Текст книги "Двор. Баян и яблоко"
Автор книги: Анна Караваева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)
Устинья промычала что-то.
Тут приоткрыли створки, и все кинулись к сушилке. Яблочные дольки, уже обрумяненные жаром, лежали на ситах подобно лепесткам розы.
– Как работает, голубушка! – умилился Ефим.
– После обработки, – сказал молоденький инструктор, – возьмите любую дольку и сдавите между пальцами. Если плодовое вещество встанет на место, как губка, значит сушка правильная.
– А вы как думаете? – почтительно спросил Наркизов. – Встанет оно у нас?
– Вне всякого сомнения, – снисходительно, тоном врача ответил инструктор. – На будущее вы найдете меня в земотделе, комната номер сорок четыре, второй этаж. Пока!
– Отбыл… Этот спуску не даст! – опять умилился Ефим. – Вот она, наука! А вы?.. – Его маленькое лицо с кургузой бородкой вдруг сердито и укоризненно сморщилось. – Хоть бы поглазели сначала на технический переворот, а потом бы уж срамились… Эх, люди, люди!
– Кому я говорил? – Петря гневно скосил зеленые глаза. – «Ай, не дури, Устинья! Ай, чести нашей не подмочи!»
– Чего уж там на прошлое заплаты класть, товарищ Радушев! – решительно сказал Семен. – Давай о настоящем лучше заботиться!.. Верно ведь, товарищи комсомольцы? – И Семен обернулся к Володе Наркизову и еще целому венку молодых цветущих лиц, глаза которых сверкали радостью и любопытством.
– Видите, какая силища… а? Вот она механизация наша долгожданная! – И Семен победительным взглядом обвел знакомые лица.
Володя Наркизов, мучаясь нетерпеливым желаньем думать и действовать с ним заодно, объявил:
– Общими усилиями, Семен Петрович, все вместе… будем развивать…
Семен взглянул на темно-русый пушок над румяной Володиной губой, усмехнулся и с силой потряс его за плечи.
– Верно, братишка! Верно, молодец!
– О-ой!.. Какой ар-рамат па-шел! – тоненьким и испуганным голоском сказал Ефим, и все вдруг расхохотались: еще никто не слыхивал, чтобы Ефим произносил слово «аромат».
И он, чувствуя необычность своих речей и гордясь этим, уже тверже повторил:
– Ар-рама-ат, лучше не надо! – и, обернувшись к жене, громко укорил ее: – Устинья Пална, не шипи ты мне на ухо и не дергай, прошу! Стой в сторонке да гляди, как машина орудует: и тебе придется с ней дело иметь…. Ах, ну и роскошный запах!
И Устинья в самом деле отошла и, не взглянув даже на присмиревший дедунькин род, приготовилась смотреть и учиться, как надо работать у механической сушилки. Так, похоже было, находила свое разрешение бурливая, как брага, Устиньина судьба.
Когда вынули решета с рыже-розовыми дольками яблок, Володя с торжественным видом тут же испробовал их готовность, как советовал молоденький инструктор.
– Все как по-писаному!
– Ну до чего же хорошо сушилочка работает! – воскликнула Шура, и ее восхищенный взгляд встретился с сияющими глазами Семена.
– А как думаешь, Шура, придется ведь нам тут, около сушилки, своих мастеров-механиков завести? Верно?
– Обязательно заведем! – радостно откликнулась она и, подув, положила на ладошку Васятки теплую, душистую дольку яблока первой машинной сушки.
Освободили сита, загрузили их вновь – и опять все принялись слушать, как весело и ровно гудит огонь в металлическом чреве сушилки.
Чья-то рука вдруг мягко толкнула Шуру. Она обернулась и встретила чуть скошенный назад взгляд Вали Самохиной, Шура посмотрела в ту сторону и увидела Шмалева.
Он стоял у дверей сарая, бледный до синевы, и, напряженно вытянув шею, остановившимися, будто остекленевшими глазами озирал сушилку.
За стенами сарая шумно лился обильный, словно раздурившийся дождь, но едва ли кто слышал его. Механическая сушилка гудела звучно и басисто, весело горела под потолком большая висячая лампа-молния, а вокруг все ощутимее и приятнее накапливалось тепло, которое так щедро и ровно может давать только живой и горячий металл машины.
