.
– Экое дело!.. Кого проверять-то захотел? Уважаемого человека, благожелателя нашего… тебя, Степан Андреич! Верно ли, мол, ты нам о товариществе рассказывал… Ну! Не то придира ты, Демид, не то злой ты мужик… ей-ей. Ведь этак Степан Андреича и обидеть недолго.
– Его-то? – и Демид будто воткнулся в лицо Баюкова суровым взглядом коричневых, как солод, умных глаз. – Степан Баюков хоть и моложе нас с тобой, Финоген Петрович, а зря обижаться не станет… Верно я говорю, Степан Андреич?
– Верно, – снова подтвердил Степан Баюков. – Я так и понял, Демид Семеныч, что ты желаешь, так сказать, воочию удостовериться, какие имеются постановления, что говорят советские законы насчет товариществ по совместной обработке земли…
– О чем и речь идет! – прервал Демид, возбужденно откашливаясь с громким, словно трубным звуком. – О важнеющем деле речь идет! Товарищество – да какое? Это тебе не за любо-просто стакан водки с товарищами распить, а это – людям в одном кусте, тоись сов-мест-но пашню обработать…
– Да чтоб все по-доброму вышло! – ввернул Финоген.
– То-то оно и есть… и, – Демид опять трубно кашлянул. – В одной семье, своих же кровных, случается, мир не берет – а тут на тебе… разные люди, каждый на особицу, один такой, другой сякой… и вдруг: совместная обработка земли… подумать только!
– Однако вот ты, например, Демид Семеныч, надумал же вступить в будущее наше товарищество, – заговорил Баюков, несколько испытующе вглядываясь в сосредоточенное лицо Демида.
– Тугодум он, Демид свет Семеныч… право слово, тугодум! – опять возмутился Финоген, которому все больше не нравилось сумрачное лицо Кувшинова. – В волости ты был? Был! Узаконения насчет товарищества читал? Читал!..
– Читал, – угрюмо и важно повторил Демид, продолжая смотреть перед собой все тем же сосредоточенно-задумчивым взглядом. Финоген с досадой отмахнулся и вновь обратил к Баюкову ласково улыбающееся лицо. Старик сейчас решил про себя, что перед Степаном, который первый и рассказал людям о товариществах по совместной обработке земли, надо показывать не хмурость, как это делает тугодум Демид, а радость душевную.
Так Финоген и сделал.
– Прямо скажу тебе, Степанушко, хороший ты выход нам, бедноте, присоветовал. Ведь вот совсем вроде недавно ты домой с военной службы вернулся, а вон как люди у нас этим делом загорелись, сильно оно подходит нам, Степан, товарищество это самое… Взять, милый, к примеру, меня со старухой. Почти что одни мы с ней остались. Два сына в германскую войну убиты, один в Красной Армии службу проходит, старшая дочка с нами, но ведь она вдовая, с тремя ребятишками осталась, а младшая в другую деревню замуж вышла. Вот и выходит: теперь нас раз, два – и обчелся, а для хозяйства, сам знаешь, сколько силы надо. Мы со старухой и дочкой рассудили: одним нам тяжело, а с народом вместе – будто сила в тебе внове родилась.
– Aral Что я вам говорил?
– Так мы же и не спорили с тобой, Степан Андреич, мы свою выгоду понимаем: землю обрабатываем вместе, все и каждый – хозяева равноправные и за труды свои получили по совести.
– Мы, знаешь, намедни даже подсчитали с мужиками, – вмешался Демид, и его сумрачное лицо сразу оживилось, – тягло, плужки да всякие какие ни на есть орудия вместе сложить – сила получается большая… к-ку-да больше того, когда все это тягло да орудия поодиночке на полоски выходили… Верно?
– Конечно! – так же оживленно поддержал Степан. – Вы рассчитали правильно, как здравым да честным людям полагается. А вот посмотрите потом, какую пользу это в жизни даст… Партия высоко оценила это дело – товарищества по совместной обработке земли: от такой общественной постановки труда для народа и польза, и учение, да и государство больше хлеба получит… Смекаешь?
И Баюков, как уже не раз бывало, с увлечением заговорил на любимую тему. В Красной Армии он успел немало прочесть брошюр и газетных статей, где рассказывалось о работе тозов, успел послушать и поговорить с докладчиками по вопросам сельского хозяйства – и наконец накрепко убедился в том, что тозы – дело нужное и важное и обещает в будущем немалую пользу для крестьянина, а кстати поможет ему стать более грамотным и культурным человеком.
