412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Караваева » Двор. Баян и яблоко » Текст книги (страница 2)
Двор. Баян и яблоко
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 05:09

Текст книги "Двор. Баян и яблоко"


Автор книги: Анна Караваева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц)

Марина охнула, ноги у нее подогнулись. Дрожа всем телом, она замахала руками, словно гусыня крыльями перед блеском ножа.

Никто не видел, как крестясь и подвывая, уползла со двора бабка-повитуха.

Который был час?.. Что за день пришел на землю, когда под солнцем все тело стынет, точно на льду?

В голове Степана стоял такой шум, будто с высоты без останову лили на него из больших кадушек ледяную воду. Возле него проскользнул Кольша, спрыгнул и сел на крыльцо избы, еле сводя колени от дрожи.

Марина хотела вскочить и бежать, но вдруг упала, неловко подвернув ногу и закрыв лицо руками. Все молчало вокруг. Марина приподнялась на локтях и на миг замерла так, боясь смотреть, а только слушая ужас молчания, разлившегося возле нее. Степан опять увидел в ее свалявшейся косе белую пушинку, верно еще с вечера, когда плечо Марины напоминало нагретое солнцем яблоко… Пушинка была от вчерашнего счастья, а лицо, в судорогах мелкой дрожи, серое, словно зола, показалось чужим и враждебным. Все вчерашнее было навсегда потеряно, а вместо жизни его с Мариной будто осталась куча пепла.

Когда Марина встала и, пошатываясь, пошла, Степан накинулся на нее сзади, сжал ее плечи, бешено встряхнул и бросил наконец первое после немоты грубое и жесткое слово, позорящее женщину.

Марина взвыла и спрятала голову в плечи, оберегая лицо.

– Люди до-добрые! – и Марина кинулась к воротам.

Степан догнал ее, ударил, но позади вдруг кто-то истошно вскрикнул:

– А-а-а!

Степан обернулся, оскалившись, с налитым кровью лицом.

– Что?.. А?..

На грудь ему бросился Кольша и белыми губами зашептал скороговоркой:

– Браток… милой… не бей… не бей… убьешь ведь… до суда дойдет… сгибнешь из-за подлой бабы… Брось, брось!

Кольша поймал его руки и залился тяжелыми слезами.

Степан опомнился и мучительно выдохнул открытым ртом:

– Да… что ж это я…

Марина встала, шатаясь.

Степан дернулся и дико, тонко взвизгнул:

– Пошла вон!.. У-убью-ю-у!..

Женщина глухо охнула, отпрыгнула к воротам, рванула щеколду калитки, распахнула ее – и будто злым ветром унесло на улицу Марину, а с ней и всю прошлую жизнь, которой еще вчера так радовался Степан. Только кольцо на щеколде, позвякивая, качнулось несколько раз.

Степан поглядел на кольцо, пока оно не стало на место, встретился с Кольшей опустошенным, тусклым взглядом и, согнувшись, пошел к крылечку. Сел и закачался, безмерно уставший, словно от погони.

Кольша обнял старшего брата за плечи и неумело провел рукой по вздрагивающей потной спине.

– Брато-ок… успокойся… ничего не поделаешь… Жить надо…

Корова высунула в дверь хлева морду и замычала.

Степан отвел руки брата и сказал почти обычным голосом:

– Корова-то не поена еще… поди корчагу с водой теплой из печки выставь… отрубей горстей пять больших да муки подболтай.

Кольша побежал в избу, загремел посудой у печи. Из закутка вышли бурый боров с черными прогалинами по бокам, белая матка с розовым отсветом под мягкой щетиной, пятерка шустрых поросят. Подошли к корытцу, порылись и повернули к хозяину жадные тупые пятачки.

Степан встал, вытянулся во весь рост, посмотрел на свиней, на Кольшу с лоханью, полной дымящегося пойла, и пошел в чулан, крикнув брату:

– Воды-то теплой на свиней оставил?

Кольша ответил из хлева:

– Оставил, хватит.

Степан пошарил в чулане– корок уж не было. Сердито проворчал:

– Ишь, вот и корми тут скотину…

На шестке он нашел в чугунке сухую гречневую кашу, понюхал, мотнул головой: «Сгодится еще», – и вывалил в ведро. Потом насыпал отрубей, накрошил картошки, помешал и понес свиньям. Они прижались бок к боку и громко зачмокали. Поросята вертели тонкими хвостиками, свивали их в колечки и лезли ближе к корыту.