Наконец и Семен, случайно оглянувшись назад, заметил Шмалева.
– Что, баян? Глазам своим не веришь? – крикнул он, полный доброго и широкого торжества. Но Шмалев, будто не слыша, молчал. Семен еще раз вгляделся и даже слегка попятился: навстречу ему смотрели незнакомые, стеклянно-ледяные глаза, отсвечивающие острым блеском на мертвенно неподвижном лице. Семену вдруг представилось: только слегка ударь по этим глазам, как они разлетятся целым фонтаном смертоносных осколков, от которых надо оберегать человеку глаза, лицо и руки.
Когда несколько минут спустя Семен опять глянул в ту сторону, Шмалев уже исчез.
Утро опять встало сумрачное и дождливое. Правда, дождь не так щедро лил, а временами просто моросил…
– Скоро перестанет дождище, – объявил Семен Никишеву, указывая на барометр. – Стрелка, смотри, поднимается, скоро будет вёдро… Хватит с нас ненастья!
За завтраком Семен предложил Никишеву:
– А что, Андрей Матвеич, если сегодня вечерком народ соберем твое чтение послушать? В правлении у нас вполне просторно, все рассядутся… Устроим вроде клубного вечера, верно? Чем в дождь людям дома киснуть, лучше новыми мыслями умы порастрясти. И молодежь тоже интересуется твоим чтением…
– Да, с Володей и другими у меня, действительно, был недавно разговор о том, как пишутся книги, – подтвердил Никишев.
– И они, погляди-ка, уже и афишу нарисовали… вот здесь, за шкафом, я ее нашел вместе вот с этой запиской, – и Семен с шумом развернул большую, из серой бумаги афишу, заботливо-наивно разрисованную разноцветными карандашами.
– Это уже сюрприз мне! – довольно пошутил Никишев.
– Верно здорово! Отовсюду будет видна такая нарядная афиша… остается только сегодняшнее число проставить!
– А как думаешь, Семен Петрович, народ соберется?
– Все придут! – горячо сказал Семен. – Ведь и то надо понять, что газета, где Юрков про нас неправду пропечатал, еще по рукам ходит и кое-кто над ней мозгует для своей выгоды. Эти настроения тоже разбить надо… Согласен? Вот и хорошо.
Семен опять подумал, и лицо его понимающе просветлело.
– То, что ты, Андрей Матвеич, нам прочтешь, – это ведь тоже печать в будущем… и, видать, ты нас подводить не собираешься. Что же, идет, Андрей Матвеич! Порастряси наши головы, товарищ комиссар.
Семена не было видно до самого вечера. Уж в сумерки, торжественный, побритый и причесанный, вошел он к Никишеву и провозгласил:
– Аудитория готова, массы ждут!
Первый, с кем встретился взглядом Никишев, был Володя Наркизов: откинувшись на спинку стула и сложив руки на груди, он следил за всем искрящимися любопытством глазами. Валентина-«молодушка» сидела позади него, кутая в короткий платок голые локти. Она стеснялась всей этой необычной обстановки, при которой не требовалась работа ее сильных, ловких рук.
Николай курил исподтишка в кулак, решив остаться здесь из-за «уваженья к научному человеку», намерений которого он все же не понимал, и ради жены: что ж, молода, пусть позабавится.
Ефим нетерпеливо ухмылялся: Семен обещал, что читать будут и о нем, бригадире Колпине. Все эти дни Ефим чувствовал себя не только помолодевшим, но и дальновидным, настойчивым и совсем не глупым человеком. После «падения власти» Устиньи у себя дома Ефим правил, как бесспорный победитель – спокойно и великодушно. Ради торжественного случая он надел новую сатиновую рубаху; она шикарно шумела и топорщилась на плечах и груди. Но ворот был велик настолько, что Ефиму приходилось то и дело высвобождать свою короткую клочковатую бороденку, смешно щекотавшую шею.