– Без культуры, дорогие товарищи, теперь нельзя, – наставительно повторил Баюков. – Советская власть народу и землю и все права дала.
– Уж про это что говорить, Степанушко, ребята школьники и те понимают.
– Понимать, Финоген Петрович, мало – надо всей душой стараться новое в жизнь проводить… жизнь-то ведь везде и всюду на новое поворачивает.
– Тебе, конечно, как человеку партийному, лучше нашего видать… потому тебе, Степан Андреич, от нас доверие и уважение, – опять загудел Демид. – А только есть у меня, да и у многих еще наших беспокойство одно…
– Чего там опять? – досадливо вскинулся Финоген. – Ох, назола ты, Демид Семеныч!.. Ну… что тебя опять беспокоит?
– Да не меня только, а и других многих, кто к нашему делу привержен, – упрямо продолжал Демид, – Еще товарищество наше только зачинается, а у него уже враги появились, которые справедливому делу будут всячески вредить. Я о Корзуниных говорю, о подлой их кулацкой шайке. Я их во-о как знаю!
Демид с силой сжал темный кулак с набухшими жилами, глаза его зажглись мрачным огнем.
– Они, Корзунины, у меня во-от где памятку оставили, – и Демид, нагнувшись, ударил ладонями по своим ногам в старых, заплатанных валенках. – Десять лет на них батрачил, всю силу на ихнем дворе оставил… Парнишкой отец меня с голодухи (восемь ребячьих ртов в избе!) и определил к Корзуниным: «И сыт будешь, сынок, и себе кой-чего справишь». А я тогда безответный был, малограмотный, на спине у меня хоть горох молоти– все готов был вытерпеть. И в дождь и в холод Корзунины меня посылали то лес рубить, то на базар, то по разным торговым делам с «самим» Маркелом Корзуниным или с большаками его езживал. Бывало, хозяин-то в чайной рассиживал, а я с конями целыми часами на морозе простаивал… А уж сколько дров из лесу перевез… горы-ы! И все-то без пощады, хуже собаки, все-то на голоде да на морозе…
– Будет уж тебе гудеть! – снова недовольно прервал Финоген. – Что было, то прошло. Теперь ты с сыном женатым живешь, уже подмогу себе вырастил… Жизнь вроде глаже пошла…
– Глаже, глаже! – вдруг ехидно передразнил Демид. – Добёр ты, Финоген Петрович… ох, добёр… ты, пожалуй, волка и того бы погладил… Это оттого, что ты у Корзуниных не батрачил…
– Да что ж… и я, было время, от нуждишки к Маркелу Корзунину наниматься ходил, – простодушно признался Финоген, – да только он меня вобрат послал: «Больно, говорит, тощой ты, парень, не будет от тебя проку».
– А я был косая сажень в плечах! – выкрикнул Демид. – Это Корзунины из меня все здоровье вытянули… ноги у меня пухнут – тяжелые, как бревна, ревматизм у меня… вот… во-от…
Демид резко подался вперед, рванулся еще раз и грузно сел на лавку.
– Во-от, – повторил он, с силой ударив палкой оземь. – Они, Корзунины, кулацкий их двор, меня инвалидом сделали до скончания дней… и все обманом да посулами голову мне морочили, а сами обсчитывали, обдирали как липку: «Обожди, Демидушко, вот ужо рассчитаемся с тобой…» Все «ужо» да «ужо»… будь они прокляты, подлей их нету!
– Все это мне известно, Демид Семеныч, – с легким нетерпением прервал Баюков. – Я только что-то не пойму: к чему ты рассказ свой клонишь?
– А к тому клоню, – с каким-то ожесточением повторил Демид, – чтобы ты, молодой, помнил: корзунинская подлость да хитрость по сю пору всякому доброму делу вредить готова… И нашему товариществу тоже будет вредить… И, значит, держи ухо востро!
– Ну, Демид Семеныч, мы теперь посильнее их будем! – засмеялся Баюков, обнажая широкие белые зубы. – Наша советская власть дорогу вперед прокладывает, а Корзуниным и им подобным она ходу не дает… И все меньше будет им ходу… вот помяни мое слово, Демид Семеныч!
Демид недоверчиво покачал головой и усмехнулся.