Кольша вынес из амбара большой туес с овсом, запнулся и просыпал зерно. Степан вырвал у него туес и крикнул раздраженно:

– Глядеть же надо… дурень!.. Овса-то коню еле-еле до нового хватит.

Кольша ответил с готовностью:

– Гармонь продам, а коня накормим.

Кольша двигался сейчас ловчее и быстрее, чем всегда, и все посматривал на брата.

Когда накормили скотину и неотложную каждодневную работу сбыли с рук, Степан глянул на Кольшу и спросил глухо:

– Значит… все об этом знали?

Кольша кивнул:

– Да уж наверняка все.

Степан потер шею и сказал, кривя рот:

– Все… только я один целый месяц ничего не знал… Чего же ты, брат мой родной, ничего мне не открыл?

Кольша заговорил стремительно, словно только этого и ждал:

– Меня как на узде Марина и Платон держали, Степа!

Однажды Кольша увидел, как Марина и Платон стояли обнявшись. Заметив Кольшу, оба побледнели от испуга и что-то забормотали, чтобы отвести ему глаза. А потом пригрозили, что со света сживут, если он вздумает рассказать брату. Угроз своих не забывали повторять, следили за ним.

– Они следили за мной, грозились… А я столько раз хотел написать тебе, но мне жалко тебя было, Степа.

Потом, когда ты домой вернулся, еще жальче стало: вижу ведь, как ты работаешь от всей души, людям помогаешь, радуешься… И опять я ничего не сказал… Ну вот прямо-таки до слез сердце за тебя болело… Но хоть и тошно мне было, а все же куда лучше, чем тогда…

– Когда они… те двое по двору расхаживали? – сдавленным голосом спросил Степан.

– Да, да… Ох, я думал, весь изведусь, браток… Платон по двору распоряжался, лошадь когда хотел брал… да еще овса ему насыпь поболе в дорогу… Днюет и ночует, бывало, у нас…

Кольшино лицо дрожало, глаза мигали. Только тут заметил Степан, как плохо вырос брат, какой он узкогрудый и бледный.

Кольша бочком поглядел на сжатые кулаки старшего брата, на его злобно сведенные брови и пылающее гневом лицо.

– Чего же замолчал?.. Говори… – хрипло откашлялся Степан, смотря себе под ноги.

– Да-а… Когда ты приехал, поначалу обрадовался я… Ну, думаю, теперь Платон к нам приходить не будет… и Марине уж нельзя ко мне придираться да кричать на меня.

Степан вдруг мрачно и отрывисто захохотал.

– Подумать только… я, боец Красной Армии, простофилей сидел, ничего не замечал…

Он задохнулся, будто обжегся какой-то новой мыслью.

– Что же, если этот… Платон гостевал тут, кто же работал-то?

– Платон и работал. На пашне, по двору тоже…

– A-а, вон оно что-о… и хлебушко мой ел, и… женой пользовался!

– Марина хлеб с ним делила. Осеннись, к примеру, Платон целый воз к себе уволок.

Степан ломал пальцы, крутил головой, морщился, жмурил глаза, будто у него болели веки.

– Говоришь, Платон и по двору работал?

– Да, и по двору тоже распоряжался… В начале зимы поросят сам возил продавать, сапоги себе из города привез хорошие… Ну, Марине тоже дал сколько-то…

– Мое добро как воры расхищали… мое добро, трудом нажитое! – повторял Степан, сжимая кулаки. Ему вдруг захотелось убежать от самого себя, не видеть этих знакомых стен, не дышать этим дворовым воздухом, словно пропитанным горечью и болью.

– Слышь, Кольша, после чая Каурого запряги.

– Сей минут.

Степан напоследок, додумывая, вспоминал:, еще на днях удивлялся он, куда это делись хороший праздничный хомут и шлея с медным узором, недосчитался он двух больших кадок для засола, исчезли и купленные еще в прошлогоднюю летнюю побывку пять листов кровельного железа, ящик крупных гвоздей, пропали из кучи бревен четыре ядреных липовых бревна… Много еще чего другого большого и малого недосчитывался он, еще Кольшу ругал за это. Понял Степан теперь и почему появилась у Марины говорливость: этого-де и не было вовсе, а насчет того-то он просто спутал, а вот то и это она продала при нужде – ведь трудно же было ей, женщине, одной!