Шура стояла, прислонясь к окну. Она приветливо кивнула Никишеву и лукаво шевельнула бровью, точно безмолвно предупреждая его: я понимаю, вы душевное дело задумали, Андрей Матвеич! Ее посветлевшее за эти дни лицо, с большими сияющими глазами, как бы говорило: не могу я, не в силах скрывать моего счастья! Она, возможно, и не замечала, как следит за ней Семен Коврин. Он хитрил: привстав со стула во втором ряду, он как бы заботился о том, что делается в комнате, а сам переводил глаза на милый его сердцу профиль женщины у окна.
Петря Радушев появился позже всех. Зеленоватый взгляд Петри, стремительно порхнувший по нескольким десяткам голов, выразил досаду и удивление. Собрание, похоже, не скоро кончится, – московский гость намерен «прохлаждаться». Петря Радушев повернулся было, чтоб улизнуть, но напряженный, словно чудес ожидающий взгляд Семена пригвоздил его к месту. Петря скромно присел на лавку у стены, точно только для этого и пришел. Усевшись, Петря понял, что погиб на целый час, а то и больше, смотря по тому, как «разойдется» москвич и насколько хватит терпения у Семена, который (странно и непонятно) поддерживает эту затею.
Семен, как было условлено, открыл собрание. Он посоветовал всем «со вниманием слушать полезное и важное произведение» и при этом «мотать на ус, так как данное произведение основано на всамделишной жизни».
Вначале описывалось весеннее цветение садов. Это, правда, был особенно роскошный сад, первый рожденный воображением Никишева сад и потому особенно ему полюбившийся. В картине этого сада слились впечатления многих когда-либо виденных Никишевым садов средней полосы, Одесщины и Крыма. Бело-розовые пышные ветки колыхались над молодой травой пенными, благоухающими облаками, которые вот-вот улетят в золотистое, как свежий мед, небо. Сады цвели.
– Батюшки, да это ж про наши сады! – тонким, полным радостной догадки голосом сказал Володя Наркизов. – Ей-богу, про наши!
– Ш-ш!.. – погрозил Петря.
Цветенье яблонь Валя будто видела вновь и сладкий их запах слышала так сильно, что казалось, только сейчас пришла в сад. Она вспомнила, как однажды в сумерки прошелся с ней по саду Борис Шмалев, тогда только что объявившийся в здешних местах. Он тихонько, словно по секрету, играл на баяне и расспрашивал ее, как идет жизнь. Она, Валя, хоть и стеснялась своих старых, просто дегтем мазанных башмаков, все же шла, не чуя ног, пылая счастливым румянцем. Под конец Шмалев посоветовал ей «не выходить замуж рано», и она, сразу же радостно согласившись, уверила его, что про такую «блажь» она и думать не хочет. Но ведь это была неправда: уже тогда ее начали сватать за Николая. Изругать же это дело «блажью» ей в ту минуту ничего не стоило: ведь ей улыбались, словно обещая что-то, ласковые серые глаза, а баян ворковал, сущий голубь под крышей. Шмалев больше никогда не гулял с ней. Да и вскоре Валя, заметив, как он играет на баяне явно для Шуры, с ужасом и стыдом корила себя: как она, Валька, дура богова, могла подумать, что на нее обратил внимание такой человек? И разве могло у нее быть такое невозможное счастье?.. Вот тогда она без колебания решила пойти за вдового Николая Самохина, благо еще и жалела его заброшенных детишек. Вспомнив сейчас обо всем этом, Валя даже спрятала лицо в платок, вдруг испугавшись, как бы не настиг ее из прошлых дней предательский румянец стыда и блаженства.
– Нездоровится, что ли? – заботливо шепнул на ухо муж и поправил ей платок на плечах.
Она отрицательно покачала головой, вдруг устыдившись его теплых преданных глаз. Не она ли тогда, опьяненная свиданьем в саду, насмехалась при подружках над Николаем: и бородат, и смешон, и ребятишки у него грязные и сопливые, а он сам басит, как дьякон-пропойца. И ведь опять это все было неправда: Николая она уважала. Просто она сама была глупой и доверчивой девчонкой.
Вале вспомнилось объятие мужа после ссоры в первую ночь: он так сильно и бережно прижал ее к своей широкой груди, что, казалось, защитил ее от всех бед на свете. Она вспомнила младшего его двухлетнего сынишку, его маленький, болтливый, всегда ей улыбающийся рот. Сколько она сейчас получила в жизни, а как она к этому шла?!