– Ходу нет, они, Корзунины, всюду. Как торговали, так и торгуют… и к кооперации вот присосались, а где можно головы людям мутят. Вот и ныне Маркел шипит, как змея, наговаривает из-за угла на будущее наше товарищество: сулит, мол, нам это всякие беды да провалы, прямой нам будет разор от этого тоза. А уж тебя Корзунины выставляют… батюшки! Уши вянут, как послушаешь: и обманешь ты нас, и наживешься на нашей шее… и-и, да разве перечтешь!
– По себе судит, злыдня кулацкая! – сквозь зубы произнес Степан.
– Ну зачем ты, Демид, все это рассказываешь? Чай, Степан Баюков сам все знает и понимает. И что за нрав у тебя, ей-богу… гудит, гудит, зарядил, словно дождь по крыше, – рассердился наконец Финоген, – Что уж это, ей-богу, – будто сильнее Маркела Корзунина и зверя нету?
– А вот мы сейчас все сомнения и страхи у Демида Семеныча одним махом снимем! – вдруг весело и уверенно сказал Баюков и, подмигнув Финогену, повернулся к Кувшинову всем своим весело улыбающимся лицом. – Пусть те сквалыги кулацкие знают: мы, товарищество, от государства скоро трактор получим, а этим мироедам его как ушей своих не видать!
– Трактор? – переспросил Демид, и сумрачное носатое лицо его передернулось подобием улыбки. – Трактор… это, брат, здорово… ей-ей, здорово!..
Он пошевелил темными узловатыми пальцами, будто расправляя их над теплом, и вдруг грохнул басистым голосом.
– Это, значит, выходит: они себе плугом да конягой ковыряйся, а у нас земельку трактор будет поднимать?
– Только так, Демид Семенович! Только так, – важно подтвердил Баюков.
– Это будет дело, парень! – повеселевшим голосом произнес Демид и, хитро прищурясь, даже потер свои жесткие ладони. – Уж вот когда я над врагами моими посмеюсь, вот когда Маркелу Корзунину его бородищу прищемлю!.. Ha-ко, гляди, мол, мироед: наше товарищеское поле трактор пашет, знаменитая машина для нас послана… а ты, жадина, на машину эту только поглядывай, у тебя теперь руки коротки…
Демид так громко и торжествующе захохотал, что Степан Баюков и старый Финоген довольно переглянулись.
– Оx! Вот уж подбодрил ты меня, Степан Андреич, так подбодри-ил! – все еще посмеиваясь, заключил Демид и встал с лавки. – Спасибо тебе за это и все разъяснения твои, душевное спасибо!.. Двигай наше дело, двигай, на то ведь ты и передовой. Уж мы хотим быть за тобой, что за каменной стеной… Верно ведь, Финоген Петрович?
– Уж так верно, что лучше и сказать нельзя! – восторженно подхватил Финоген.
Когда Демид ушел домой, Финоген тихонько засмеялся в бороду и ласково погладил Баюкова по широкой спине.
– Ну как не скажешь: молодец ты, Степанушко!.. Этакого бирюка расшевелить не всякий сможет – тут надо слово заветное знать, а оно только умному откроется… А ты у нас такой и есть, потому с тобой народ советуется…
– Ну… будет, будет… захвалишь совсем, – пошутил Степан, еле скрывая опьяняющее чувство бурно играющих в нем молодых сил, грамоты, знаний, смелости, всего того, что дали ему город и служба в Красной Армии.
– А что ж, я лишнего не говорю, – ласково настаивал Финоген, приветливо глядя на покрасневшее от удовольствия лицо Баюкова. – Уж коли на то пошло, ты у нас на селе самый передовой и обходительный человек… потому тобой и народ доволен.
– За это спасибо, – ответил Степан, задумчиво качнув головой, – а вот я вроде могу и обижаться на вас, на общество.
– Ой, да что такое? – забеспокоился Финоген. – За что ты обижаешься?.. Ах ты боже мой… огорчительно мне это!
– Вот ты послушай… Я сегодня целый день на своем дворе работал и думал: вот бывает же, общество у нас вынесло постановление о помощи женам красноармейцев, а потом помощь эту самую днем с огнем искать надо. Демобилизовался, приехал домой… Гляжу: двор у меня не тот, не таким я его оставил… На плужок ли посмотрю, на службишки – все как-то осиротело глядит… Ну и начал я поправлять да подколачивать, семью потами потеть да все в порядок приводить!..