«Вот, тебе и «одна»!.. Было с кем мое добро тратить, было кому дарить мое кровное, честным трудом нажитое добро… Я-то, я-то, простодушный, думал-гадал: куда же, мол, все делось?.. Ясно теперь, куда это все делось, на чью потребу пошло».

Ударяя пятками Каурого в теплые бока, Степан то громко стонал, то шептал сквозь зубы:

– Пог-годите вы… мерзавцы… воры…

Каурый, чуя толчки от пяток хозяина, бежал вскачь и весело подбрасывал задними ногами. Над головой нежно голубело небо, весенний ветерок дул в лицо.

Степан вдруг с нервной удалью гаркнул походную красноармейскую песню с гиком и свистом. Поля, голые, черные, бугристые, в легком лоске от недавних дождей, будто слушали, молчали и поддакивали: «Ну, ну, покричи, парень, покричи, ничего!..»

Наконец Степан остановился, спешился. Тень Каурого длинным пятном лежала на позолоченной солнцем полосе. Мягкие губы Каурого жевали и вздрагивали, будто конь, верный хозяйский помощник, вспоминал, как чужая равнодушная рука хлестала его по бокам, покрикивал неприветливо чухой голос и тоскливо было ему, Каурому.

И показалось Степану, что оба они с Каурым чуют сейчас одно. Он обнял вислогубую морду с выцветшей длинной гривой и прижал к своему плечу.

– Каурушко ты мо-ой…

Лошадь моргнула печально и, завернув парную губу, достала его руку, приласкала осторожно, тепло, по-человечьи. На крутогорье возле ручья, где солнце сквозь робко одетые ветки молодых берез весело пятнало зеленую травяную щетинку, Степан разостлал пиджак и лег. Каурого привязал к стволу. Не заметил, как повернулся на бок и заснул. Каурый стоял возле, глядя на лицо хозяина, и поматывал гривой.

Когда Марина, бледная, растрепанная, прибежала к Корзуниным, все поняли, что произошло. Старый Маркел, сидя за столом, бросил считать медяки и серебро, сгреб их в кучу и сказал только:

– Достукались… дурачье…

С самого начала в семье Корзуниных все знали, что Платон живет с Мариной… Но все, будто по уговору, ни в чем не мешали им, а напротив, даже потворствовали встречам. Вся причина была в том, что Платон находился на особом счету.

Уродился он голубоглазым, высоким, тонким, как болотная березка, лицом не по-мужски светел, а русые волосы курчавы и мягки, как чесаный лен. Злые языки говорили: Платон «чужой» у Корзуниных. Мать его Дарья Корзунина в молодости по торговым делам на ярмарки езживала часто одна-одинехонька. Была она тогда сильная, красивая. Болтали, будто Дарья познакомилась с кем-то в городе и Платона родила не мужу, а тому человеку, с кем слюбилась. Но никто наверняка ничего не знал. Говорили, что провинившуюся жену Маркел месяцами бил «смертным боем», но криков Дарьи никто из соседей не слышал. Только довольно долго не показывалась Дарья на улице, а когда наконец увидели ее покупатели за прилавком, сразу не узнали: так побледнела и подурнела жена Маркела Корзунина. Никто больше не слышал ее смеха, пропала и ее веселая говорливость. Она ходила теперь всегда в темном платке, низко спущенном на лицо, и потом все привыкли видеть ее такой. Никто не заметил, как она состарилась раньше времени и совсем перестала показываться на люди: так сильно заболела ногами, что надолго слегла. Старшие сыновья Маркела Корзунина и их жены говорили всем, что Дарья «до скончания жизни обезножила, лежит колодой, себе и родне в тягость».