Валя с силой заморгала, чтобы спугнуть слезы стыда и отвращения к своим поступкам, к своей слабой, чуть не потерянной душе.
А повествование вело слушателей дальше – к уже зреющим садам; они обещали верное, полное соков жизни богатство. Яблоко, полновесное, румяное, будто наступало со страниц будущей книги на окружные пустоши, на пыльные степные дороги, пропадающие без радости под суховеями и дождями; сады ширились все дальше по берегам реки. Яблоко наливалось, раскидывая густые тени, перед которыми отступала палящая жара. Яблони впивались своими деятельными корнями в заброшенную землю, – и та, побежденная, молодела, тучнела и воздавала сторицей за человеческое упорство. Люди, вдоволь поборовшись с ней, как завоеватели почетных и бескровных трофеев, селились вокруг шумных, отяжелевших плодородием садов.
Слушая чтение, Семен вспомнил свои беседы с рабочими-шефами о садах, как об источниках здоровья и красоты земной, которая откроется миллионам трудовых людей. Рабочий класс многие-многие годы о воде, о зелени тосковал, и кому как не ему помогать крестьянству насаждать по всей стране сады, можно сказать, еще невиданные на всей планете. В этих садах люди будут драться за каждое яблоко, как за уголь и железо!
Чтение сначала напоминало Шуре некий дружный хоровод, где все певцы и танцоры подобрались один к одному. Она вдруг обнаружила в себе страшную тоску о слове, понятном каждому, пестром и ярком, как цветок, и вместе с тем таком простом и доходчивом для выражения всех человеческих чувств и мыслей. Потом восхищенная, она уже сравнивала эту речь с шумом ветра, гудками пароходов и голосами издалека слышимых и видимых ею людей, которых она, Шура, не в силах была коснуться. Но существование их было так же бесспорно, как облака на этом еще робко, сквозь дождь сверкающем небе. «Вот ведь дар у людей какой», – думала она с благодарной завистью, похожей скорее на боль. – Это за деньги не купишь».
И ее с новой силой охватила жажда обладать этими дарами, которые не купишь, не взвесишь, не прощупаешь, а в жизни от которых как бы прибавляется воздуха, света, тепла. Шура видела это по лицу Семена, невольно даже рассмешившему ее: полуоткрыв рот и детски-изумленно подняв брови, он как бы видел перед собой пейзаж, возникающий со страниц испещренной пометками никишевской тетради. Он видел широкое шоссе, по которому проносились одна за другой грузовые и легковые машины; он видел придорожные молоденькие липки, которые, как девушки, весело шумели им навстречу. Он видел просторную площадь в солнечном слепящем глаза кольце домов, слышал пронзительный свисток паровоза с новой железнодорожной ветки. Обо всем этом мечтали, предвидели в будущем люди, которые подобно им, колхозникам артели «Коммунистический путь», насаждали сады. С легкостью птицы перемахнув через вереницу годов, садовый город в мечтах этих людей жил полной, преображенной жизнью, создаваемой их собственными руками. И в этом мог быть участником и он, Семен Коврин, бывший питерский матрос. Да, немало пришлось и ему повоевать, немало испытаний вынести, а все же и он доказывает людям, какой может быть жизнь!
Ефим Колпин, хотя и заинтересовался городом-садом, но все же с нетерпением ждал, когда он услышит про свои труды. Ефим, недавно боявшийся даже лишнего упоминания своего скромного имени, теперь хотел, чтобы о нем говорили и громким голосом призывали его, как главную опору во всех делах. Но пока что о нем ничего не говорилось, и Ефим, заскучав, деликатно зевнул.
История девушки, которую, по всем видимостям, смущал своими песнями и игрой ловкий парень-баянист, мало его трогала. У него самого уж давненько была своя история с девушкой, которая, как все знают, превратилась потом в свирепую бабищу. Нет, хватит с него опыта по женской части.
Ефим встретился глазами с Петрей и понял, что и тот против девушки.
Радушев кивал Ефиму, показывая на дверь. Но Ефиму было труднее уйти: он сидел в середине ряда, и выходить, беспокоя людей, было неудобно. Взглянув с завистью на поднявшегося со своего места Петрю, Ефим застыл от скуки: история девушки казалась ему совершенно лишней.