Маленькие серые глаза Баюкова сузились веселыми щелками. Он был доволен: скоро все в его дворе будет в порядке, до последнего гвоздика.
– Что вы жене-то моей плохо помогали? Почему, говорю, забывали мою бабу, а?
Финоген с чего-то вдруг понурился и глянул в сторону.
– Упрекаешь ты понапрасну, Степан Андреич. Жену твою без помощи никто бы не оставил… Кто, конечно, помощи желает очень, тот о себе должен напомнить: мне, мол, то и то надобно… А твоя Марина ни разу ни меня, ни других соседей ни о чем не просила… Сказать правду, Марина даже не любила, чтобы на твой двор люди заходили… Однако все это дело не наше…
Финоген вдруг откашлялся и нахмурился, будто досадливо жалея о сказанном.
Степан сбоку глянул на него, удивившись про себя: с чего это старик так насупился? Потом догадался: наверно, Марина по застенчивости своей что-нибудь не так сказала, а старики ведь, известно, во всем уважение любят.
– Если что не так было, сердиться на Маринку мою не надо, – немного просительно сказал Баюков, – молода еще, опыта мало.
– Да я… что ж… – и Финоген, вздохнув, снова насупился.
«Дуется он все-таки за что-то на Маринку, – подумал Степан. – Ну… потом во всем разберемся».
– Айда, перед сном пройдемся! – предложил Баюков.
Заложив руки в карманы старых красноармейских полугалифе, Степан неторопливо шагал по дороге и нарочно старался ступать босыми ногами глубже, чтобы крепче ощущать приятное похолаживание вечерней пыли. Шел и ухмылялся, смешно надувая мясистые щеки, – тосковал ведь в городе даже вот об этой самой пыли.
Конец улицы со стороны оврага обволокло уже сизой тенью. Стекла распахнутых окон румяно посверкивали под вечереющим небом. На перекрестке у колодца столетняя береза, недавно одевшаяся листвой, тоже сверкала играющими бликами света. Где-то на краю села разыгрывалась гармонь, разливаясь частушечной дробью, да звенел чей-то смех.
Степан слушал гармонь и девичий смех, вдыхал запах зацветающего за околицей луга – и широко улыбался.
– Тут бы вот, дядя Финоген, электрический фонарь поставить, а? Картинка была бы, братец ты мой!.. Такой бы силы свет пустить, чтобы и за околицей было видно… а?.. Ладно ведь?
Финоген довольно крякнул:
– Куда как ладно!
Поговорили еще о всякой всячине, а потом Баюков, сладко зевнув, сказал:
– Ну, мне ужинать пора, а то Марина еще сердиться станет.
Он раскатился громким смехом счастливого человека и заторопился домой.
Слышно было, как Марина топала в избе и что-то напевала себе под нос. Степану захотелось попугать ее, чтобы взвизгнула звонче. Посмеиваясь, он хлопнул калиткой.
Марина выпрыгнула на порог.
– Ой, кто тут?.. Ой!..
Вытянув шею и прижав руки к груди, она тревожно глядела вперед. Степан даже удивился.
– Чего ты так перепугалась, Маринка?
Жена, отступая в сени, промолвила облегченно, но безрадостно:
– Ты это… Я чтой-то подумала…
Она была ниже его ростом, полная, но крепко сбитая, белокожая, светловолосая, молчаливая. Степан обнял ее за шею.
– Ужинать дашь, хозяюшка моя?
– Сейчас подам.
Она задвигала локтями возле печи и сказала, не оборачиваясь:
– Поди пока посиди, что ли… не мешайся.
– Ишь ты… Как строга-а!
О Марине Степан сильно тосковал и потому прощал неласковый ее голос и часто супившуюся бровь. Где-то в глубине души сохранилась у него стародавняя крестьянская оценка жене: ежели ластиться не любит, лишнего смеха себе не позволяет – значит настоящая хозяйка, твердый нрав и цену себе знает. Потому и не тревожили ее молчаливость и неулыбчивое лицо.