Все соседи жалели Дарью, потому что в корзунинской семье она была на отличку: тайком от своих кому в долг даст, бывало, а кому и даром, от доброго сердца, мучки, крупки отсыплет, ребятишкам сунет что-нибудь сладенькое. И с людьми она была всегда приветлива, умела пошутить, ободрить, совсем как покойный отец ее, пастух Кузьма. За веселость и за красоту женился на ней, бедной сироте, жадный и хмурый Маркел Корзунин, да не пожилось Дарье в богатом доме. «Как из батраков пот и кровь Корзунин выжимал, так и жену свою не пощадил», – громко осуждали люди.

Но время шло, и о горькой судьбе Дарьи Корзуниной наконец перестали говорить.

В корзунинской семье Платона не любили, он рос как пасынок. Старшим братьям – сапоги с лаковыми голенищами, а Платону – опорки да обноски. С детства он привык чувствовать себя лишним, отца и братьев боялся. Только мать, всегда молчаливая, невеселая, тайком ласкала его и просила ни с кем не связываться.

Пока рос Платон, Маркел Корзунин уже решил так: «Стукнет парню шестнадцать – в монастырь отдадим, там хлеба на всех хватит».

И на Платона привыкли смотреть как на отрезанный ломоть. Двух старших дюжих парней женили рано, невест выбрали им по достатку, тоже кулацких дочек. Снохи оказались по мужьям: деловитые, жадные на работу, не охочие на гулянья, накопительницы добра.

Хозяйство Корзунины вели по старинке. Маркел был из кержачья, новшеств никаких не признавал. Крепкие мужики – сыновья побаивались крутого отца и не перечили, жили одним хозяйством, не делясь, ели и пили общее. В лавке торговали поочередно: каждая супружеская пара в свой день, а старик Корзунин принимал деньги и поздно вечером запирал выручку к себе в шкатулку, обитую железом. Где он прятал эту кованую шкатулку, никто не знал, да и не пытался узнать, так как это было совершенно бесполезно, деньги старик не доверял никому. В субботу лавку закрывали раньше, чтобы всем идти ко всенощной: «Надо о боге подумать», – как любил повторять Маркел. До ухода в церковь Маркел делил недельную выручку на равные части: одна – ему, главе дома, вторая – старшему сыну, третья – среднему сыну. Младшему Платону, понятно, ничего не полагалось в этом дележе, хотя он беспрекословно таскал мешки и бутыли, подметал в лавке, в сараях, ездил с батраками на дальние покосы за сеном. А когда корзунинские большаки или их жены ездили по торговым делам в город, Платон, как батрак, сторожил лошадь на базаре или где придется. Частенько за весь день в городе Платону не удавалось даже «кипяточком разжиться» в чайной, – о нем всегда забывали, как о всяком батраке. Да он и был батраком в своей семье, с той только разницей, что пришлым батракам хоть сколько-нибудь платили, а у него никогда ни копейки не было. Случалось, в праздник отцовские батраки подносили чарочку незадачливому хозяйскому сыну, приговаривая:

– Выкушай, милый, от нашей скудности! Хоть ты и сын, а больше наш брат, чем хозяин.

И на селе все понимали, что у Платона в богатом отцовском доме доля батрацкая. Многие, жалея безответного парня, упрекали Маркела:

– Хуже батрака младшего сына держишь. А ведь и ему как-то хозяевать на земле придется.

– Для хозяйства Платошке бог разумения не дал, – хмуро отвечал Маркел. – Вот стукнет шестнадцать, уйдет парень в монастырь, будет у нас свой молельщик.

И во всем, чего ни коснись, для Платона даже крохи не находилось: «На что ему, будущему молельщику?»

Платону ничего не принадлежало в этом прочном рубленом доме с резным крыльцом и нарядными наличниками пяти окон, выходящих на улицу. Не только лавка с железными ставнями, все амбары, сараи и клетушки всегда были на замке. Снохи держали свои сундуки и сундучочки под замком, и одна не знала, что запрятано в сундуках другой, как и корзунинские большаки тоже не знали, сколько денег выручено каждым от торговых дел, от ямщины, которой, случалось, они тоже занимались, и от разных других сделок. Разговаривать у Корзуниных не любили и говорили только о том, что касалось дела, то есть денег, и что приносило деньги. За столом сидели молча, хлебали, по старинному обычаю, из общей большой глиняной миски, но каждый думал о своем, как бы побольше добра да денег накопить. Все этими порядками были довольны, а Маркел даже любил повторять:

– Копите денежки, большаки, копите! Помру, вам все оставлю, а делиться будете, вам же легче: у каждого и свое добро загодя припасено!