По дороге домой Радушев встретился с Борисом Шмалевым.
– Для чего это нынче у нас публику афишей зазывали, Петр Андреич?
– Тебя вот только там не хватало! – нелюбезно бросил Петря.
– Да уж, видно, не очень интересно, ежели Радушеву не понравилось. И я не желаю.
– Отчего же… – смутился Петря. – Поди послушай, там товарищ Никишев всякие россказни читает.
И Петря, торопясь залечь пораньше на боковую, не заметил выражения лица Бориса Шмалева.
…А между тем с девушкой в повествовании творилось неладное. У девушки были прекрасное здоровье, сильные руки и крепкое уменье работать. Она пела, как кенарь, ведя свой дымный старенький трактор. Но вечером, когда меркли сады и стихал шум работы, девушка сухими и тоскующими глазами всматривалась в подслеповатое миганье избяных огней. У девушки был. живой, впечатлительный ум, он голодал в бездействии. Скучая, она шла к реке, где собиралась молодежь. Красивый гармонист выводил тягучую старинную песню.
– Кино бы на вольном воздухе в такую погоду, – мечтала девушка. – Почитать бы газеты, книги, узнавать бы, как всюду на свете люди живут…
– Чего захотели, прелесть моя, – с развязной нежностью отвечал баянист. – На такие глупости наше руководство денег не отпустит. Работаете, чертовы дети, мало-мало сыты – и цыц, чего еще?
Девушка обиделась за руководство и заспорила с баянистом, но… переливы его гармони и его то призывно-ласковые, то полынные песни расстраивали ее душу. До зари гуляла она с гармонистом и слушала его лукавые речи.
Шуре стало жарко: в облике этой девушки и гармониста она узнала многие свои переживания, а временами и безвольное любопытство, с каким она слушала Шмалева. Судьба девушки, о которой читал Никишев, что ночью гуляла с баянистом, угадывалась Шурой – он хитер, ловок, он покорит ту девушку. Но ведь и с ней, Шурой, могло случиться то же самое!.. И как бы тогда воспринимала она картину теплой ночи с ласково-вкрадчивыми уговорами ловкого молодца! Каким нестерпимым униженьем дышала бы ей в лицо эта ночь!
Гармонист, красивый и ловкий, казалось, так и носился у всех перед глазами, как праздничный гость на тройке с бубенцами, для которого не опасны ни едкая забота, ни черный труд.
– Гладок, подл! – (шепнул про себя Семен, скрипнув зубами. Да, теперь он особенно глубоко сознавал, как сильно ненавидел этого человека!
– Уж это хахаль! – подтвердил встряхнувшийся Ефим.
Этому парню, похожему на праздничного гостя («таким и в великий пост лаковые сапоги нипочем»), этому парню в самом деле везло не по заслугам. Доверчивая молодая дружба льнула к нему, как пчела к цветку. Его панибратская снисходительность к человеческим слабостям притягивала к нему каждого хотя бы на время ослабевшего или несознательного. Туманные обнадеживания баяниста приятно обволакивали головы, как дымок сухого костра. Он был тароват на песни, на ласку, на обещанья, как путник, присевший у огонька и чуждый соленых будничных забот. Он был легок на подъем, как птица, и равнодушен ко всему; а вместе с тем, как темный колодезь, он принимал в себя все гнилые стоки и ручьи человеческих пороков, возле него у людей словно кружилась голова. Он всем что-то обещал, манил куда-то, но никто не смог бы получить от него и капли воды.
– Вот аховый! – простодушно восхитился Ефим, не совсем ясно понимая, что же будет дальше.
– Прямой подлец и обманщик! – наставительно, шепотом поправил его Николай Самохин, покосившись на жену. Валя совсем присмирела, и круглые ее локти жалко розовели из-под короткой шали.
Семен взглянул на опущенное к тетради лицо читающего друга, загоревшее под деревенским солнцем.
«Учишь, товарищ комиссар? – думал Семен. – Много ума накопил за эти годы, хитер стал на свежую воду выводить. Учи, учи», – бормотал он про себя, вдруг поняв хитрость старого начальника. Давно бы надо было ему, Семену, не боясь показать свою ненависть, прогнать из колхоза нахального и двоедушного человека. Семен, вспыхнув, посмотрел на Шуру – и вдруг встретился с ее большими задумчивыми и расстроенными глазами.