Только раз просветлела Марина за этот месяц, как Степан вернулся домой: когда показал ей подарки из города. Ее крутенькие русые брови разошлись, губы смешливо съежились, а быстрые пальцы ласково гладили белую кашемировую шаль с алыми цветами и мяли блестящие верха высоких хромовых ботинок. Тут сама даже обняла мужа и на миг прижалась губами к его щеке. Но подарки не стала носить, заперла в сундук. Степану опять понравилось: бережет мужнин расход.
Сейчас, сидя на крылечке, он вспомнил про этот случай и с улыбкой, полуоборотясь, сказал:
– Мариша, а Мариша!
– Ну? – и жена с силой загремела посудой.
– Я хочу спросить: почему ты подарков моих не надеваешь?.. Завтра вот праздник, надень. Нарочно выбирал тебе шаль к лицу, а ботинки самые модные.
– Ничего… Ладно мне и немодной быть. Чай, привык уже в городе-то с барышнями вертихвостыми гулять, так и жену захотел наряжать?
Он довольно забасил:
– Ду-ри-ща… Ежели бы я холостой был…
Подмигнул себе самому: «Эх, ревнива Маринка!»
– Э… рассказывай… – и Марина опять чем-то загремела.
Степан весело хмыкнул и опять подумал: «Ох, ревнивая!» Засмеялся миролюбиво.
– Эх, будет… И с чего ты сердишься? Было бы тебе известно, Маринушка: у нас в Красной Армии времени-то на гулянки не было, особенно для тех, кто хотел подучиться еще и другим наукам… Во-от… И ревность тебе совсем нет причины показывать.
Марина замолчала, будто удовлетворись мужниными словами.
Степан прижался к стене и, положив босые ноги на нижнюю ступеньку, без скуки, с ровным довольством обводил глазами привычные, знакомые стены и крыши своего двора. Между амбаром и хлевом – тропка в огород, где крепкой кубышкой стоит подновленная баня, построены парники для огурцов. Пустяки обошлись парники – надо только умело все употребить, что лишнее в хозяйстве: бревна-маломерки, старые доски; а стекло привез из города, купил на заводе брак, совсем за чепуховые деньги целую кучу привез. Огурцы должны быть нынче не те, конечно: не зеленые, пупыристые, заморыши, а крупные, тугие, с блестящей светло-изумрудной кожей.
Покуривая, Степан представлял соседа, на задах своего двора, Маркела Корзунина, перед которым он – придет время – похвастается богатым огородным урожаем.
Помнилось с детства, что у Корзуниных никогда хорошего огорода не было. Еще покойная мать Степана посмеивалась, что в корзунинском огороде огурцы родились мелкие, сухие, стручки какие-то, и продавали их обычно за дешевку, не зная, как и с рук сбыть.
Всей деревне было известно, что для Корзуниных главное не пашня или огород, а торговля, что сам старик, два старших сына и обе снохи больше всего заняты лавкой, лавочными и базарными сделками. На поле у Корзуниных работали батраки, а по дому хлопотала стряпуха. Торговали Корзунины не только ситцем, мылом, спичками и керосином, но и многим другим: сеном, мясом, пенькой, овчинами. Всей деревне было известно, какой у них волчий нюх: чуть у кого нужда или какое затруднение, Корзунины тут как тут и всегда с выгодой свой оборот сделают, все скупят задешево, потому что деньги у них всегда наготове, – скупят, объегорят, да еще приговаривают: «Вот, мил человек, гляди, как я тебя выручил!» Землеробами поэтому Корзунины были нерадивыми, и много раз слыхали от них люди: «Худую землю лучше не сделаешь, около нее только нищ да гол насидишься». Старый Маркел Корзунин, будто заклиная, пророчил своим гремучим басом: «Землю бог сотворил, и какая она есть, такой и пребудет во веки веков… нечего над ней зря, против бога, стараться». Степан Баюков своими ушами уже давно слышал из уст Маркела эти слова и теперь особенно смеялся над ними.
Никогда двор Баюковых не чувствовал в Корзуниных добрых соседей, а теперь, уже сознательно ненавидя их кулацкое семейство, Степан презирал их еще и как «рабов старины» и ярых противников культуры в крестьянском хозяйстве.
Баюков не однажды замечал, что теперь в корзунинском огороде копались не только снохи, но и сам старичина-свекор толкался между грядами и указывал на что-то. И сейчас Баюкову было видно, как корзунинские снохи Матрена и Прасковья возились в огороде, а Маркел, бранясь, размахивал палкой.