Да и кое-что Маркел уже давненько поделил между старшими сыновьями. У каждого была своя собственная амбарушка, сарай, клеть при избе; каждому большаку отец выделил коня и корову, оставив «на свою потребу» третью корову и третью лошадь. Общими были только батраки, которые работали на поле. Батраки подолгу у Корзуниных не заживались – и не только оттого, что скупые Маркеловы снохи плохо кормили работников, уходили и от тоскливой жизни, от полутемного крытого двора, где все было заперто на замки и засовы. Большие и малые замки отовсюду глядели и на Платона, как безмолвные, но злые сторожевые псы, готовые всегда укусить его. Батраки, рассчитавшись, уходили с корзунинского двора с бранью и проклятиями. Маркел равнодушно захлопывал калитку.

– Скатертью дорога… Найдется еще вас, бездворовых, рванья всякого.

И правда, находились бездворовые люди, шли в батраки – беспокоиться на сей счет Корзуниным было нечего.

– Царь-батюшка, да и все правители за нас, крепких хозяев, – говаривал Маркел. – Нами, слава богу, земля держится! Как было испокон веку, так и будет.

Обращался он только к большакам, реже говорил со снохами, а Платона будто не замечал. С детства Платон не помнил, чтобы Маркел или большаки хоть однажды приласкали его или сказали приветливое слово. Потому с малых лет возражать и обижаться Платон не смел, и выхода из этого положения никакого не было; все перед ним было закрыто, все было на замке, и будущая судьба его, как потом стало ему чудиться, тоже была заперта на замок.

Только около матери и можно было чувствовать себя человеком, только ее глаза, ее душа были открыты Платону во всем этом запертом на замки, темном, крытом дворе.

Когда в кухне никого не было, Платон пробирался к матери, в ее уголок за большой русской печью, отделенный ситцевой вылинявшей занавеской.

– Мамонька, – шептал Платон, приникая к плечу матери. – Зачем все они меня обижают? Зачем бранятся? Ведь я же им слова поперек не говорю!

– Зачем? – горько усмехалась Дарья, и отекшее лицо ее передергивалось от боли. – Ненавидят они тебя, Корзунины эти проклятые!

Когда Платону пошел уже шестнадцатый год, мать, утешая Платона после очередной его жалобы на несправедливость и обиду, вдруг сказала:

– Чужой ты им, Корзуниным-то, чужой ты им, сыночек… Не суди мать твою, Платошенька, не кляни… а не отец тебе большебородый этот старичина… будь они все прокляты, загубили они мою жизнь!.. Отец твой… за рабочих он шел, против царя, против богатых боролся… сам он мне про то говорил… Услали его, моего милого, в Сибирь, в лютые морозы… видно, там он помер… здоровье у него было слабое… а сам худенький, высокий… Ты – прямо вылитый отец, сыночек!.. Не суди меня, Платошенька…

– Да разве же я смогу осудить тебя, мамонька ты моя, одна ведь ты у меня на свете! – сказал Платон, и оба долго молчали, обнявшись.

– Ушел бы я от них, мамонька… чужие ведь они мне… ушел бы я от них… тебя бы взял с собой… Жили бы мы вольно, как люди… – шептал он матери, полный горячей тоски.

– Куда уйдешь-то? Без денег, без двора… сынушко ты мой бедный! – и мать печально гладила светлые курчавые волосы Платона.

Однажды Маркел, остановив на Платоне тяжелый взгляд, сказал:

– А ты бы молился чаще, парень, учился бы поклоны бить для бога и святых его!.. Вот отвезем тебя в монастырь, станешь монахом, молельщиком за нас, грешных рабов божьих.

Но не суждено было сбыться желанию Маркела, не суждено было стать Платону молельщиком: когда ему минуло шестнадцать, советская власть закрыла монастыри, Платон остался дома, в прежнем положении, на отшибе, хуже батрака.

Злобно посматривая в его сторону из-под нависших косматых бровей, Маркел шептал своим большакам:

– Вот досталось чадушко – хоть в кадушку на засол!.. Сам ничего не дает, а вот живет, хлеб ест, людям становится поперек дороги… Слышьте-ко, ребята, а ведь нам ноне кой-чего бояться надо!