«Пойми же, – будто говорили они Семену, – ведь так и со мной могло быть… я ведь так же вот не думала, не догадывалась…»
«Разве меня недостало бы, чтобы тебе помочь?» – казалось, так же безмолвно отвечали Шуре глаза Семена. И, словно клянясь ей в этом, он прижал руку к бурно забившемуся сердцу.
Чтение шло все дальше.
…В садах уже начался сбор. В одном из ударников Ефим Колпин определенно признал себя. Он уже не мог сидеть спокойно от гордости: разве без него, Ефима, что-нибудь обойдется? Досадно только, что у этого бригадира были иные имя и фамилия, а Ефим жаждал, чтобы «все государство» знало его по имени и отчеству. Однако история его возвышения на работе и в семье во всем напоминала его собственную. Да и всем слушателям нетрудно было это понять. На него оглядывались, а он даже краснел от радости. Оглядывались и на Устинью: в одной лихой и скандальной бабе, как в родной ее сестре, так и виделась всем Устинья. Но Ефим, уважаемый людьми и потому добрый, старался умерить общую насмешку по отношению к Устинье. Он многозначительно кивал, чтобы показать всем: ничего, братцы, и с ее нравом можно сладить, и так и будет! Но последовавшие после этого события огорчили Ефима. Оказалось, что совсем рядом с уважаемым ударником (в котором он узнал себя) красивый лодырь предал хорошую девушку. Она доверяла ему, жалела, как бывшего батрака, и считала, что он хлебнул той же горькой доли, что и она. Потому она и доверилась его обещаниям, приняла его в свою бригаду. Но он не из тех, кто хочет и любит работать, он развалил работу ее бригады, и девушка-бригадир страдала от позора.
– Значит, не всякому доверяй! – не сдержавшись, крикнул Ефим.
Девушку в самом деле теперь ему было жалко от души. Он случайно взглянул на Шуру – и даже испугался своей внезапной догадки: «Да ведь вот же она, девушка-то!»
Девушка, которую предали, металась по опустевшим садам, скрываясь от любопытных глаз. Другая, совсем молодая и неопытная устремилась по ее следам. Она догнала ее на глухой дорожке и крепко обняла, полная жалости и понимания. Да, они обе страдают из-за одного человека, каждая по-своему дорого платя за минуты доверия к нему, а он заплатил им местью, насмешкой, униженьем.
У Вали никогда не было с Шурой разговора о Борисе Шмалеве, но ведь это всегда могло случиться, и они обе увидели бы, какой это жестокий и неверный человек и как мало обе они для него значат.
Валя почти со страхом взглянула на Шуру, которая теперь могла узнать ее тайну. А Шура посмотрела на нее пристально и печально, будто вместе они переболели изнурительной и странной болезнью. Валя вдруг почувствовала себя равноправной Шуре и совсем взрослой, Валентиной Васильевной, хоть и названой, а все же матерью четырех детей. Вполглаза увидала она обеспокоенный взгляд мужа и совестливо почувствовала себя защищенной от всех злых ветров. Вдруг она вспомнила зимний день, хрусткий и розовый от мороза, и себя – в протоптанных валенках, с голыми коленками, продрогшую на ледяном ветру, и невозможное счастье, Борис Шмалев, в оранжевом полушубке, гремя баяном и бубенцами, нагло скаля сахарные зубы, несется мимо, мимо, того и гляди заденет ее на повороте озорной оглоблей… И она, Валька, дура богова, забыв все это, служила ему для того, чтобы он трусливо, как собака незаконную добычу, предал ее стыду и страху в самый, казалось бы, торжественный день ее жизни.
«Да, уж он такой… – подумала она, вспыхивая от поздней злой обиды и возмущения. – Он всегда был такой жадный, всегда!»