«Небось без батраков-то теперь самим в огороде копаться пришлось! А старичина ишь как разъярился! – презрительно смеялся про себя Баюков. – Небось палкой ума не прибавишь… Где вам культуру понять и оценить, да к делу ее приложить?»
Степан уже складывал в уме на будущее язвительные слова:
«Что, Маркел Иваныч, попробовал моего огурчика? Хороши огурчики-то?.. А репку со своей померяй, ну-ка… А брюква нравится?.. На зуб, на зуб пробуй, мне не жалко соседу свой культурный огородный урожай показать. Ну что, как? Я не только для своего стола о брюкве старался, а и Топтухе кушанье будет».
Топтуха – корова, большемордая, рыжебокая ярославка. Еще покойный отец Степана купил ее телушкой; телилась она всего четыре раза – молодая, самые хорошие годы.
Степан все разговаривал в уме с Маркелом Корзуниным, спорил, доказывал.
«Ваши коровы зимой ничего, кроме холодной болтушки, не видят, а животина тоже вкус знает… наша Топтуха в чистом хлеву живет, теплое пьет. Молоко у ней сладкое, густое. Корнеплодное месиво даем Топтухе, а у коровы молоко на языке… Ну-ка, пробуй молоко-то… Что?.. Как?..»
Хлев для Топтухи к зиме будет утеплен. Степан непременно окошко прорубит, стекло вставит – пусть и скотина свету радуется.
Степан уже будто видел этот теплый Топтухин хлев с оконцем, видел отягощенное молоком розовое гладкое вымя. Вот Маринка с чистым холщовым полотенцем, перекинутым через плечо, гремя блестящим подойником, идет к Топтухе. Руки у Маринки розовые, вымыты яичным мылом. Маринка весело жмурит глаза от солнца, что льется в окошко хлева, обтирает коровье вымя. Топтуха стоит, не шелохнется – понимает, чистоплотность скотине по нраву. Старшая Маркелова сноха – Прасковья, длинная, узкогрудая, стоя в дверях, недоверчиво шныряет глазами: вот уж, дескать, как ухаживают за коровой, – а что проку от этого?
Но Марина кончает приготовления, лезет под теплое коровье брюхо и нажимает пальцами тугие, ровные соски. Белая струя певуче брызжет в подойник, от густого молока идет пахучий парок.
– Хошь, угощу? – лукаво говорит Марина и наливает хмурой Прасковье полную чашку молока.
Прасковья пьет одним духом, пучит глаза, облизывает губы, бормочет:
– Молочко-то… что ж… ладное молочко…
Скрытная баба, самолюбива, будто ничего не в диковинку, но ясно: положили ее, что называется, на обе лопатки. Вот прибежит она домой и по правде расскажет обо всем, ругая свое чумазое, темное корзунинское хозяйство.
«Культура в крестьянском хозяйстве, чистота на дворе, в хлеву, в свинарнике, в конюшне денег не требуют, – для этого прежде всего грамотность, сознательность нужна!.. А на поле? Вы, Корзунины, со всем своим отродьем, со всеми вашими кумовьями хоть в лепешку разбейтесь, а и во дворе и на пашне у вас как была грязь и темнота, так и будет, а вот посмотрите, что будет у нас, в товариществе по совместной обработке земли… Все межи к черту пошлем, пашню на десятки километров распашем, обработаем, удобрим, как того агрономическая наука требует… Все тягло соединим вместе, а к этому еще и трактор из уземотдела к нам пришлют. Вот как трактор-то нашу общую пашню начнет перепахивать, тут, братцы, и сердце в каждом человеке как птица всколыхнется!.. Да он, Степан Баюков, не зря в Красной Армии свой срок службы отбыл – целую школу политики и культуры прошел, оттого и сила в нем играет… себе на радость и людям на пользу!»
Степан встал и, расправив широкие плечи, потянулся, чувствуя себя сильным, здоровым, разумным.
«Ей-ей, на сто лет мне бы всего этого хватило!» – подумал он, чувствуя при этом, как его молодое счастье словно поет в груди.
«Вот потому наработаться не могу!»– весело подумал Степан, с удовольствием оглядывая свой будто помолодевший двор, который изобиходили его крепкие мужские руки.