Сыновья удивились:

– Чего ж бояться? Платона бояться?

– Да он же безответный, батя!

– Ох, не в нем дело! – тревожно вздохнул Маркел. – Время-то ноне какое, смекайте: советская вла-асть!.. А она богатеев не уважает, она бедноту подымает, вроде Финогешки Вешкина, Демидки Кувшинова и других горлопанов бедняцких. Они уже зубы скалят на добро наше… и, погодите, еще подучат Платошку, что и он-де во дворе хозяин… Смекаете?.. А он и станет требовать: ну-ко, мол, давайте мне мою хозяйскую часть… Ага, что-о? – и Маркел зло и торжествующе усмехнулся, глядя на побледневшие от нежданной тревоги лица сыновей.

– То-то! Думать надо!..

Сыновья прогудели:.

– Сбыть бы его с рук, неудачливого!

– Подале бы куда, господи!

Сыновья посоветовались со своими женами, и те нашли выход:

– Эко, дело какое!.. Что он, махонький дитеночек? Вона как уже вымахал! Ума не видно, а ростом бог не обидел, – бойко начала румяная и смышленая Матрена. – Что, у нас на селе девок-невест мало?.. Женить Платошку – и все!

– Чего лучше? – подхватила Прасковья. – Парня женить уже можно. Отдать кому в крепкий дом – будет покорным зятем, для нравных девок вольготно таких мужьев иметь.

Разбитная, востроглазая Матрена выискалась «повыглядеть, повыщупать» дома, где невесты, а медлительная, степенная Прасковья соглашалась пойти сватать. Но все невесты, будто сговорясь, браковали жениха: и невеселый, и больной на вид, а главное – уж очень забитый, всегда рваный, как нищий, словом – кому лестно за такого замуж выходить? Уж на что была остра на язык Матрена Корзунина, а и она не в силах была опровергнуть то, что всем и каждому было видно. В некоторых домах открыто выражали неприязнь к Маркелу, которому не удалось сына «в монастырь сбыть», так теперь, говорили, он Платона «к чужому двору пристраивает». Так ничего и не вышло из попыток сосватать «хоть самую плохонькую невесту» для Платона. И как гриб на сырой стене – срежешь его, а он опять пробьется, – Платон все не отходил от отцовского двора.

Каждая новая попытка сватовства расшевеливала Платона, он будто оттаивал: на насмешки легонько огрызался, ходил быстрее, делал все охотнее, даже подпевал себе что-то под нос. О том, какова будет невеста сама по себе, он совершенно не думал: только бы в дом войти, кусок хлеба есть без попреков, жить бы хоть и младшим в хозяйстве, но без издевок. С одной перезрелой невестой из соседнего села дело уже было наладилось. Была она хотя и бедновата, но все у ней в хозяйстве чистенькое и исправное. Правда, с лица невеста – не взыщи: рябая, курносая и косоглаза до того, что спотыкалась при быстрой ходьбе. Жених ей сразу понравился, и она ничего не имела против, чтобы поскорее сыграть свадьбу, да испортил все Платон. Это была единственная невеста, которая не высмеивала Платона, даже, напротив стала льнуть к неловкому, рано ссутулившемуся парню. Как-то раз (а свадьба была уже назначена) спросила ласково и шутливо:

– Ну как, Платошенька, всем ли я для тебя вышла?

Наверно, она разумела приданое, хозяйство и кой-какие подарки Платону.

Он ответил спокойно и доверчиво:

– Мне бы только где жить да работать без обиды… а что харей ты, конешно, не вышла, так мне это десятое дело.

За «харю» невеста разобиделась, подняла шум: уж если женихом Платон ее порочит – что будет говорить, когда мужем станет?.. Платон ходил оправдываться, умоляя простить его, дурака.

Но невеста, последняя надежда, отказала Платону. Несколько дней пришлось ему безропотно терпеть брань и оскорбления всей корзунинской семьи – никто не хотел простить Платону сорвавшейся женитьбы.

– У-у, орясина… кусок хлеба тебе в горло шел, так нет!

– Поперхнулся не к месту, дурак!