В ней словно рухнула какая-то стена, и окрестный мир перед ней вдруг осветило пронзительным светом. Она теперь следила, как человек, предавший обеих девушек, бродил по саду, один глухой ночью…
Никто из слушающих никогда не беспокоился за природу, – напротив, боялись ее, как врага: не сгубила бы цвета, не сорвала бы плодов, не побила бы их градом. А тут, с появлением одинокого человека, тихие сады под темно-зеленым плащом ночного неба лежали в беззащитной дреме, как уставший лагерь, не слыша подкрадывающихся врагов. Человек метался по лунным дорожкам и, как лазутчик – спящих бойцов, обшаривал взглядом яблоневые стволы. Весь будто раскаленный ненасытный жадностью, он казалось, упивался этой безгласной ночью, своим одиночеством и свободой. Подняв вверх голову, он стиснул руками ствол большой раскидистой яблони, не отрываясь смотрел, как в тисках его беспощадных рук дрожала уже опадающая крона яблони, а звезды, как золотые пятирублевки, блестели между ее ветвями. «Тысячи пудов… – бормотал он с волчьей тоской, – здесь тысячи пудов… мне бы их иметь, мне бы…»
– Это зачем же ему надо было? – с наивным испугом спросил Володя Наркизов.
– Люди спят, а он бродит, – подхватил Ефим.
– А ему без людей лучше! – с силой сказал Семен и обратил к собранию мрачное лицо. – Бывший мой товарищ, комиссар, нынешний писатель, к сожалению, сказал мне сейчас, что на сем месте он остановился, и далее пока что еще не готово. Так, что ль, – Андрей Матвеич?
– Совершенно правильно.
– А я, право, еще бы сейчас послушал! Может, ночью-то был он спятивши? – несмело предположил Ефим.
– Для дня и ночи двух умов не бывает, – зло сказал Николай.
Выражение его лица напоминало Вале первую их ссору, когда муж, ужасаясь и страдая, ударил ее. Увидя Николая и всех других в новом, пронзительном свете, она поняла, как связана ее жизнь с каждым из этих людей. Она вспоминала, что ни разу не благодарила Семена, а ведь он спас ее от насмешек и унижений после неудачного начала ее семейной жизни. А как подбадривал на работе Ефим! А Николай не однажды нарочно попадался ей на глаза и смотрел молящим и виноватым взглядом. А между тем он, Николай, вовсе не так был перед ней виноват. Да, да! Он бился с нуждой всю молодость, от трудной жизни потерял жену раньше срока. Выбрав потом ее, Валю, разве не вправе он ждать от нее в ответ на свою любовь хотя бы правдивости? Теперь разве могла она еще молчать о том, что знала?
Как во сне слышала Валя знакомые голоса, стук ее сердца отзывался в мозгу, как спешная и упорная ковка на бешеном огне.
Семен повторял взволнованно:
– Жалко, что на этой картине чтение кончается!..
А нам бы очень полезно и важно было бы знать, что у того человека в душе было, когда он под яблонями бродил?
Тайна, леденея, давила грудь, и, сделав страшное усилие освободиться от нее, Валя крикнула чужим, высоким голосом:
– Я знаю… знаю!
– Что? – обернулось к ней лицо Семена, а за ним и все собранье. – Что ты знаешь?
Стремительное, как апрельская капель, тепло разлилось вдруг по ее телу, и, выпрямляясь от этого тепла, она сказала одним духом:
– Сады они арендовать хотели.
– Кто они? – зашумели голоса.
– Они! Борис Михайлыч с отцом… А отец его вовсе не умер, как Шмалев сам признался… Он где-то в городе живет… Он сказал мне, что они хотели здешние сады арендовать…
– Как… арендовать? – с болью крикнул Семен. – Ведь мы, колхоз, садами владеем!
– Так они же хотели, чтобы у нас все провалилось, чтобы ничего у нас не вышло… – вся дрожа, рассказывала Валя.
– Чтобы все, все мы опозорились! – сильно и гневно сказала Шура. – Все теперь понятно, все!
– Но почему ты молчала? Валя, Валя! – страстно укорял Семен.
– Он с меня… как клятву взял! – со стоном боли и облегчения вырвалось из груди Вали. – И я боялась… ужас до чего боялась правду сказать, его выдать.
– А вот осмелела же! – И Шура теплой рукой обняла ее плечи.
– Врет она все! – крикнул звучный и злой голос. Шмалев стоял в распахнутом окне.
Сильным движением, как бы в неприятельский окоп, он прыгнул в загудевшую комнату.