Вычищен теперь каждый уголок, навоз свезен в огород. Гладко обстроганный свежий настил крыши над хлевом отсвечивает янтарной желтизной. Пахнет свежими отрубями и солодовой сластью моченых ржаных корок из свиного нового корытца, хлебной пыльцой, легкой прелью прошлогоднего сена и еще чем-то неуловимо приятным, домовитым. Промычала смутно во сне Топтуха. С мерным свистом сонно дышала сытая свиная семья; вчера Степан сам всех выскоблил, вымыл так чисто, что щетина их встала веселыми торчками. Каурый постукивает копытом и громко жует мягкими губами. И все эти привычные звуки, стихающие к ночи, весь его двор казались Баюкову полными значения и живой силы, частицей огромного мира, который он, Степан, уже твердо и просто научился понимать.
Засыпая, Степан крепко прижимал к себе плечо Марины. Безответное и покорное, оно было горячее, как нагретое солнцем яблоко.
Еще до света Степан проснулся весь потный, – от печи несло жаром. Маринка дышала ровно, не хотелось будить ее. Степан слез тихонько с кровати, оделся и пошел досыпать на сеновал. Там храпел младший его брат Кольша, тихий, неразговорчивый парнишка.
Сквозь щель пробился острый горячий лучик, ударил под веки – и Степан сразу сел, разворотив вокруг себя сено. Только хотел сказать: «Эй, как я заспался!»– и осекся, взглянув на лицо брата. Лежа на боку и пригнув голову к длинной щели в полу, Кольша слушал что-то, и глаза его испуганно моргали. Степан опять открыл было рот, чтобы спросить, – и тоже замер, поняв, что Кольша слушает шепот внизу, под балками сеновала. Шептались двое, возбужденно, хрипло, иногда переходя на вскрики: злой, придушенный голос Марины, и чей-то незнакомый, шамкающий, старушечий.
– А где мужик-то у тебя?
– Верно, ушел куда. Одежи нет, значит и его нет. Кольша бесшумно разгреб сено и показал пальцем вниз – смотри!.. Степан, перестав дышать, глянул на бледного Кольшу и приник к щели.
Марина стояла еле одетая, простоволосая, в нечесаной косе белели пушинки от подушки. Широко раскрытые глаза женщины выражали ненависть и мольбу. В руках болталась вышитая красными и синими крестами холщовая скатерка.
– Ну возьми Христа ради, возьми… – шептала Марина. – Самолучшую скатерку тебе отдаю!.. Чего еще тебе надо? Зачем пришла сюда?
– Ишь… Зачем? – передразнила старуха, дерзко вскидывая косматую голову, прикрытую грязным рваным платком. – По сю пору ты со мной не расплатилась, молодка!
– Господи… да уж я тебе, кажись, печеным и жареным носила! – всхлипнула Марина. – Совесть же надо иметь…
– Уж это тебе бы, молодешенька, о совести-то помнить! – срезала старуха. – Говорю, расплатись со мной сполна!
– Так я же и даю тебе… – и Марина, дрожа, снова протянула скатерть старухе. – Нету у меня больше ничего, самолучшую отдаю…
Старуха сморщила острый нос, презрительно потрогала холстину и отбросила назад:
– Экую дрянь дает, да еще хвастается: «самолучшая»!
– Да что же тебе еще надо-то?.. Господи-и… Ненасытная утроба!
Старуха, шевельнув губу передним клыком, закивала, показывая темным корявым пальцем в сторону дома.
– Ты, баба, не юли, холстовьем меня не улещай… Ты ботиночки вот приспособь, что муженек тебе из города привез. Соседушки твои видали – хорошие ботиночки, модные. У меня внученька замуж идет, так охота все ей справить.
Марина яростно затрясла нечесаной головой.
– Вот чего захотела!.. Да за что тебе ботинки новешенькие отдать?
– Ах ты бесстыдница… За что? А за услуги мои? Сколько раз ты в бане у меня отлеживалась, а? Два года ведь или боле, как ты с Плутошкой Корзуниным путаешься, а я ребятье ваше воровское, как котят, выживаю…
– Тише, тише… шш… – испугалась Марина.
– Ага, «тише»!.. У-у, скопидомка! Благодари еще меня, что мужу твоему про твои шашни с Платошкой не рассказываю… Да я… вот ужо…
И вдруг старуха с воем осела, как трухлявый пень под топором: вытянув на лесенку большие, страшно недвижные ноги, свисал на локтях Степан, а позади сверху виднелось испуганное лицо Кольши.