Невестки шипели:

– Тикается, макается, нигде не приткнется, словно падаль какая, прости господи!

После многих попреков, когда весь корзунинский хор уже приустал от постоянных криков и брани, Маркел приказал Платону:

– Слышь-ко, негодящий ты… ступай-ко в город, потолкись там… авось выпадет на грош удача… по тебе и то ладно будет…

Платон покорно уехал в город, терзаясь только одной мыслью, что будет без него с матерью.

Но с полгода пробыв на случайной мелкой работе, Платон затосковал и вернулся домой.

– Эко! Прикатил! – злобно встретила его Матрена. – Дармоедов не зовут – сами ко щам да хлебу поспевают!

В первый же день по возвращении домой Платон вдруг сказал матери:

– Мамонька, родная, давай… удавимся, что ли… а? Нету сил жизнь такую терпеть, нету больше моих сил!

Мать не удивилась, ответила сурово:

– Грех на душу брать?.. Да ведь мы с тобой, сынушко, честные… а они – звери и звери… им только того и надо, чтобы мы с тобой померли… Нет сынок, нет!

Ее лицо вдруг, как от молнии, озарилось грозным светом.

– Погоди, сынок, погоди… придет на них расправа, на логово корзунинское!.. Время другое настало, не для них… это и я, колода, понимаю… Поглядеть бы, как рухнет у них все, а потом помереть согласна… Потерпи еще, сынок!..

В это особенно тяжкое для Платона время совсем нежданно-негаданно жизнь его переменилась и скоро стала просто неузнаваемой.

Однажды, когда Маринин деверь Кольша слишком задержался с ребятами на рыбалке, Марина Баюкова по-соседски попросила Платона помочь ей по хозяйству. Он помог, потом засиделся у ней до позднего вечера и рассказал ей о своей незадачливой жизни.

А вскоре Платон и Марина сошлись, сроднились так крепко, точно знались долгие годы. Марина росла сиротой, и рассказы Платона размягчали жалостью ее сердце. Глаза у Платона голубые, волосы и бородка курчеватые, бледные губы кривятся, как у обиженного ребенка, которого так и хочется утешить и защитить от злых людей.

Выходя за Степана, Марина не задумывалась о том, любит ли она мужа. Ей было все равно, за кого выйти, только бы скорей закончилась ее сиротская жизнь в доме многосемейной тетки, где она была с самых ранних лет нянькой и, пожалуй, за всю жизнь ни разу как следует не выспалась. Она была просто бесконечно рада стать хозяйкой, иметь свой дом и не смотреть, что называется, из чужих рук. Она понимала, что за все это она должна, как учила ее тетка, почитать мужа и во всем его слушаться. Марина так и старалась поступать, содержала дом в порядке, исполняла все желания мужа, но все время почему-то робела перед ним. Он казался ей слишком умным в сравнении с ней, с детства привыкшей молчать и покоряться. Разговаривать с мужем она обычно боялась – ей все казалось, что она говорит невпопад. Ей не хотелось смотреть на его лицо, полнокровное, с мясистыми щеками и умными, бойкими глазами, ее пугали его объятия, громкий веселый голос. «Эх… и пуглива ты, Маринка! – говорил он, крепко обнимая ее. – А все потому, что грамоте тебя, бедненькую, не обучили, у тебя и слова, и думы не развязаны!» Баюков стал учить ее грамоте. Марина покорно садилась за букварь, но грамота давалась ей плохо. Муж бывал нетерпелив, а порой и покрикивал на свою ученицу, сердясь на ее непонятливость. В такие минуты Марина совсем тупела, теряясь до слез, и рада была любой помехе, которая прерывала этот тягостный урок. А потом она уже научилась потихоньку хитрить и распределять время так, чтобы уроки эти происходили как можно реже, чтобы не сидеть ей рядышком с мужем за столом, не слышать его громкого, требовательного голоса, не встречаться глазами с его быстрым, насмешливым взглядом. «Нет, видно, не по нем я выдалась», – думала Марина, а потом к этой мысли прибавилась и другая: «Ох, да ведь и он не по мне…» И наконец поняла, что не любит и, наверно, никогда не полюбит мужа.