За ним, как верная армия, карабкался дедунька с долговязыми своими сыновьями, снохами и ребятами. Когда они подступили к окнам, никто не заметил.
– А в дверь не хотите? – крикнул Семен. – Стекла ж побьете, разбойники!
– Подлое вранье! – словно протрубил голос Бориса Шмалева, и кулак его взвился над Валиной головой. – Врет она все! Ничего не знала она, не ведала!
Валя на миг зажмурилась. А! Этот человек теперь уже хотел пригнуть ее голову к земле, растоптать ее, как червя при дороге… Валя словно уже ощутила на шее его твердые, как железо, руки и, как бы освободясь, с силой выпрямила спину.
– Это вы… это ты врешь! Ты!
Валя сбросила платок, она вся горела. Кровь кипела в ее теле, била в виски, боевая судорога, словно перед стрельбой, сводила ее пальцы.
– Они вместе с отцом прежде сюда ездили… «Сначала, говорит, заарендуем, а потом и вовсе сады купим…» Я не раз все, все слышала!
– Хамка! – гаркнул Шмалев, ощерив белые хищные зубы. – Подтираха! Мне же на шею вешалась… Шпионка!
– Не смеешь! – крикнула она звонко, как под ножом, и даже застонала. – Я честная! Я его… этого вот… глядите… я его больше всех на свете…
И, выговорив все, она разразилась обильными громкими слезами и упала на плечо Николая. Он обнял ее, как наконец вернувшуюся из дальних бегов, а сам, распаленный любовью и ненавистью, могуче и грозно пробасил:
– Вот ты кто-о!.. Оторвем тебе голову, змей!
– Сначала зубы наточи! – оскалясь, бросил Шмалев. – Утешай наседку свою! А мы еще поговорим… Мы еще поговорим! – повторил он и с шумом, как штандарт, развернул газету с победоносными очерками Димы Юркова. – Мы о себе другие факты знаем, товарищ Никишев.
Дедунька, слазив за голенище, тоже замахал газетой.
– Будет языками играть! Он вам, голубчики, не чурка-а! – пропел дедунька, кивнув на беспечно улыбающееся лицо Бориса Шмалева, запечатленное верным фотоаппаратом Димы и перенесенное на газетную бумагу. – Вот он какой, в государственной газете пропечатан!
– Вот он какой! – утробным голосом подтвердили сыновья и снохи Никодима Филиппыча.
Свернутую в трубку газету он поднял вверх с таким видом, точно это была лучина, сыплющая на головы искры.
– Плохо, плохо, вижу, тебя учили! – фыркнул Ефим. – Разве ж так газетой распоряжаются, темная твоя голова!
– Не знаменитый ты еще! Не пропечатанный! – запел было опять дедунька.
Долговязые сыновья его согласно забормотали, но Шмалев, сморщась, махнул им, как перестаравшимся барабанщикам.
– Довольно!.. Это очень даже можно, гражданин писатель Никишев! Народных щей похлебали, да на народ же и плюнули!..
– Это ты-то народ? – рванулся Семен.
Никишев схватил его за рукав.
– Погоди, погоди…
Шмалев вытер пот со лба.
– Не въедайся, председатель, всамделе, погоди… Мы за драгоценные слова товарища писателя Юркова грудью постоим! Вот они! Вот я какой! – кричал он, надрываясь сквозь шум, махая газетой, как знаменем. – Людей костерить – на это вы мастера…
– Ах ну-те, ну-те… – лукаво сощурился Никишев, как будто это был не поединок, а шутка на ходу. – Имею к вам деловое предложение…
Он обернулся ко всем. Сухие, горящие, глаза Шуры, гневное, нетерпеливое лицо Семена, ожидающее дальнейших событий, упоенно-торжествующий Николай с затихшей Валей на плече, растерявшийся от неожиданности Володя Наркизов, беззвучно смеющийся над поражением дедуньки Ефим – ко всем этим людям обратился Никишев, как к творенью рук своих. Он как бы-ощущал шевеленье волос на голове от их теплого встревоженного дыханья, – оно было так же надежно, как и все винтовки и сабли, которыми когда-либо приходилось ему защищаться. А вражеский фронт, даже выставив вперед своих самых шумных гренадеров, был обессилен.