Когда Степан Баюков ушел в армию, Марина хоть и поголосила на прощанье по старинному обычаю, но в действительности проводила его с облегчением. Оставшись во дворе только с Кольшей, Марина чувствовала себя так, будто освободилась от невыносимой тяжести.

А сойдясь с Платоном, Марина и не вспоминала о Степане, как будто его никогда и не было.

Для Платона же Марина не просто была женщина ласковая, своя: она давала ему новую жизнь. Крашеная калитка в ее двор распахивалась под его нетерпеливым толчком, открывала путь к долгожданной заботе – работать самостоятельно, а не из-под палки. Он пахал, сеял, снимал урожай, работал по двору. Постепенно он обзавелся одеждой, выровнялся. Целыми иногда днями не бывал во дворе Корзуниных. Когда Маркел однажды намекнул, что Платон «по совести» должен бы и домашним помогать, Платон посоветовался с Мариной и подарил Маркелу мешок муки: «На, получай, смотри, какой я человек, обид не помню».

От счастья Платон посветлел лицом, раздался в плечах, загорел и стал таким, каким подобает быть серьезному женатому мужику.

У Корзуниных сразу поняли, на каких правах прижился Платон на баюковском дворе. И впервые Корзунины были довольны Платоном. Видели, как дорожит им Марина, и помогали ей тем, что умело отводили в сторону все соседские расспросы и разговоры об ее житье.

Корзунинские снохи ловко наводили разговор на «тяжкую бабью долю» и рассказывали, как довольна Марина Баюкова таким помощником, как Платон. Семен и Андреян Корзунины согласливо гудели вслед за женами, что наконец-то, мол, «пристроился Платон к работе, жалованьишко имеет, да и хлебом за труды осенью получает». И тут же, показывая огромные кулаки, предупреждали:

– Есть, конешно, подлецы: начнут про нашу семью всякие побаски городить. Пусть-ка только попробуют! Отродясь мы в мошенстве не состояли и не будем. И таким болтунам покажем по-свойски!

Верили или не верили люди братьям Корзуниным, а только и вправду никому не хотелось связываться с дюжими упрямыми мужиками, испытать на спине силу их кулаков.

У Марины же врагов не было. Считалась она скромной, чистоплотной женщиной, ходила письма мужа читать к грамотеям, дивилась его успехам и говорила смиренно: «Ох, господи, день ото дня умнее мужик-то делается – а я-то что?»

Корзунины нет-нет да и заходили на баюковский двор.

Однажды вечером, в поздний час, после всенощной к Марине пожаловал и сам старик Корзунин.

Ничего хорошего Марина о нем никогда не слыхивала, но этот хмурый старичина был отец ее Платона, и она приняла его как гостя.

Маркел держался важно, как благодетель, и весь вид его говорил Марине: «Видишь, голубушка, я твоим делам не мешаю – так цени это!»

В конце беседы Маркел сказал как бы между прочим:

– Слухи ходят, будто большая война опять будет.

– О, господи… какая война, где? – испугалась Марина.

– С заграничными державами, – усмехнулся Маркел. – Ясно, охота им советску власть поприжать, а то и вовсе расколотить.

– Да мало ли что тем державам охота, – теперь смело вмешался в разговор Платон, – да народу это ни к чему… народу неохота кровь свою проливать.

– Батюшки, да ведь в солдаты идти придется! – и Марина, побледнев, прижалась к Платону.

– Не бойсь, не бойсь… – насмешливо проворчал Маркел. – Не возьмут твоего сокола ясного – кому он, неученый, нужен?.. Другое смекнуть надо. Случись война, Красна Армия сразу с места снимается. Значит, угонят твоего мужика, беспременно угонят. Поняла? – и Маркел заговорщицки подмигнул обоим. А Платону и Марине показалось, что все на свете за них, за их лад и любовь, что счастливая Жизнь на много-много лет уже стоит у порога и улыбается навстречу, как добрая мать.

Приезд Степана на краткую побывку хоть и заставил их обоих насторожиться, но в общем ничего не изменил. Степан для своего хозяйства, как говорил Маркел, был отрезанный ломоть, как не так давно Платон в отцовском дворе.

Последнее письмо Степана в начале двадцать четвертого года, что он демобилизуется и скоро приедет домой, застало Марину и Платона врасплох: как быть дальше?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю